355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Мон-Ревеш » Текст книги (страница 8)
Мон-Ревеш
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 02:37

Текст книги "Мон-Ревеш"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 8 (всего у книги 22 страниц)

XII

Тьерре видел во сне Эвелину, госпожу Элиетту и мельком госпожу Дютертр, но совсем не видел ни Натали, ни Каролины; он проснулся довольно поздно. Жерве вошел, разжег огонь, хоть и не нужный, но зато такой приятный в дождливую погоду, и молча подал Тьерре письмо. Оно было от Флавьена де Сож, и в нем стояло следующее:

«Прощай, дорогой Тьерре; прости, что я так внезапно тебя покидаю. Я, может быть, вернусь через несколько дней, а может быть, и совсем не вернусь. Располагай замком Мон-Ревеш, где тебе, слава богу, нравится, а для меня невозможно провести даже еще одну ночь. Предполагай все, что захочешь – что я безумец, что я дурак, что я боюсь привидений, что я видел госпожу Элиетту. Когда я буду в Париже и проведу дня три в реальном мире, химеры, осаждающие меня, рассеются – я в этом не сомневаюсь, – и я напишу тебе без ложного стыда о причинах этого бегства. Я написал в Пюи-Вердон, чтобы объяснить свой поспешный отъезд, и сослался на деловое письмо, которое якобы получил вчера, возвратясь домой. Скажи вы то же самое, этого достаточно. Передай от меня мои сожаления, извинения, дружеские приветы, мое совершенное почтение и не забудь то, что я говорил тебе напоследок: женись на Эвелине.

Твой друг Флавьен».

Тьерре дважды перечел письмо, встал, расспросил Жерве. Флавьен уехал на рассвете в сопровождении нового слуги, который был нанят им накануне и явился в Мон-Ревеш чуть свет с прекрасной лошадью и тильбюри, купленными вчера. Слуга вернулся с экипажем в тот момент, когда Жерве давал объяснения Тьерре, и вручил последнему вторую записку от Флавьена:

«Я сажусь в дилижанс. Отсылаю в Мон-Ревеш слугу, лошадь и коляску, которые вчера приобрел. Я очень доволен всеми тремя приобретениями; прошу тебя приютить их у нас на время моего отсутствия и пользоваться ими насколько возможно чаще, чтобы все это не заржавело к тому времени, как я вернусь к тебе. Все обговорено, платить тебе ничего не надо, ибо все это, с твоего разрешения, принадлежит мне. Ты увидишь, эта лошадь хороша и для верховой езды.

Сердечно твой».

«Вот приличный способ снабдить меня экипажем, который ничего мне не будет стоить, – подумал Тьерре, – ведь Флавьен не вернется! Без серьезной причины так не уезжают… Если бы сейчас не был полдень – час, когда я не верю в привидения, я убедил бы себя, что госпожа Элиетта действительно показала ему свое ужасное лицо. Я буду думать об этом сегодня ночью, и, может быть, мне тоже удастся ее увидеть. Флавьен, наверно, объяснился с суровой Натали и был дурно принят, или же его мысли все еще заняты Леонисой больше, чем ему хотелось в этом признаться; а может быть, он неспособен выдержать жизнь отшельника дольше, чем неделю?

Да, я буду скучать здесь! – продолжал размышлять Тьерре, с беспокойством оглядывая свою резиденцию. – Я начал уже любить Флавьена… Да, я в самом деле полюбил его со вчерашнего вечера. Прекрасное сердце, благородная натура! Я поговорил бы с ним о своей новой страсти… Но достаточно ли сильна эта страсть, чтобы я был поглощен ею, когда останусь один по вечерам, возвратившись в «мой» замок? Посмотрим!»

Торопливо позавтракав, Тьерре оседлал резвую и смирную лошадь, оставленную ему Флавьеном, и поехал по дороге в Пюи-Вердон, где сегодня ожидался некий сюрприз, обещанный накануне Дютертром.

На одном из холмов, защищавших с севера и востока парк и великолепные сады Пюи-Вердона, бурлил многоводный ручей, который брал свое начало на противоположном откосе и через полтора лье вливался в маленькую речку, не выходя из владений Дютертра. Со стороны сада склон был довольно крутой; у его основания сгрудились живописные скалы, образующие в этом месте природную ограду. С той же стороны, где начинался ручей, склон уводил воды в другом направлении, где они спадали каскадами. Олимпия не раз выражала сожаление, что прекрасные водопады, встречавшиеся в окрестных лесах, не услаждали взгляд и слух поближе к ее дому; она говорила об этом, не подумав, что такое пожелание рано или поздно станет программой действий для ее мужа. И Дютертр решил устроить водопад прямо перед глазами обожаемой жены; он посвятил в этот проект Амедея, который взялся не жалея сил осуществить его в отсутствие дядюшки.

С этой целью для ручья было прорыто новое русло на склоне, противоположном тому, который он сам себе выбрал; дамы Пюи-Вердона видели подготовительные работы, не подозревая об их назначении; им говорили о дороге в ложбине, потом о спуске воды для орошения пересыхающих лугов с другой стороны; через некоторое время внизу, у скал, был устроен бассейн с выходными отверстиями, якобы в качестве цистерны для полива. Наконец в последнюю неделю, когда все были заняты дальними прогулками или охотой, Амедей смог устранить последние препятствия и дать водам ручья собраться в запасном резервуаре, незаметно для тетушки и кузин.

Оцепенение, в которое часто погружалась госпожа Дютертр, равно как и развлечения, которые Тьерре и Флавьен устраивали для Натали и Эвелины, благоприятствовали незаметному для дам проведению заключительных работ; к тому же деревья на холме скрывали их от глаз. Одна лишь Малютка, внимательно и проницательно следившая за событиями, все заметила и все поняла; но она не хотела лишить свою «мамочку» сюрприза, а отца – удовольствия доставить радость жене. Она была нема как могила, ей даже в голову не пришло похвастаться этим впоследствии – так тверд и надежен при внешней бездумной веселости был характер этого ребенка.

Тьерре явился, когда все уже направлялись к тому месту, которое Дютертр счел удобным, чтобы произвести наибольшее впечатление. Оттуда была видна вся лужайка, и Дютертр с лукавством доброго отца усадил свою семью и гостей спиной к холму; он указывал им на горизонт и подготовлял к тому, что необычайное явление произойдет именно здесь.

Если бы этот сюрприз осуществился на сутки раньше, славный Дютертр, чей характер, одновременно серьезный и живой, имел много общего с характером его Малютки, получил бы тройное удовольствие от этого маленького праздника: как ребенок, как любовник и как отец. Но сердце его было разбито, и он делал над собой отчаянные усилия, чтобы скрыть от жены и дочерей грызущую его тревогу. Он обещал племяннику притвориться, будто не замечает состояния жены, – иначе он мог лишь ухудшить его, поскольку Олимпия утешалась только тем, что муж не знает о ее болезни. Дютертр решил заботиться о ней без ее ведома, делать вид, что ее заболевание открывается ему лишь постепенно, и никогда не показывать ей, насколько он им напуган. Но он был бледен, и его голос, всегда такой звучный и свежий, сильно изменился. Тьерре это заметил. Дютертр в ответ пробормотал что-то о насморке и мигрени. Он изо всех сил изображал бурное веселье; но взгляд его не мог оторваться от Олимпии, и при каждом ее движении он невольно вздрагивал, словно ждал, что она вот-вот умрет на глазах у всех в расцвете красоты и молодости.

Небо прояснилось, и наконец показалось солнце, как бы вознаграждая Дютертра за его старания. Правда, было слышно, как на холме стучат кирки и лопаты, но к этому стуку уже все привыкли и не обращали на него внимания. Вдруг Амедей, который незадолго до этого исчез и находился среди рабочих, подал условленный сигнал свистком. Дютертр ответил таким же сигналом, означавшим, что все находятся на своих местах; он скомандовал всей группе обернуться, однако при этом взял руку жены и прижал ее к груди, готовый успокоить Олимпию, если неожиданное впечатление сильно взволнует ее. Тут все услышали глухой рев, словно поднялся сильный ветер, потом прозвучало что-то вроде отдаленного грома, и наконец, после того как поспешно убрали последние запруды в резервуаре, вода ринулась вниз, между деревьями, образовав первый каскад, шумный, мутный и немного страшный; вода хлынула в естественную трещину скалы, куда и было направлено ее течение. В первую минуту падение воды было стремительным и увлекло за собой несколько больших камней и молодых деревьев, росших близко от внезапно раздвинувшихся берегов; к грохоту воды прибавилось еще торжествующее и радостное «ура», вырвавшееся у нескольких десятков рабочих. Но вскоре вода стала не такой мутной и растеклась по новому руслу, падая серебряной скатертью на омытые склоны и далее, струясь веселым и быстрым ручейком между деревьями парка; ручеек вливался затем в прежнее русло.

Все окрестные жители сбежались к входу в парк посмотреть на чудесное зрелище, все пастухи, находившиеся в округе, собрались на ближних холмах; живописное представление получило и зрителей, и аплодисменты. Дютертр внимательно следил за женой; он держал ее за руку, незаметно щупая пульс. «Если неожиданность, страх или удовольствие причиняют ей боль, значит, это чисто физическое заболевание», – думал он. Это меньше пугало его, чем мысль о том, что ее болезнь имеет психологические причины. Олимпия не вздрогнула, не затрепетала, ей несвойственны были ни трусость, ни жеманство. Напротив, шум, неожиданность и бурный поток воды понравились ей. Ее щеки слегка разрумянились, глаза заблестели; она даже оказалась настолько бодрой, что подбежала поближе к каскаду, как только это стало возможным без риска, что ее заденет падающий камень или дерево.

– Какая прелесть! Какая удачная мысль! – говорила она мужу, все время державшемуся вблизи нее.

– Это твоя мысль. Разве ты не говорила в прошлом году, что здесь не хватало только водопада?

– Как! Только потому, что я это говорила? Ради меня?

– А ради кого же, скажи не милость?

– Тс-с, замолчи, друг мой, или говори об этом потише! – живо произнесла Олимпия.

Дютертр ощутил ее волнение, увидел, как резко она обернулась, проверяя, не услышал ли его слова еще кто-нибудь, как она задохнулась, маскируя удушье притворным кашлем, и ему наконец открылась часть правды.

Сотни раз жена говорила ему с улыбкой: «Будь осторожен, не выражай слишком явно свою любовь на глазах у дочерей; здесь все тебя обожают, а привязанность ревнива. Не нужно, чтобы наши дорогие девочки думали, будто ты предпочитаешь одну из нас всем остальным». Дютертр привык к мысли об этой невинной а нежной ревности; он даже привык уважать ее, считаться с ней и полагал, что Достиг нужного равновесия. Он думал, что обожает жену втайне от всех, и этот целомудренный секрет до сих пор придавал дополнительную прелесть его любви. Доверчивый, неспособный предполагать в людях дурное, инстинктивный оптимист, ибо он искренне желал счастья близким, он до сих пор не опасался всерьез, что его второй брак может иметь дурные последствия для всей семьи. Он долго верил в доброту своих дочерей. Но понемногу он стал замечать, каким высокомерным и жестким становится характер старшей, как неистово проявляет свою независимость средняя; он понял, что его личное счастье может вызвать у них горечь или послужить предлогом к возмущению. В последнее время ему все больше казалось, будто он видит, даже прикасается к этим скрытым ранам, глубину которых он, однако, еще не оценил. Но Олимпия всегда успокаивала его, с удивительной настойчивостью и деликатностью отрицая причиняемые ей страдания, унижения, неприятности, сглаживая неправоту других, исправляя или скрывая зло; она добилась того, что ее муж был усыплен видимостью душевного покоя, в котором он так нуждался. Она надеялась, что всегда сумеет скрыть от него глухие тревоги этой неспокойной семейной жизни. С тех пор как два года тому назад он дал согласие стать депутатом, ему приходилось подолгу отсутствовать, и это способствовало тому, что усилия Олимпии увенчались успехом. Хотя Олимпия не любила светскую жизнь, она охотно принимала многочисленных гостей, которые мешали ее мужу, когда он возвращался домой, увидеть пропасть, разверзающуюся под самыми камнями его домашнего очага.

Но на этот раз он был исполнен предчувствий, и, обернувшись тем же инстинктивным движением, что и его жена, он увидел глубокие черные глаза Натали; она устремила на Олимпию взгляд, полный странной иронии и презрения. Натали теперь ненавидела Олимпию со всей силой уязвленной гордости. Она, как умела, попыталась понравиться Флавьену. Флавьен этого не заметил; он видел только Олимпию, и Натали дала себе клятву отомстить ей, даже если пришлось бы пронзить сердце отца, чтобы добраться до сердца соперницы.

Через несколько секунд семья Дютертра смешалась с толпой рабочих, увитые лентами мотыга и лопата, которые рабочие преподнесли хозяйкам замка, были осыпаны деньгами и облиты вином; Дютертр взял под руку Амедея и отвел его в сторону, как бы для того, чтобы поглядеть на новое русло ручья.

– Причина! В чем причина? – восклицал этот благородный и пылкий человек. Он уже не мог справиться со своим горем. – Ты от меня это скрываешь! Скажи, тебе ведь все известно! И я тоже знаю – мне кажется, что знаю, – но если я ошибусь, это будет так ужасно, будет страшно… Говори, мой мальчик, говори, ведь твои уста не знают лжи. Тут, несомненно, действуют причины нравственные. Только горе может вызвать такую странную болезнь, такую борьбу тела с душой, жизни со смертью. Моя жена несчастна, мою жену гложет ужасное горе! Ее душа, прямая и пылкая, как моя, как наша, Амедей, не может выдержать непрестанной борьбы против язвительности и не». справедливости. Моя жена нуждается в любви и в том, чтобы ее любили. Мою жену не признают, ее ненавидят…

Однако Амедей, несмотря на свое смущение, на потребность самому отвести душу, на влияние, которое имел на него дядя, отказался отвечать и, чувствуя, что неспособен солгать, замкнулся в непроницаемом молчании. Дютертру ничего не оставалось, как восхититься этой сдержанностью и отнестись к ней с уважением.

– Да, ты прав, я не мужчина, я не отец семейства; я просто несчастный человек, у которого нет мужества, нет терпения. Я искушаю твою добродетель, пытаюсь заставить тебя уклониться от твоего долга. Да, молчи! Я сам все увижу, я буду исследовать рану и вылечу ее… или переломаю нечестивые руки, которые ее нанесли!

Амедея испугала ярость Дютертра.

– Дядюшка! Дядюшка! Если вы подозреваете своих дочерей… Вспомните, что перед ними вы в большем долгу, чем перед самим собой!

– Чем перед самим собой – да, но не перед этим ангелом доброты и кротости!

– Простите меня, дядюшка, – убежденно продолжал Амедей, – но перед ними вы в большом долгу. В этой жизни нам надо больше заботиться о спасении души, чем тела. Олимпия в мире с богом. Совесть не позволит ей уклониться от своего долга. Если она умрет, жалеть надо будет нас, а не ее божественный дух, который вернется на небеса; но у нас останется наш долг, и мы обязаны будем выполнить его здесь, на земле. Если вы лишите дочерей своей любви, то они будут потеряны как для этого, так и для иного мира.

Дютертр судорожно сжал руку племянника:

– Ты прав, я слабый человек, и ты, еще ребенок, дал мне серьезный и страшный урок. Что ж! Я принимаю его. Господь владеет чистой душою детей и говорит их устами. Да, я принесу себя в жертву, мой долг преодолеть страсти, пусть даже самую чистую и святую страсть на земле. Если предмет моего поклонения убьют в моих объятиях, я похороню его в своем сердце, под обломками собственной жизни, но скрою преступление и не накажу его.

Охваченный волнением Дютертр отошел в сторону, немного побродил один в глубине парка и вернулся спокойный, полностью овладев собой.

А Тьерре лихорадочно продолжал свои опыты с Эвелиной. Как известно, в тот день ему необходимо было понять, достаточно ли она его очаровала, чтобы он смог коротать одинокие вечера в Мон-Ревеше с мыслью о ней. Он все еще, как и раньше, жил воображением. Конечно, он не мог отражать равнодушно направленный на него уже целую неделю огонь кокетства прелестной, переменчивой, смелой, остроумной и целомудренной девушки. Тьерре, правда, несколько шокировали ее замашки. Но он стремился полюбить, а сумасбродная Эвелина, еще не ощущая в этом нужды, пыталась лишь ослепить его. Он, несомненно, был ей благодарен за усилия, которые она на это затрачивала; человек достаточно опытный, но не обижался и не расстраивался из-за подчеркнутых дерзостей и резких переходов, то разжигавших, то охлаждавших его надежды. Бедняжка была очень наивной кокеткой по сравнению с теми, кого Тьерре встречал в столичном обществе, но именно беспомощность, с которой она старалась походить на развращенную женщину, и составляла, неведомо для нее самой, главную и самую естественную ее привлекательность в глазах того, кого она считала своей жертвой.

Все это было очень мило часок-другой, но для человека тонкого, пресыщенного и жаждущего лишь настоящей, надежной любви, становилось утомительным. Вероятно, он уже встречал истинную любовь, и не раз; однако ему не удавалось оценить ее по достоинству, или, вернее, серьезное и спокойное счастье в то время мало его интересовало. Воображение, честолюбие, беспокойство и любопытство юности воздавали иные потребности, может быть и ложные, но которые требовали удовлетворения; теперь же его прежнему трудному и замкнутому существованию приходил конец. Сердце Тьерре нетерпеливо протестовало против слишком длительного пренебрежения, которое проявлял его ум. Ум – это величина постоянная, он всегда один и тот же. Сердце же одновременно обещало и требовало чего-то нового и утешительного.

В результате всего этого Эвелина вдруг ему наскучила, и, желая избавиться от ее беспрестанных поддразниваний, он несколько раз отвечал ей довольно язвительно и едва ли не грубо.

Дютертр услыхал это, хотя обычно, то ли слишком поглощенный собственной любовью, то ли слишком снисходительный к своим дочерям, он не имел обыкновения строго следить за их поведением. Но в тот день он был расположен все замечать, все взвешивать, обо всем судить уже не глядя сквозь розовые очки сладостных родительских иллюзий, а ясно и отчетливо понимая свой не слишком радостный отцовский долг.

Он слушал, хотя казалось, что он не слушает, он смотрел, хотя казалось, что он не смотрит. Он услыхал, как Эвелина принялась с удвоенной дерзостью за свою безрассудную атаку, увидел, как она следит за Тьерре, и подстерегает его, словно добычу, сопротивляющуюся изо всех сил. Он был удручен и унижен этим, и когда Эвелина собралась идти к себе, чтобы, по своему обыкновению, надеть новый ослепительный туалет к обеду, взял ее под руку и пошел вместе с ней, впервые решившись объясниться серьезно.

XIII

Бывают такие роковые положения, когда человек, долго простоявший, ничего не подозревая, на краю пропасти, ставит ногу на мелкий песок, который словно бы только и ждал этого момента, чтобы осыпаться и увлечь его за собой; бывают такие несчастные дни, когда, надеясь все поправить, все укрепить вокруг себя, человек обрушивает все себе на голову. На долю Дютертра выпал именно такой злосчастный день, он оказался именно на краю такой пропасти; при первой же попытке все спасти он увидел, что все вокруг него обрушилось.

Эвелина, удивленная торжественным видом отца и озабоченная холодными дерзостями Тьерре (последнее слово, как говорится, осталось не за ней), почувствовала недоверие и раздражение, как только Дютертр начал говорить.

– Что мне сказал господин Тьерре? О чем была речь? Да я уж и не помню, дорогой отец, и не понимаю, почему это вас так интересует.

– Извини, девочка, но ведь естественно, что я забочусь о твоем достоинстве, а мне показалось, что господин Тьерре недостаточно с ним считается!

– Возможно, что этот остряк слишком злоупотребляет своим остроумием. Но меня это не беспокоит, я умею ставить его на место.

– Эвелина, дитя мое, мне не очень приятно слушать такие речи.

– Да ну! – довольно дерзко воскликнула Эвелина, начиная распускать перед зеркалом великолепные белокурые волосы; несмотря на досаду, она не забыла, что остался всего лишь час на то, чтобы одеться с ее обычной изысканностью.

– Да, дочь моя, извольте выслушать меня, заколите волосы и сядьте рядом со мной, – строго сказал Дютертр. – С вами говорит ваш старший друг, ваш отец.

Эвелина была явно недовольна:

– О боже, так это нотация? Дорогой папочка будет распекать меня, как маленькую девочку! Что я сделала такого, чтобы настолько изменился его прелестный характер, и что происходит сегодня между нами?

И, перейдя со своей обычной подвижностью и гибкостью от нетерпения к ласке, она бросилась обнимать и целовать отца, желая не только обезоружить его, но и избежать неприятного объяснения.

Дютертр, как всегда добродушно, но без оживления принял эти кошачьи ласки:

– Милая Эвелина, поверь, делать замечания доставляет мне не больше удовольствия, чем тебе их выслушивать. До сих пор я ведь не очень тебе докучал такими разговорами.

Эвелина вообразила, что одержала верх над отцом:

– Вот я и не понимаю, чем они вызваны. Может быть, я слишком избалована, ведь меня никогда не бранили и совсем не следили за мной; вот я и решила, что я безупречна, а теперь вы разбиваете эти иллюзии. Право, папа, это жестоко. Я привыкла к вашим колкостям, потому что вы тоже насмешник, да, да! Но к ним я отношусь добродушно, а вот к вашим выговорам… Право, не знаю, за что вы меня осуждаете, и боюсь, что не пойму этого.

– Вот видишь, сколько слов сказано впустую, вместо того чтобы выслушать меня, А слушать – это единственный способ понять, я ведь говорю не о таких уж непостижимых вещах. Ты чересчур непосредственна, дитя мое, и часто говоришь не подумав; я не раз указывал тебе на это смеясь, а теперь утверждаю с грустью.

– Как, отец, вас печалит, что я весела? Уж не снится ли мне это? Какое же несчастье, по-вашему, должно меня постигнуть? Какая угроза нависла надо мной? Я думала, вы радуетесь моему счастью, я привыкла, что все мои прихоти вам нравятся, все мои ребяческие выходки доставляют вам удовольствие, а теперь вы хмуритесь и смотрите на меня почти сурово! Разве моя вина, что господин Тьерре фатоват, и могу ли я помешать ему говорить мне дерзости даже дурного гона?

– Дорогая моя, если бы Тьерре был дерзким и фатом дурного тона, я был бы виноват, введя его в свою семью, и я бы себе этого не простил, поверьте; но поскольку я знаю его как умного и интересного собеседника, воспитанного и приятного в обращении, я вынужден предполагать, что это вы заставляете его изменять свойственным ему характеру и привычкам своей вызывающей манерой, разумеется, вполне невинной в сути, но порой переходящей всякие границы.

Только что я слышал, того не желая и не задумываясь об этом ранее, обрывки вашего разговора, которые вогнали меня в краску, – не потому, что они были недостаточно пристойны по мыслям или выражениям, а потому, что они выдавали ваше сумасбродное желание завладеть сердцем этого молодого человека. С его же стороны видно было желание показать, что он сумеет устоять перед вами. Такое положение вещей унизительно для женщины; я считал вас более гордой.

– Значит, у меня не хватает гордости! – побагровев от стыда и злости, воскликнула Эвелина. – Я унижаюсь до ухаживания за человеком, которому я не нужна! Я пресмыкаюсь перед ним, я молю его, я веду себя с ним вызывающе. Вот что я делаю, или по крайней мере вот что думает мой отец о моем поведении!

Гордая и вспыльчивая девушка расплакалась, резко вырвала свою руку из рук отца и стала взволнованно расхаживать по комнате.

– Очень неприятно, что вы скорее рассержены, чем благодарны мне. Право же, мне самому больно обижать вас подобным образом, и мое видимое спокойствие куда мучительнее, чем ваше волнение!

– Отец! – воскликнула Эвелина, бросаясь к нему и целуя его. – Не надо так обращаться со мной! Если вы станете бранить меня, я сойду с ума, если вы начнете меня ненавидеть, я умру! Повторяю, я не привыкла к вашему гневу, к вашей холодности. Я избалованный ребенок, не умеющий страдать, не убивайте меня!

И странная девушка, по-настоящему огорченная, но не испытывающая никакого раскаяния, начала бурно рыдать, вообразив себя жертвой.

Дютертр, тронутый ее чувствительностью, но изумленный и испуганный тем, что нашел так мало совестливости в ее еще не сформировавшемся характере, попытался подойти к ней с наиболее простыми и, как говорят, бытовыми рассуждениями.

– Послушай, безрассудное дитя, я не хочу ни бранить, ни унижать тебя, напротив, я хочу объяснить все и предостеречь тебя от унижения, мысль о котором так тягостна нам обоим. Скажи откровенно: ты любишь этого молодого человека?

– Я? Слава богу, ничуть! – воскликнула Эвелина, разозленная на Тьерре, виновника этой сцены.

– Ну, что ж, тем хуже, ибо у него есть достоинства, есть имя в литературе, тонкость чувств и подлинная возвышенность мыслей и характера.

– Вы так думаете? – проронила Эвелина, которой вовсе не были неприятны эти похвалы отца. – Не знаю, я не настолько его изучила.

– Но я-то должен был его изучить, и я это сделал. Мне нужно было получить о нем точные и беспристрастные сведения; наконец, я обязан был, прежде чем ввести его в свой дом, убедиться, что он порядочный человек и что ни у кого не может быть оснований вогнать его в краску. Это первое и самое главное условие света. А подробности… я отнюдь не считаю себя непогрешимым в наблюдениях и не думаю, что у Тьерре совсем нет недостатков; но я никогда не предполагал, что на земле существует хотя бы один человек, свободный от противоречий и несовершенства, и решил: если вид нашей счастливой семьи заставит его помыслить о женитьбе и если одна из моих дочерей сумеет оценить его достоинства, то Тьерре может оказаться человеком, с которым можно рассчитывать на спокойное будущее для двоих.

– Стало быть, отец, вы привезли к нам претендента?

– Нет, дитя мое, скорее это ты сделала из него претендента, уделив ему столько внимания; я ничего об этом не знаю. Я не выбираю за вас, моих дочерей, и никогда не строил и не буду строить планов, которые могли бы противоречить вашим склонностям и лишить вас права решать свою судьбу. В нашем обществе, где очень трудно ужиться, так как оно одновременно очень требовательно и очень развращено, я попытался найти для вас самый легкий и самый надежный путь, предоставив всем троим большую свободу выбора в таком важном деле, как брак. Но, уважая ваши права в этом деликатном вопросе, доверяя вашим суждениям, я не должен был оставаться ни слепым, ни слишком смелым. Я не должен был необдуманно отпустить вас в мир, полный случайностей и опасностей, ибо в нем живут замаскированные пороки и обманчивые впечатления. Я должен был исполнить то, что задумал: держать вас в приятном уединении и допускать сюда только надежных людей, не способных ни обмануть вас, ни домогаться вас из-за богатства, и дать вам возможность свободно выбирать не в толпе искателей, а среди небольшого числа избранных, мною людей. Этим ограничивалась моя роль; учитывая мое отношение к вам, я просто не знаю, что еще я мог бы сделать, сочетая нежность с благоразумием, стремление видеть нас счастливыми – с отцовским долгом заставить людей уважать вас.

– Я все это понимаю, отец, – сказала Эвелина, которая слушала довольно внимательно, – и мне очень досадно, что вы только сейчас сочли меня достаточно разумной для этого разговора. Должна вам сознаться, что нам с Натали иногда бывало неприятно, что мы вынуждены сидеть в деревне и лишь изредка и недолго бывать в Париже, точно маленькие девочки из провинции, которые приезжают чтобы обнять папочку, купить новые платья и пойти в зоологический сад посмотреть на жирафа. Но мы были неправы, я это признаю, поскольку мы были не забытыми вдалеке от вас жертвами ваших деловых и политических занятий, а привилегированными жертвами вашей отеческой заботливости и предусмотрительности.

– И все же ты чувствуешь себя жертвой девочка, раз ты повторяешь это слово.

– Ну, хорошо, папа. Но ведь год долог, бывают дождливые дни, когда в деревне скучно, несмотря ни на что, и потому мирские опасности, которых не знаешь, не кажутся такими уж страшными, и трудно, сидя дома, в глуши, примириться с мыслью, что здесь безопаснее. Но вернемся к вашему господину Тьерре. Вы считаете, что я вправе уделять ему столько внимания, сколько вздумается. Но тогда я все меньше понимаю суровый урок, который вы мне преподали. Если мне дозволено любить его, мне должно быть дозволено хотеть, чтобы он меня полюбил, а каким образом я за это возьмусь – плохо ли, хорошо ли, смело или робко, умело или неловко, – касается только меня.

– И ты сочтешь меня твоего отца, нескромным и будешь считать неуместным, если я скажу тебе, что ты выбрала дурной путь и рискуешь своим будущим счастьем из-за неправильно выбранной и неприятной манеры себя вести?

Эвелина снова приняла насмешливый тон и заговорила шутливо:

– Позвольте, папа вы имеете всевозможные права, как прекрасный отец, и, более того, вы компетентны, как человек, имеющий успех в обществе, но…

– Что ты такое говоришь, Эвелина? – удивленно и недовольно спросил Дютертр. – Что означают подобные выражения, когда они обращены к твоему отцу? Что ты знаешь с моей жизни в обществе, и кто тебе говорил о смехотворном животном, которое ты называешь человеком, имеющим успех или «преуспевающим в жизни».

– Боже мой, папа, если вы так сердитесь из-за какого-то одного слова, то мне лучше совсем не отвечать вам. Неужели это дерзость, что я представляю себе своего отца таким, каков он есть, го есть мужчиной сорока двух лет, у которого нет ни одного седого волоса, ни одной морщины на лбу, у которого целы все зубы, здоровым и сильным, как юноша, идеально красивым, с восторженной душой, с изящными манерами, – одним словом, человеком настолько безупречным, настолько привлекательным, что он затмевает всех поклонников своих дочерей?

– Мне кажется, да простит мне бог, что ты кокетничаешь даже со своим отцом; ты мне грубо льстишь и насмехаешься надо мной, – грустно улыбаясь, промолвил Дютертр.

– Право, папа, ну не надо так относиться к этому. Когда моя добрая Ворчунья говорит о вас, она уверяет, будто еще во время вашего первого брака вы были самым любезным, самым очаровательным человеком из всех, кого она когда-либо встречала, и что теперь вы все еще самый красивый и самый приятный из всех, кого она знает. Ворчунья права: возьмите нашу молодую мать, может быть, красивейшую и самую очаровательную женщину во Франции, – она может удостоверить перед всеми, что вы более способны внушить любовь, чем все те хлыщи, которых вы нам разрешаете забрать себе. Вот почему я продолжаю утверждать: вы человек, преуспевающий в жизни.

– Ты опять за свое! – сказал Дютертр, пожимая плечами. Он чувствовал себя почти оскорбленным этой лицемерной лестью, из-за которой проглядывал какой-то критический, бунтарский дух.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю