Текст книги "Мон-Ревеш"
Автор книги: Жорж Санд
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 19 (всего у книги 22 страниц)
– Моему отцу не грозит опасность?
– Опасность? – переспросил Блондо. – Человеку всегда грозит опасность, когда он дерется на пистолетах, а я могу поклясться, что в эту минуту господин Дютертр находится на пути в Мон-Ревеш.
– Он будет драться с господином де Сож? – вскричала Натали. – Вот так, внезапно, ничего не выяснив, из-за подозрения, которое только что пришло ему в голову? Но что за жестокая страсть у него к этой женщине!
– У него страсть любви, как у вас страсть ненависти.
– Боже мой, боже мой, что же мне делать! – простонала Натали, ломая руки, не слушая оскорбительных слов врача.
– Только одно – уйти в свою комнату и провести бессонную ночь, которую вы, без сомнения, заслужили. Однако подождите… Нет, вас это не касается.
Он пошел отдать несколько распоряжений слугам и, когда вернулся, увидел Натали на лестнице, ведущей в комнату Олимпии. Он схватил ее за руку и заставил спуститься вниз.
– Нет, – сказал он, – больная поручена мне, вам не удастся убить ее. Я отвечаю за нее перед богом. Если вы непременно хотите убить кого-нибудь, поднимите тревогу в доме, разбудите внезапно Эвелину, расскажите ей, что происходит, у нее сделается воспаление мозга, и через тридцать шесть часов она умрет.
Блондо не вполне понимал характер Натали; он знал только, что у нее желчный нрав, злой язык и что она жестоко ревнует своего отца. Он считал своим долгом друга и домашнего врача преподать ей жестокий урок, надеясь, что это ее исправит или по крайней мере остановит на несколько дней действие ее ядовитых речей, которые производили в семье столь страшные физические и нравственные разрушения.
Он рассудил верно. Натали восстала бы против более осторожной и мягкой по форме критики своего поведения, но патриархальная грубость Блондо ее подавила. Есть люди, которых мягкость окружающих делает неблагодарными, терпение сердит и которых можно смирить только суровым обращением. Во славу человеческой природы можно сказать с уверенностью: злоба не сообщает характеру истинной силы.
Если бы Дютертр действовал как Блондо, Натали, не сделавшись добрее, стала бы безобиднее. Ее сломили резкость и презрение этого старого, некрасивого, дурно воспитанного человека, которого она всегда считала низшим существом и который теперь чуть ли не топтал ее ногами. Впервые в жизни она почувствовала, что ее унизили, и немедленно смирилась, что прямо вытекало из ее дерзкого нрава и слабого духа.
– Блондо милый Блондо, – вскричала она, заливаясь слезами, – сейчас это вы меня убиваете, это меня вы приносите в жертву. Может быть, я и заслужила это, но сжальтесь надо мной! Скажите, что надо сделать, чтобы вернуть моего бедного отца, чтобы помешать ему драться на дуэли или покончить с собой, потому что вы нарисовали мне все эти ужасы и я, кажется, схожу с ума.
– Если бы я знал, что надо делать, – сказал Блондо уже более мягко, – то, несмотря на то, что госпожа Дютертр очень больна, меня бы здесь уже не было. Но каковы бы ни были намерения вашего отца, вы знаете его так же хорошо, как я, и вам известно, что в иные минуты нет человеческой силы, которая могла бы победить его волю и энергию. Если он захочет покончить с собой, он сделает это так, что никто не будет знать, где его искать, и никто, может быть, не определит никогда, отчего он умер. Если же он захочет драться… Право же, я никогда не видал, чтобы мужественному человеку могли помешать драться, если он считает это своим долгом. Однако, судя по его записке, речь идет не об этом, и если такие мысли и приходили ему в голову, то четверть часа уединения и раздумья рассеют весь этот чад. Он обещал завтра утром вернуться, а Дютертр никогда не нарушал своих обещаний. Он уехал верхом – вот и хорошо; нет такого исступления, которое не успокоилось бы, после получасовой скачки в холодную ночь. К тому же он еще не раз подумает, прежде чем поднимать шум, который может превратить совершенно безобидную историю в публичный скандал.
Дитя мое, вы должны немного успокоиться и хорошенько покаяться. У нас дурное сердце, вы злоупотребляете своим умом, вы ревнуете к вашей мачехе и, думая, что заставляете страдать только ее, убиваете своего отца булавочными уколами. Пора вам перемениться, если вы не хотите возбудить всеобщую ненависть и остаться старой девой, несмотря на ваши стихи и на ваши деньги. Вас здесь балуют, щадят ваше самолюбие, но я-то скажу вам, что вы никому не нравитесь в вас тут боятся все, кроме меня, ибо я знаю вас с рождения и меня не трогают ваши злобные штучки. И потому обдумайте все, переменитесь; в ваших собственных интересах, если уж вы не можете стать доброй, старайтесь, по крайней мере, поступать как добрый человек; а потом, по привычке и от боязни людского суда, может прийти и доброта; в противном же случае… Запомните го, что я вам скажу: зло, которое вы причините, падет на вашу голову, а я, все еще любящий и жалеющий вас ради ваших родителей, я стану вашим непримиримым врагом и расскажу всему свету, какая змея тут всех искусала.
Натали, потрясенная если не раскаянием, то настоящим испугом, почувствовала в глубине души всю силу рассуждений и угроз Блондо. Она молча склонила голову; он оставил ее и поднялся к Олимпии.
Олимпия была все в том же состоянии нервного потрясения, которое вызвало у нее немоту; пульс едва прослушивался, сердце не прослушивалось вовсе. Глаза ее были открыты и устремлены в одну точку; казалось, она силится собраться с мыслями. Блондо спросил, о чем она думает; она подала ему знак, что не знает. Он спросил, не встревожена ли она, потому что муж рассказал ей о каких-нибудь своих огорчениях. Она слегка нахмурилась и поглядела на Блондо со смутным испугом.
– Вы что-нибудь в этом роде припоминаете? – спросил Блондо. Олимпия сделала знак, что нет. – Вы слышите и понимаете то, что я говорю? – Она кивнула. – Ваши глаза хорошо видят? Можете ли вы прочесть письмо? – Она протянула руку и взяла записку. Прочтя то, что написал Дютертр, она улыбнулась и дала Блондо понять, что попробует заснуть. Блондо дал ей выпить новую порцию лекарства; однако она не уснула.
Бесшумно, на цыпочках, вошла Натали. Блондо знаком приказал ей уйти. Она с умоляющим видом сложила руки и покорно остановилась позади постели, где Олимпия не могла ее увидеть.
Блондо был тронут раскаянием Натали и, как все добрые люди в подобных случаях, немного гордился тем, что сам его вызвал.
– Думаете ли вы, – спросил он Олимпию, – что кто-нибудь из окружающих виноват в том, что вы кажетесь такой грустной?
Олимпия покачала головой.
– Натали несколько раз приходила узнать, как вы себя чувствуете; не хотите ли пожать ей руку перед тем, как заснуть?
Олимпия протянула свою бледную руку, готовая принять руку своего врага.
Натали кинулась к ней, упала на колени перед ее постелью и покрыла слезами и поцелуями ту руку, которой она всегда с подчеркнутой беспощадностью касалась только кончиками пальцев. Бледность и немота Олимпии так ее испугали, что она почувствовала себя ее убийцей, и ужас перед нравственной карой за содеянное придавил ее, как преступника, который целует крест у подножия эшафота.
Казалось, Олимпия была удивлена этими излияниями: несколько мгновений она смотрела на Натали, словно пытаясь понять, в чем дело. Потом слезы появились у нее на глазах, она притянула к себе Натали, поцеловала ее в лоб долгим материнским поцелуем, откинулась на подушку и наконец задремала с ангельской улыбкой на устах. Бедной женщине уже казалось, что все горести ее жизни ей лишь пригрезились, и ужасные образы, носившиеся последний час в ее мозгу, рассеялись как химеры.
XXX
В го время как все это происходило в Пюи-Вердоне, Дютертр, как это и предполагал Блондо, скакал по дороге в Мон-Ревеш. Ночь была холодная; полная блестящая луна ярко освещала все вокруг. Дютертр мчался во весь опор на большой и сильной вороной лошади. На полпути к Мон-Ре-вешу, на поляне, посреди которой стоял крест, он столкнулся с другим всадником, столь же быстро скакавшим ему навстречу на прекрасной серой в яблоках лошади. Это был Флавьен де Сож.
Лошади, которые, вероятно, давно уже были знакомы, приветствовали друг друга издали звучным ржанием, и в то время как их всадники смотрели друг на друга с холодной и вызывающей решимостью, они вытянули шеи и соприкоснулись дымящимися ноздрями, словно обменивались братским поцелуем.
– Я ехал, чтобы встретиться с вами, сударь, – сказал Дютертр, заговорив первым, – у меня к вам дело.
– Я тоже ехал, чтобы встретиться с вами, – сказал Флавьен, – и я в восторге, что сократил вам половину пути.
– Итак, сударь, – продолжал Дютертр, – объяснение будет недлинным, так как вы знаете, что меня к вам привело?
– Отлично знаю, сударь, – отвечал Флавьен, – и я полностью к вашим услугам.
Флавьен ехал в Пюи-Вердон с гораздо более мирными намерениями, чем то можно было предположить по такому началу. Но разгневанный вид Дютертра, его ледяная, вызывающая интонация сделали то, что родовая гордость мгновенно вспыхнула огнем в его крови и он уже не слышал доводов рассудка.
Место для дуэли, казалось, было специально выбрано. Пистолеты привез Дютертр: рукоятки их высовывались из кобуры его седла и блестели в лунном свете. Дютертр перекинул ногу, чтобы соскочить с лошади. Флавьен, с методической точностью повторявший каждое его движение, сделал то же. Он сердился на себя, что дал втянуть себя в дело, против которого заранее восставала его совесть. «Но если Дютертр так все это воспринял, – думал он, – значит, примирение невозможно. Ну что ж! Объяснение, которое я обязан дать ради спасения чести женщины, произойдет потом… только бы мне его не убить!»
Последняя мысль вызвала у Флавьена ужас и угрызения совести, а это выражалось у него в том, что в любую минуту он мог вспыхнуть от гнева.
К счастью, Тьерре не доверял ни его дипломатическим способностям, ни его терпению. Он послал за лошадьми на ферму и тотчас же выехал вслед за своим другом. В ту минуту, когда противники уже привязывали лошадей к основанию деревянного креста, стоявшего посреди поляны, еще двое всадников появились в конце затененной тропинки, которую слуга указал господину, чтобы сократить расстояние и настичь господина де Сож, выехавшего раньше. Это был Тьерре с сопровождавшим его Форже.
– Вы привели своих секундантов? – иронически осведомился Дютертр. – Это прекрасно, но что касается меня, го у меня их нет и я в них не нуждаюсь.
– Сударь, – сказал Флавьен, – я полагаю, вы согласитесь иметь секундантом нашего общего друга, господина Тьерре, а я удовлетворюсь своим слугой, честнейшим человеком.
– Неужели мы дошли до этого? – сказал Тьерре, который, спрыгнув с лошади, услышал последние слова. – Делайте что хотите, господа, но только после того, как у меня произойдет прямое и честное объяснение с господином Дютертром. Я заинтересован в этом деле лично и требую предварительного объяснения, я требую его во имя чести. Форже, – прибавил он, повысив голос, – возьмите лошадей и отойдите в сторону.
Форже удалился на опушку леса и привязал к ветвям мирных фермерских лошадок, держа на поводу двух других. На его месте Крез сделал бы все возможное, чтобы подслушивать; Форже выбрал место так, чтобы ничего не слышать.
Дютертр с наружным спокойствием ожидал, чтобы Флавьен первый отверг предложение Тьерре, но, видя, что тот молчит, заговорил сам.
– Вот уже второй раз, господин Тьерре, – сказал он, – вы весьма некстати, на мой взгляд, пытаетесь ввязаться в дело, где вам принадлежит чисто пассивная роль. Избавьте меня от объяснений, которые могут только подлить масла в огонь; никакой потребности и никакого намерения излагать здесь свои обиды у меня нет, и я не допущу, чтобы они были подвергнуты обсуждению. Я вижу, что господин де Сож хочет иметь секундантов, я соглашаюсь на это, но сам от секундантов отказываюсь, и если он хочет отложить дело и ради соблюдения правил подвергнуть меня необходимости выслушивать его постыдные признания перед свидетелями, я сумею заставить его драться немедленно.
– Черт возьми, сударь, вам не придется себя затруднять! – вскричал Флавьен, ударив кулаком по каменной глыбе, поддерживающей крест. – Бог свидетель, что по дороге сюда я хотел обойтись без дуэли; но теперь, по вашей милости, я только того и желаю, чтобы она произошла поскорее. Довольно, Тьерре, этот господин торопится. Мы побеседуем потом, если у нас будет возможность.
– Когда один из вас будет мертв или смертельно ранен, будет слишком поздно, – твердо возразил Тьерре. – Я прекрасно знаю, что если падет господин де Сож, господин Дютертр будет отомщен и его противник добровольно расплатится своей кровью за обыкновенную грешную мысль. Но если погибнет господин Дютертр, он умрет с богохульством в душе и с клеветой на устах, а горестные, оскорбительные последствия этого госпоже Дютертр придется нести весь остаток своей жизни. И пусть даже мне придется иметь дело с вами обоими, я все равно не допущу, чтобы между вами произошла дуэль, прежде чем честь госпожи Дютертр не будет восстановлена.
– Замолчите, сударь, замолчите! – с бешенством вскричал Дютертр. – Я не потерплю, чтобы имя моей жены было произнесено в третий раз.
– Вы вправе, сударь, не позволять этого своему противнику; но в моих устах ее имя не может быть запятнано. Флавьен, отойдите в сторону, я этого требую. Через десять минут вы будете к услугам господина Дютертра, а я буду к услугам вас обоих. Прежде всего, отдайте мне письмо, которое у вас при себе; если господин Дютертр не пожелает прочесть его, нужно, чтобы в случае его смерти письмо нашли у него на груди, потому что это такой оправдательный документ, в котором никто в мире, даже ослепленный ревностью муж, не вправе отказать порядочной женщине.
– Ну, разумеется, – сказал подавленный Флавьен, в котором благородство победило вспышку гнева. – Хоть я и терплю от этого человека оскорбления, я все-таки должен исправить зло, которое причинил. Что ж, оскорбляйте меня! – обратился он к Дютертру, задыхаясь от усилия, которое сделал над собой. – Скажите мне, что я колеблюсь и отступаю: это наказание будет пострашнее смерти! Тьерре! – прибавил он с отчаянием, заставляя себя отойти. – Если ты недоволен мною сегодня, я вообще не знаю, можешь ли ты когда-нибудь быть довольным.
В интонации Флавьена было слишком много истинного бешенства и страдания, чтобы Дютертр, знавший толк в храбрости, мог приписать его поведение низким мотивам.
Он молча взял письмо, которое ему подал Тьерре.
– Я полагаю, вы должны прочесть его, сударь, – сказал Тьерре почтительным и одновременно твердым тоном. – Оно не оправдывает моего друга, напротив, оно еще больше его обвиняет. И в том, что он сам привез его вам по собственному движению души, сказывается еще большее нравственное, чем физическое мужество; но поскольку оно полностью оправдывает одну особу…
– Откуда вы взяли, сударь, что я считаю, будто эта особа нуждается в оправдании? Вот в чем состоит неприличие и оскорбительность для нее и для меня ваших хлопот о том, чтобы я уважал ее как должно.
– Я на это не претендую, сударь, Но я дважды невольно явился случайной причиной обстоятельств, которые могут скомпрометировать ее в глазах менее проницательных и справедливых судей, чем вы. Я обязан дать вам средство победить их недоброжелательность, ибо сделать это – только ваше право и ваш долг.
– Ну, что ж, хорошо! – сказал Дютертр, начинавший испытывать влияние интеллектуальной силы Тьерре. – Да, – согласился он, – это мой долг.
И он развернул письмо Олимпии к де Сожу, датированное следующим днем после отъезда Флавьена в Париж.
– Это, – остановил его Тьерре, – ответ, тотчас же данный Флавьену на письмо, которое он в своем безумии, обманутый проклятыми цветами, сыгравшими таинственную роль во всем этом деле, написал, покидая Мон-Ревеш. Но сначала я скажу, я должен и хочу сказать вам, кто та особа, которая пользовалась таинственным языком цветов, не для того, чтобы скомпрометировать госпожу Дютертр, но для того, чтобы подстегнуть любопытство и воспламенить воображение моего друга ради себя самой. Только мне одному это известно, господин де Сож не знает и никогда не должен узнать. Но отец должен быть в курсе дела. Эта особа – мадемуазель Натали Дютертр.
– Ах! Опять Натали! – невольно воскликнул Дютертр и, пораженный мыслью, что Натали, вероятно, оклеветала Олимпию также и в своих рассказах о событиях этого утра, он с жадностью прочел при свете луны, сиявшие в холодном просторе безоблачного и яркого неба, следующие строки:
«Я могу ответить вам, сударь, со всей быстротой и откровенностью только то, что ничего не понимаю и что мне никогда не приходила в голову странная затея с цветами. Если вы уезжаете, чтобы не поддаться дурному искушению приписать эту затею мне, вы поступаете правильно, и я вам за это благодарна. Я даже не стала бы думать об этом и защищать себя, если бы вы не сказали, что понимаете мое молчание как признание, которое вы, быть может, будете благословлять. Не благословляйте меня, сударь, я вас уважаю, но вовсе не люблю. Если я своей «странной», как вы говорите, тревогой вселила в вас какие-то иллюзии по этому поводу, я тысячу раз прошу у вас прощения за свою рассеянность и чувствую себя вынужденной объяснить вам свою «странность». Я подвержена нервным припадкам, с которыми мой врач борется, прописывая мне успокоительные лекарства. В те дни, что вы у нас гостили, я несколько раз принимала опиум, быть может, немного увеличив обычную дозу. Это погружало меня в некое душевное оцепенение, порою мешавшее мне видеть и слышать. Вы говорите, что в те дни я должна была понять ваши речи. Сударь, клянусь вам честью вашей матушки, которою вы клялись в разговоре со мной, что я не поняла ни единого слова и, не будь вашего сегодняшнего письма, не подозревала бы о внезапной страсти, ответственность за которую вы, кажется, хотите до некоторой степени переложить на меня. Позвольте мне совершенно отвергнуть ее и выразить надежду, что она кончится скорее, чем те лучшие чувства, выражение которых я прошу вас принять.
Олимпия Дютертр».
Ошеломляющее спокойствие этого письма, свидетельство неуместной самонадеянности, столь вежливо выданное господину де Сож в ответ на его мольбу, сразу облегчило муки Дютертра. Он даже почувствовал, что Флавьен проявил некоторое благородство, предъявив это доказательство своей неопытности в обращении с добродетельными женщинами, и притом не кому-нибудь, а любимому мужу.
На несколько минут к безмолвному Дютертру пришло ощущение покоя; непорочный образ его мадонны опять появился перед ним как утешительное видение; но тут он вспомнил, как два часа тому назад Олимпия испугалась при простом упоминании Мон-Ревеша, вспомнил ее страшное молчание в ответ на его обвинения и упреки – и обратился к Тьерре с прежним высокомерием и подозрительностью;
– На что мне это письмо и почему вы так торопились доставить его сегодня вечером?
– Потому что только сегодня вечером, – отвечал Тьерре, – мы с моим другом обнаружили глупость, которую я сделал невзначай, послав вместо своих стихов злосчастное письмо Флавьена ко мне, то самое, которое мадемуазель Нач тали тотчас вам показала.
– Даже если все было так, откуда вы можете это знать?.
– Я знаю это теперь, потому что на следующий день после своей ошибки я подошел к вам… да вот, почти на этом самом месте, и осмелился робко попросить у вас руки вашей очаровательной дочери Эвелины.
– Вы просили у меня руки Эвелины? – переспросил изумленный Дютертр.
– Да, и вы меня не поняли. Вы решили, что я намекаю на письмо. Вы мне ответили резко, даже оскорбительно. Я тоже ничего не понял; я подумал, что вы мне отказываете, это меня оскорбило, и я решил больше у вас не появляться. Только сегодня вечером я сумел объяснить себе ваше поведение и понял, что должен объяснить вам свое. Флавьен, который принимает во мне большое участие и упрекает себя за то, что разрушил мое счастье, поехал вперед. Он собирался рассказать вам, почему я перестал к вам ездить, а также дать все прочие объяснения, с которыми, как мы оба считали, нельзя было более медлить.
Дютертр понял, что повредит будущему своей семьи и разобьет сердце Эвелины, если будет колебаться в не поддержит надежды Тьерре.
– Я отдаю вам свою дочь, если вы ее любите и она любит вас, – сказал он, – но первая моя обязанность – наказать человека, который оскорбил мою жену своими домогательствами и который у меня на глазах, несмотря на письмо, которое вы заставили меня прочесть, продолжает открыто ее компрометировать своими дерзкими ухаживаниями и глупыми, подлыми хитростями.
«Ну вот, – подумал Тьерре, – так я и предполагал он знает нее, что касается жены, и не знает ничего, что касается дочери. Надо или признаться во всем без утайки, или позволить этим людям убить друг друга». – Господин Дютертр, – сказал он, беря его за руку и с чувством ее пожимая, – вы сказали слова, которые дают мне право обратиться к вам, несмотря на незначительную разницу в возрасте, как сын обращается к отцу.
Дютертр пожал руку Тьерре и выдавил на своем лице печальную улыбку.
– Позвольте мне задать вам несколько вопросов, – продолжал Тьерре. – Теперь вы не имеете права упрекать меня в неприличном поведении, если я интересуюсь, что беспокоит семью, которую с этой минуты считаю своей. Я прекрасно понимаю, что вы никогда не могли бы подозревать или обвинять госпожу Дютертр, но вам кажется, что вы можете, не выслушав, решительно осудить моего друга. Скажите мне, в чем, по-вашему, он провинился сегодня, помимо его прежних сумасбродств?
– Прежде всего, Тьерре, он жестоко виноват в том, что вернулся сюда; затем в том, что подстерег мою жену, когда она была занята святым делом милосердия; он воспользовался этим и, пробудив сострадание в ее наивной и доверчивой душе, увез ее в Мон-Ревеш, вероятно, под предлогом помощи больным и с целью, для меня несомненной, замарать ее доброе имя этим поступком. Вот каковы ваши светские господа, ваши милые повесы! Я ошибся, поверив, что бывают исключения. Они знают, что главная крепость женщины – это ее добрая слава, и они пробивают в ней брешь, надеясь, что, погибнув в глазах света, она больше не будет серьезно сопротивляться. Вот каковы эти любезники, эти шутники!.. О! Я дам ему урок, который послужит примером другим! Я хочу убить его, Тьерре, и я убью, ручаюсь вам! Я стыдился бы самого себя, если бы появился перед женой, не отомстив за нее!
– Допускаю, что при том мнении, которое вы о нем составили месть доставила бы вам удовольствие, но вам придется от нее отказаться по двум причинам: первая – это то, что со времени ответа госпожи Дютертр, который находится у вас в руках (доказательство, что Флавьен не собирается им похваляться!), – Флавьену совершенно не в чем себя упрекнуть ни перед ней, ни перед вами. Он обвиняет и осуждает себя, он даже раскаивается в своем приступе безумия. Конечно, он смело встретил ваш вызов, как ему велит его кипучая натура, и все-таки он в смертельном горе из-за того, что ему придется драться с человеком, которого он почитает, за ущерб, не нанесенный женщине, внушающей ему уважение. Друг мой, друг и отец, разве вы уже не помните выражений, в которых он отзывался о вас в своем письме? Разве вы не видите отчаяния, с которым он готов подставить вам свою грудь. Вы оскорблены, вы будете стрелять первым. Клянусь вам, что он выстрелит в воздух, и вы будете вынуждены недостойно оскорбить его, чтобы заставить стрелять при второй попытке.
– Вы сказали, что я должен отказаться от этой дуэли по двум причинам, – сказал Дютертр, слегка поколебленный, – какова же вторая? По какой причине ему понадобилось увезти мою жену в Мон-Ревеш? Я не могу придумать этому никакого оправдания. Даже если бы в смертельной опасности находились вы сами, Тьерре, – разве моя жена врач? Разве она владеет медицинской наукой, разве она связана врачебным долгом? Вы, Тьерре, должны были бы избавить меня от этой жестокой игры!
– Это не жестокая игра, а ужасное признание, которое я должен вам сделать, – сказал Тьерре, вооружившись мужеством. – Ваша жена была единственным врачом, который мог оказать помощь больной в Мон-Ревеше и увезти ее оттуда, потому что этой больной, этой пострадавшей была Эвелина.
– Эвелина! – вскричал Дютертр, схватившись за голову. – Господи! Вы сказали – Эвелина? Неужели я сошел с ума?
– Я сказал: Эвелина! – продолжал Тьерре, которому испуг и страдания отца семейства внушили такое уважение, что он отбросил все свои сомнения, не думая о том, что, быть может, когда-нибудь в этом раскается. – Да, Эвелина, которая так любит меня, что когда, после приