355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Мон-Ревеш » Текст книги (страница 17)
Мон-Ревеш
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:37

Текст книги "Мон-Ревеш"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 17 (всего у книги 22 страниц)

XXVI

Вскоре Тьерре пришлось отбиваться от услужливой заботливости Манетты, удивленная, что хозяин встретил ее в дверях гостиной, она непременно хотела принести ему шоколад, открыть ставни и убедить его не писать больше, твердя, что он убьет себя, если будет вот так не спать всю ночь напролет. Ему удалось провести весь неизбежный при таких обстоятельствах диалог через чуть приоткрытую дверь, и, чтобы покончить с ним поскорее, он приказал Манетте больше его не беспокоить, заявив, что ему не нужен ни воздух, ни свет, ни отдых, так как он все равно не выйдет из гостиной и не потерпит там никого другого, пока не закончит свою работу.

Манетта, привыкшая к его уважительному обращению, была удивлена и обижена, встретив нелюбезный прием.

– Если вы, сударь, не позволяете мне прибрать сейчас, – сказала она, – то мне придется пропустить обедню, а сегодня воскресенье.

– Ах, сегодня воскресенье? – сказал Тьерре. – Ну, тогда тем более! Идите, идите поскорее к обедне, сударыня, и оставайтесь в церкви до самой вечерни, если хотите. Я не буду ни завтракать, ни обедать дома. Мне нужен только Форже. Пусть он меня не беспокоит, но и не уходит из дому.

– В таком случае, – спросила старуха, – Жерве тоже может уйти?

– Хоть на весь день, если вам угодно, и он даже доставит мне удовольствие, воспользовавшись праздником.

– Ну и праздник! – сказала Эвелина, когда Манетта удалилась, очень обрадованная отпуском, который могла брать хоть каждый день, но о котором считала своим долгом просить, так как очень ревниво относилась к своим обязанностям. – Только сейчас, господин Тьерре, – продолжала Эвелина, – я понимаю, какое огромное безрассудство я совершила. Увы! Нет человеческой воли, которая заставила бы судьбу исполнять свои капризы, ибо у судьбы тоже есть капризы, куда более слепые и жестокие, чем наши.

– Не разговаривайте, милая Эвелина, – сказал Тьерре, напуганный ее возбуждением, – у вас лихорадка.

Эвелина заснула, но ее тяжелый сон го и дело прерывался криками и стонами. Ей снова и снова снилось, что она падает, и Тьерре, опасаясь бреда, положил ей на голову мокрый компресс, пропитанный эфиром.

Пока Тьерре мучился тягостным ожиданием, терзаясь безмерной тревогой и досадуя на создавшееся положение значительно больше, чем он хотел показать бедной Эвелине, Флавьен быстро доскакал до деревушки Пюи-Вердон, расположенной при въезде в долину, увенчанную замком. Первое, что он увидел у дверей самого бедного домишки, была коляска Дютертра; Крез придерживал лошадей. Флавьен спросил грума, где сейчас его хозяин.

– О, хозяин далеко, сударь, – сказал Крез. – Он на большой ферме, в трех лье отсюда, и вернется только к ночи.

Тут Флавьен вспомнил, что Эвелина уже говорила ему об этом. В своем волнении он все позабыл, уезжая.

– А кто же сейчас здесь? – спросил он Креза, указывая на домишко, перед которым стоял экипаж.

– Только хозяйка, одна; она привезла больному лекарство.

«Мать? Это еще лучше!» – сказал себе Флавьен. Но, уже собираясь соскочить на землю, чтобы войти в дом, он заколебался. «Да, если бы это была мать! – подумал он. – Но мачеха! Существо, которое, справедливо или нет, считается естественным врагом! Что делать? Быть может, Эвелина мне этого не простит! И все-таки рано или поздно придется госпоже Дютертр узнать о случившемся! Да и не может быть, чтобы она ничего не узнала до вечера… Минуты дороги, положение Эвелины может оказаться серьезным. Ее жизнь для нас важнее, чем ее тайна… Ну, что ж!»

Он соскочил с лошади, и в ту же минуту из лачуги вышла госпожа Дютертр с дорожной аптечкой в сопровождении молодой девушки, благодарившей за заботу о ее родителях.

Флавьен, считавший себя излечившимся от своей страсти, увидев ее, почувствовал, что все-таки взволнован больше, чем ожидал.

Олимпия принадлежала к тем женщинам, на которых нельзя смотреть безнаказанно, созерцаешь ли их обыкновенными глазами или внутренним взором. Она обладала той совершенной красотой, которая есть результат полнейшей моральной и физической гармонии всего существа. Все в ней было прекрасно – черты лица, его выражение, фигура, волосы, руки и ноги, голос, взгляд, улыбка и даже слезы, как Флавьен очень точно заметил ранее. Она казалась совершенством своему отцу, который был известным композитором, и другим известным артистам, видевшим, как расцветала ее юность; ее ясный, восприимчивый и богатый ум полностью соответствовал ее красоте В кружке избранных талантов, среди которых она воспитывалась в Италии, кричали, что если такая девушка не посвятит себя искусству, жрицей которого она родилась, это будет святотатством перед богом и людьми. У нее был великолепный голос, обещавший Европе одну из величайших певиц. В этой атмосфере нежной симпатии и отеческого восхищения она достигла шестнадцати лет; великое будущее, открывшееся перед ней, не пьянило, но и не пугало ее. Она шла к своей блистательной судьбе со спокойствием тех привилегированных существ, которые получили священный огонь по наследству и нисколько не гордятся этим, хорошо зная, что должны трудиться сами, хотя их и поддерживают любовь и восхищение окружающих.

Но в шестнадцать лет Олимпия Марсиньяни увидела Арсена Дютертра, и судьба ее переменилась.

Дютертру было тогда тридцать четыре года. Он был старше Олимпии больше чем вдвое. Но он тоже был совершенство в своем роде – можно даже сказать, в том же роде, что и Олимпия, ибо в их вкусах, представлениях, характерах, темпераментах было соответствие столь могущественное, что оно неотразимо притягивало их друг к другу, с каждым днем открываясь им все больше. Оба они были спокойны внешне, обладая пламенной душой; оба были нежны и страстны в одно и то же время – редкое сочетание, встречающееся только у исключительных натур; оба были деятельны и добры, мечтательны и терпимы, обладали серьезным умом и веселым характером.

Дютертр, человек от природы богато одаренный и заботливо воспитанный состоятельными родителями, крупными промышленниками, глубоко чувствовал и понимал искусство. Случай привел его в дом Марсиньяни, где его сразу же полюбили и оценили. Он не был ни музыкантом, ни живописцем, ни писателем, – и тем не менее он был художником и поэтом. Его любовь к сельскому хозяйству имела своим источником великое восхищение перед господним творением и душевную чистоту, влекшую его к первобытным человеческим трудам. Впоследствии Олимпия и Амедей часто сравнивали его с любимым героем Купера, тип которого тот описал в нескольких романах под столь известными читающей публике именами Следопыта, Соколиного Глаза, Траппера и т. д. [46]46
  Д. Ф. Купер (1789–1851) – американский писатель. Имеется в виду цикл из нескольких его романов, написанных в разное время, но объединенных общим героем – Натаниелем Бумпо, первооткрывателем североамериканских лесов и степей, сталкивающимся с представителями хищнической буржуазии. Романы Купера проникнуты сочувствием к коренным жителям Америки – индейцам.


[Закрыть]
Этот, ставший таким популярным, тип является, несмотря на наивность некоторых куперовских сюжетов, одним из самых прекрасных и пленительных созданий человеческого воображения. Он чист и огромен, как девственный лес, добродетель христианина в нем сочетается со свободой дикаря; это первобытный человек во всей его физической мощи, приобщенный к нравственному прогрессу человечества, ибо ему неоспоримо присущи самые высокие человеческие качества: милосердие, умение прощать, прямодушие и справедливость.

Таким был бы Дютертр, живи он в одиночестве девственного леса, и сравнение его жены было справедливо, применительно к его врожденным качествам. Общество обогатило его знаниями, необходимыми для времени и среды, в которых он жил, но – странное дело! – оно ничего не стерло и ничего не испортило в этой великолепной натуре. Он получил от общества представление о пользе, неведомое одинокому герою лесов; но, научившись извлекать выгоду из природных ресурсов, он не злоупотребил этим ради себя, а напротив, стал широко и мудро пользоваться своим умением ради других. Он принес неисчислимые блага людям, и богатство в его руках стало рычагом, с помощью которого он день за днем увеличивал количество этих благ.

Олимпия, тогда еще ребенок, не могла сразу понять этого человека. Она полюбила его инстинктивно, не так, как Эвелина любила Тьерре – с желанием покорить его, но так, как святые души любят себе подобных – с потребностью сделать его счастливым.

Дютертр полюбил Олимпию-девочку с тем же внезапным восторгом и еще большей непреложностью. У него у самого были дети, дочери, он видел, как в них начинают проявляться достоинства и недостатки, и поэтому он с самого начала разглядел несравненное превосходство этого юного существа. Он не только почувствовал, но и понял, что эта девушка создана для него и что, не встреться они здесь, они могли бы напрасно искать друг друга повсюду до конца своих дней.

Нет нужды рассказывать, как он в течение четырех лет колебался между решимостью и опасениями, надеждами и тревогой, раздумывая, с одной стороны, о судьбе своих дочерей, а с другой – о судьбе самой Олимпии. Конечно, такой человек не стал бы жертвовать своими близкими ради слепой страсти, в чем его за глаза упрекала завистливая Натали. Ему страшно было лишить Олимпию предназначавшегося ей будущего, сулившего славу, которую, быть может, ей не сумеет заменить все его богатство. Он несколько раз возвращался во Францию и беседовал с дочерьми, стараясь проникнуть в их душу и помыслы. Они мечтали возвратиться под отчий кров, но так как это счастье было для них невозможно, пока он не дал им второй матери, они умоляли его снова вступить в брак; Натали упрашивала его еще горячее, чем сестры, потому что она была старше их и сильнее ощущала монастырскую скуку.

Приехав в Италию в третий раз, Дютертр узнал, что Олимпия лишилась отца и удалилась в монастырь, приняв решение выйти оттуда только для замужества, но никак не для артистической карьеры. Она отрекалась от свободной жизни артистов с упорством, причины которого не понимали ни родные, ни друзья, так терпеливо и скромно она хранила тайну своей любви к Дютертру.

Дютертр, как и остальные, приписал внезапное решение Олимпии первому порыву дочернего горя. Олимпия обожала отца, а он хотел, чтобы она стала певицей; она работала, чтобы стать ею и этим выполнить отцовскую волю. Теперь же, когда его не стало, Олимпия, по ее словам, отказалась от прежних планов, которые строила не она и в которых она никому не должна была отдавать отчета.

Дютертру самому пришлось угадывать истину. Гордая и робкая Олимпия никогда бы не открылась ему в своей страсти. Она поняла его щепетильность, она не хотела, чтобы в будущем он упрекал себя за то, что ради него она отказалась от своего призвания. Она поняла также, что отец семейства не может жениться на певице. И она принесла в жертву свое дарование, даже не помышляя о том, что это жертва.

Когда она вышла замуж за Дютертра, ей было двадцать лет. Она думала, что между нею и его дочерьми всегда будет существовать та относительная возрастная разница, которая отделяла ее юношеское знание света от их полного неведения. Она считала их детьми и льстила себя наивной надеждой стать для них матерью. Она полюбила их, как она умела любить, бедняжка, всей душой, слепо, до того рокового часа, когда, встретив непобедимое сопротивление Эвелины и глубокую ненависть Натали, она молча прижала к сердцу Малютку – единственное свое прибежище в отсутствие мужа.

Амедей в ее глазах был настоящим братом. Они были ровесники, и этот серьезный и грустный молодой человек, пораженный недугом, подтачивающим его неведомо для него самого, хотя иногда и называл ее матерью, в действительности находился в том возрасте, когда мог поддержать ее и утешить. И он действительно самоотверженно заботился о ней, а Олимпия, не понимая его страданий – настолько сильно она мучилась от собственных, – привыкла открывать ему свое сердце, как лучшему другу после мужа.

Последние несколько дней Олимпия была так грустна и перепугана, как не была никогда в жизни. Она видела, что муж встревожен и озабочен, что он переходит от порывов обожания к внезапной холодности, которую она все еще приписывала причинам, не имеющим ничего общего с их любовью. Ей не хватало Амедея. Ей казалось, что этот деликатный и проницательный друг сумел бы вырвать у Дютертра объяснение его тревоги или по крайней мере подсказал бы ей средство, как ее прекратить.

Флавьен, увидев ее на пороге лачуги, был поражен тем, как изменились ее черты. Олимпия, обладая той лимфатической и желчной физической организацией, которая порождает самые сильные и проницательные умы, всегда была бледна, но впервые у нее совершенно побледнели губы. Лицо ее сохранило округлость, которая в прекрасном итальянском типе соединена с твердостью линий, но слегка запавшие ноздри, делая профиль ее более тонким, свидетельствовали о вторжении какой-то хронической болезни. Наконец, ее глаза, обведенные синеватыми кругами, стали больше, что делало ее еще красивее, но внушило бы тревогу опытному диагносту. Флавьен подумал, что за время его отсутствия Олимпия перенесла какое-то большое горе. Обстоятельство, которое мы в нашем рассказе опустили, ибо вернемся к нему позже, предохранило его от тщеславной мысли, что причиной этого горя может быть он. И все-таки он был растроган, потому что происшедшая перемена делала ее в его глазах еще прекраснее: она казалась ему более страдающей, более слабой, более женственной.

Олимпия была одета очень просто: на ней было темное суконное платье и такая же накидка, а на голове черная кружевная вуаль, завязанная под подбородком, которую она обычно надевала по утрам, отправляясь в деревню; у итальянок это такая же непременная часть туалета, как у испанок мантилья. В этой черной рамке она казалась еще бледнее. И поэтому крестьяне, справедливо полагающие, что здоровье неотъемлемо связано с ярким цветом лица, считали ее очень больной, хотя вокруг нее, в семье, после отъезда Амедея никто, кроме Дютертра, не обращал на это серьезного внимания.

Она немного удивилась, увидев Флавьена, но не выказала никакого волнения и встретила его вежливо-холодно, что он отлично понял, особенно когда она сказала:

– Я не думала, сударь, что вы должны были вернуться.

Он сказал, что хочет сообщить ей нечто очень важное, и она отошла немного в сторону, чтобы Крез и крестьяне не могли ничего услышать, без всякого жеманства, но с нескрываемым неудовольствием и с таким неприступным видом, который не оставил бы никакой надежды самому дерзкому повесе.

– Успокойтесь, сударыня, я не буду докучать вам своей особой, – сказал Флавьен, когда получил возможность говорить, не будучи услышанным. – Как это ни печально, мне придется вас огорчить и встревожить. Я должен… я вынужден сообщить вам печальное известие.

– Господи! – вскричала Олимпия. – Вы видели моего мужа? Что с ним случилось? Говорите скорее, сударь, ради бога!

– Нет, сударыня, – сказал Флавьен, понижая голос, так как издали увидел, что Крез навострил уши, – нет, речь не о Дютертре… Речь идет о другой особе, которую вы любите меньше, но все-таки очень любите…

– Ах, боже мой! Амедей! – сказала Олимпия. – Наш бедный Амедей! Ну да… Вы ведь приехали из Парижа… Несчастье?..

– Я не знал, что он в Париже, – сказал Флавьен в страхе перед ударом, который он должен был ей нанести, когда она так взволнована.

– Но кто же, боже мой! Дочери мои все в Пюи-Вердоне, они спят… О, да вы меня обманываете, сударь, или, может быть, вы хотите подшутить надо мной?

– Нет, сударыня, это была бы слишком жестокая шутка; к несчастью, не все ваши дочери находятся в Пюи-Вердоне в эту минуту.

– Ах! Говорите!

– Эвелина…

– Она выехала из дому? Одна? Упала с лошади? О господи, это должно было случиться! Где она?

– Говорите тише, сударыня, это не только несчастный случай; она немножко ушибла ногу, но тут есть некоторые обстоятельства…

– Вы убиваете меня! Объяснитесь же поскорее, – вся дрожа, сказала Олимпия. И, схватив его под руку, забыв обо всех его прежних провинностях, она отвела его еще дальше в сторону.

Флавьен вкратце рассказал ей все, что произошло. Олимпия слушала, широко раскрыв испуганные глаза, не в силах понять, думая, что она грезит; порой она прижимала руку ко лбу, как бы для того, чтобы помочь смыслу его слов проникнуть в ее сознание.

– Я ехал за господином Дютертром, – сказал Флавьен, закончив свой рассказ, – но мне сказали, что он далеко, а состояние Эвелины внушает беспокойство.

– Да, да, ее отец далеко, – сказала Олимпия, устремив глаза в землю, с выражением мучительного раздумья. – И потом, его надо подготовить к такому внезапному известию. Я и только я должна к ней поехать. Погодите… Я найду способ всему помочь, я что-нибудь придумаю… По дороге мне что-нибудь придет в голову; сейчас я как безумная!

Она опять взяла под руку Флавьена и, возвратившись с ним вместе к коляске, сказала груму с решимостью, которой трудно было от нее ожидать в минуту такой сильной тревоги:

– Крез, садитесь на лошадь господина де Сож; воз вращайтесь в замок и скажите, чтобы меня не ждали, если я не вернусь к завтраку. Я еду навестить других больных. Ну, господин граф, – обратилась она к Флавьену так, чтобы все слышали, – раз уж вы хотите быть моим кучером, везите меня к этим бедным людям.

Она легко вскочила в коляску, окна которой закрывались стеклами и шторами – обстоятельство, не оставшееся для Флавьена незамеченным, ибо оно позволяло уберечь Эвелину от нескромных взглядов, по крайней мере, во время переезда. Но сможет ли Эвелина перенести такую поездку. Вот в чем был вопрос. Флавьен не стал над этим задумываться, он стегнул лошадей, направляя их к лесу, ведущему в Мон-Ревеш, а остолбеневший Крез так и остался на месте, провожая неожиданно уединившихся господ хитрым и насмешливым взглядом.

XXVII

В этом уединении, как легко можно понять, не было ничего упоительного; Олимпия, закрывшись в коляске, предавалась грустным размышлениям по поводу происшедшего; Флавьен на козлах во всю прыть гнал горячих лошадей по трудным и опасным дорогам, всецело поглощенный высокой задачей поскорее примчаться на помощь одной героине, не погубив жизнь другой. Как все мужчины, увлекающиеся физическими упражнениями, Флавьен был немного ребенок и очень гордился своим талантом Автомедонта [47]47
  Автомедонт – возничий колесницы Ахилла в «Илиаде» Гомера.


[Закрыть]
. Иногда он поворачивался к Олимпии, чтобы спросить, не боязно ли ей но между ними было стекло, препятствующее всякому разговору, он с огорчением видел, что она ушла в свои печальные думы и не замечает неровностей дороги, а следовательно, и заслуг возницы.

На спуске с мон-ревешского холма пришлось пустить лошадей шагом, дорога была слишком крутая. Только тогда Олимпия опустила стекло, отделявшее кузов коляски от места кучера, на котором сидел Флавьен.

– Сударь, – сказала она, – как вы думаете, удастся ли мне войти незаметно для ваших слуг?

– Не сомневаюсь, сударыня! Тьерре, разумеется, их всех отослал. Но люди с фермы, вероятно, уже узнали вашу коляску.

– Это не имеет значения. Дютертр уже как-то раз предоставлял вам свою коляску и лошадей; кому придет в голову, что в коляске нахожусь я? Я все время старалась, чтобы меня не было видно.

– Мне въехать во двор, сударыня?

– Да, но не открывайте дверцы, пока не убедитесь, что вокруг нет нескромных свидетелей.

Ворота Мон-Ревеша были заперты на замок и засов. Флавьен позвонил условным образом, о чем они раньше договорились с Тьерре. Тьерре сам открыл им и снова запер ворота, когда коляска въехала во двор. На всякий случай он оставил дома Форже, но отправил его в одну из фасадных комнат, взяв с него слово, что он оттуда не выйдет. Тьерре был убежден, что Форже не станет разгадывать тайны этого утра и будет даже доволен, что в них не посвящен.

– Ну как, сударыня, – сказал Флавьен, открывая перед Олимпией дверцу коляски, – нашли вы способ всему помочь?

– Да, если состояние бедняжки нам это позволит.

– Слава богу, – сказал Тьерре, предлагая Олимпии руку, – ей гораздо лучше. Она спала и последние полчаса уже не страдает от боли. Думаю, что вы сможете ее увезти. Ах, сударыня, – добавил он, вводя Олимпию в дом, – поверьте; во всем, что случилось мне не в чем совершенно не в чем себя упрекнуть.

– Я знаю это, – сказала Олимпия, которая хотя и приняла руку Тьерре, но еще не сказала ему ни слова, – мне известны также ваши добрые намерения на будущее, поэтому не будем говорить о том, что уже стало прошлым.

Увидев в дверях Олимпию, Эвелина вскрикнула и спрятала лицо в подушках дивана.

– Ах, господа, – сказала она, – вы нанесли мне последний удар!

Бедная Олимпия не испугалась этих жестоких слов. Она подбежала к Эвелине, покрыла поцелуями ее руки, которыми та закрывала свое горящее от стыда лицо, и прижала к груди ее белокурую голову, обливая ее слезами.

– О сударыня, вы жалеете меня! – сказала Эвелина. – Вы правы – я погибла!

– Нет, дитя мое, вы спасены, потому что около вас я и никто, кроме меня, ничего не знает. Наберитесь мужества, бедная Эвелина; если вы сможете вытерпеть поездку в коляске, никто никогда не узнает о происшедшем и даже ваш отец услышит обо всем только из ваших уст, когда вы сами сочтете нужным ему рассказать.

– Ах, Олимпия, – воскликнула Эвелина, побежденная ее кротостью и преданностью, – вы по-настоящему добры, в тысячу раз добрее, чем я заслуживаю. Ах, до чего же к вам несправедливы! Да, увезите меня отсюда, спрячьте меня, спасите, и пусть отец об этом никогда не узнает. Я ничего в мире не боюсь, кроме его осуждения или насмешки. Вот, я уже не чувствую никакой боли, я могу встать.

– Ради бога, не вставайте! – вскричали одновременно Олимпия и Тьерре. – Иначе все пропало!

Олимпия осмотрела больную ногу и переменила повязку. Снадобье сотворило чудо, воспаление исчезло, можно было надеяться, что все кончится благополучно Флавьен и Тьерре на руках вынесли Эвелину, и Олимпия помогла им уложить ее в коляску.

– А теперь отправляйтесь в Пюи-Вердон к завтраку, – сказала Олимпия, обращаясь к Тьерре. – Вы будете там раньше нас, потому что мы поедем потихоньку. Скажите, что вы встретили меня с господином де Сож, что, по вашему мнению, я отправилась навестить больных довольно далеко отсюда и скоро приеду. Мне часто приходится предпринимать далекие поездки с такой целью, это никого не удивит, Будут думать, что господин де Сож сообщил мне про какой-то случай, не терпящий отлагательства. И больше ничего не объясняйте, вы с нами почти не разговаривали, вы ничего толком не знаете. Пройдет несколько дней, пока это проверят, если вообще это будут проверять. Отправляйтесь, господин Тьерре, скачите напрямик, а вы, господин де Сож, везите нас шагом. Когда будет нужно, я скажу вам, что делать.

И она опустила в коляске шторы.

Тьерре выпроводил Форже, навел порядок в гостиной и в свою очередь уехал тоже.

В полулье от Пюи-Вердона Олимпия обратилась к Флавьену, попросив его свернуть с дороги и сделать объезд, благодаря чему они въехали в парк через наименее посещаемый вход, находившийся довольно далеко от замка. По случаю воскресенья и обедни им навстречу попадалось немало народу. Но многим уже приходилось видеть, как Флавьен доставляет обратно хозяйскую коляску, и это не вызвало особых кривотолков. Закрытая коляска казалась пустой. Люди ограничились замечанием: «Уж эти господа! Любят они поработать у себя кучерами!» Один вольнодумец отважился на такое рассуждение: «Лошадей-то они перекармливают, а вот слуг недокармливают».

Наконец наши путешественники оказались в парке. Олимпия окинула взглядом извилистые аллеи, по которым они ехали, и попросила Флавьена подъехать к скалам, образовавшим естественный грот, скрытый тенью густых деревьев. Там, убедившись еще раз, что за ними не могут наблюдать, она с помощью того же Флавьена положила Эвелину на траву.

– Останемся здесь, милое дитя, – сказала она, – господин де Сож с коляской отправится в замок; он не станет поднимать тревогу, а просто скажет с обеспокоенным видом, что, возвращаясь с прогулки, мы с ним нашли вас здесь; вы разбились и звали на помощь. Он велит принести носилки, пошлет за врачом и за хирургом; я скажу, что нашла вас здесь и что вы упали со скалы, на которую хотели взобраться; я скажу еще, что это я подала вам вчера мысль одеться морванским крестьянином, чтобы Каролина, у которой как раз сегодня день рождения, не могла вас узнать, когда вы придете утром ее поздравить. Вы прибавите, что надели этот костюм и вышли из дому на рассвете, стараясь, чтобы никто вас не увидел; что вы хотели нарвать в парке цветов для праздничного букета и полезли на скалу… да хоть за эти мл горечавками, которые там растут. Скажите, пожалуйста, господин де Сож, который час?

– Девять часов.

– Итак, два часа вы пролежали тут без сознания, – сказала Олимпия, – а потом еще целый час не могли пошевелиться. Никто сюда не заходил, вы никого не видели.

– А перевязка на ноге? – спросила Эвелина. – Нужно поскорее снять ее.

– Нет, – возразила Олимпия, – перевязку вам только что сделала я. Господин де Сож, достаньте из коляски аптечку, поставьте ее на землю около меня и поезжайте поскорее в замок.

Флавьен исполнил приказание и поехал, в восхищении от женской находчивости.

«Когда нужно применить хитрость, – рассуждал он, – то самая суровая и строгая из женщин сумеет ее придумать не хуже всякой другой; если ей не нужно хитрить ради себя, то все-таки у нее в запасе целый арсенал хитростей на потребу другим. Эго какой-то кастовый дух! А кто виноват? Мы, светские люди, хотим, чтобы женщины больше заботились о своей репутации, нежели о добродетели. Будучи их любовниками, мы хотим, чтобы они были чисты в глазах посторонних; будучи мужьями, мы охотнее прощаем им настоящую неверность, чем скандал, возникший из-за пустого недоразумения. Женскую репутацию так трудно уберечь, что самая добродетельная из женщин будет без зазрения совести лгать на каждом шагу и разыгрывать любую комедию, лишь бы спасти репутацию своей подруги».

Хирург прооперировал ногу Эвелины, и через час молодая девушка была в своей постели, окруженная нежными заботами Олимпии, Каролины и Ворчуньи. Операция прошла успешно. Хорошенькая ножка была спасена, но приговорена к нескольким неделям полного покоя, что уже заранее, несмотря на неутихшую боль, сердило нетерпеливую страстотерпицу. «Каламбур» принадлежал хирургу, который на все лады расхваливал Эвелину за проявленное ею мужество, всячески старался вызвать у нее улыбку.

Никто в доме ничего не заподозрил, кроме Креза, почуявшего что-то неладное, но не осмелившегося ни с кем поделиться своими догадками, и Натали, которую утренняя прогулка Олимпии с Флавьеном поразила значительно больше, чем несчастный случай с сестрой.

Флавьен и Тьерре хотели сразу после операции поехать на ферму Риве, чтобы сообщить Дютертру о несчастном случае с дочерью и одновременно принести ему добрые вести о ее самочувствии. Но Эвелина, которой Олимпия сказала об этом решении, энергично воспротивилась.

– Что им там делать вдвоем! – вскричала она. – Это значит нарочно навести отца на след, чтобы он обо всем догадался. Кроме того, я знаю Тьерре; чуть только отец начнет его расспрашивать, он скажет все. А господин де Сож в смысле откровенности еще хуже. Они оба считают, что самое лучшее – это признаться во всем. Так вот, скажите им, Олимпия, что они не имеют права делать признания за меня и что я им решительно это запрещаю. Если отец узнает правду, придется поторопиться с нашей свадьбой. Если же отец никогда ничего не узнает, как вы мне обещали, то господин Тьерре женится на мне по своей доброй воле и будет меня любить. В противном же случае, если ему придется на мне жениться потому, что его вынудили обстоятельства, он меня просто возненавидит.

– Увы! Неужели вы так не уверены в его чувствах? – сказала Олимпия, удрученная тем, что ей пришлось услышать.

– Да, да, я понимаю вас, дорогая! – отвечала Эвелина. – Вы не можете представить себе, что я так гонялась за человеком, который меня избегал? Но глупость сделана; я дорого за нее плачу, я в ней раскаиваюсь, наконец! Поэтому нет никакой необходимости казнить меня упреками.

– Нет, нет, успокойтесь, моя дорогая девочка! – сказала Олимпия. – Я об этом и не думаю. Я выполню ваше желание и надеюсь, что все устроится к вашему счастью.

– Поклянитесь, что ничего не скажете отцу! – возразила Эвелина. – Поклянитесь, и я буду спокойна.

– Клянусь вам в этом, дорогое дитя. Я, хоть и невольно, почти что похитила вашу тайну; я не имею права распоряжаться ею.

– В добрый час! О, я буду любить вас, Олимпия, я заглажу все свои провинности перед вами. А теперь дайте мне бумагу и перо. Я хочу сама предупредить отца, чтобы он не беспокоился. Мы пошлем к нему Креза, у которого ничего не выпытаешь о прошлом, потому что он сам в этом слишком заинтересован; а вы поскорее отошлите Тьерре и его друга в Мон-Ревеш. Не нужно, чтобы отец увидел их сегодня.

Пришлось покориться Эвелине, чью волю не сломили страдание и горе. Она написала Дютертру:

«Дорогой, любимый отец,

Я только что подвернула ногу. Если вам скажут, что нога сломана, не верьте. Я сплю, ем, пью и жду, что сегодня вечером вы придете ко мне посмеяться над тем, как неловко я карабкаюсь на маленькие скалы нашего парка. Моя добрая мамочка ухаживает за мной, как будто я это заслужила. Малютка плачет, словно у нее умер чижик, а Ворчунья ворчит. Я же смеюсь по-прежнему и целую вас от всей души.

Ваша Эвелина».

Флавьен собрался уезжать вместе с Тьерре; он уже вышел в сад и закурил сигару, но в то время как Олимпия, остановившись с Тьерре у подъезда, передавала ему слова Эвелины, к Флавьену подошла Натали и завязала с ним разговор. Утреннее происшествие нарушило обычный ход жизни в доме, и она не могла найти время, чтобы поговорить с ним раньше.

– Слава богу! Эвелина чувствует себя хорошо, насколько это возможно! – сказала она. – Мы все должны быть благодарны вам, сударь, потому что, не будь вас, она могла бы еще долго пролежать в парке одна без помощи.

– Не будь меня? – спросил Флавьен, удивленный ее словами.

– Ну, конечно; если бы вам сегодня утром не пришла мысль повезти на прогулку мою мачеху и вернуться с ней через самую тенистую и заброшенную часть парка, вы бы не нашли бедную Эвелину на этих скалах.

Флавьен почувствовал яд ее намеков и насторожился.

– Это, в самом деле, счастливая случайность, что я плохо знаю дорогу, – сказал он, – и мы с госпожой Дютертр чуть не заблудились оттого, что я хотел повезти ее самым коротким путем.

– Ах, так она вам ничего не сказала? А ведь она могла бы вас предупредить, она-то хорошо знает аллеи парка!

– Мне кажется, госпожа Дютертр заснула в коляске.

– Значит, поездка была очень долгая?

– Вот именно, довольно долгая.

– В направлении Мон-Ревеша, кажется?

– Это очень вас интересует, мадемуазель? Вот ваша матушка, она объяснит вам все это лучше, чем я; я не слишком хорошо знаю здешние места, и мне будет трудно начертить для вас их карту.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю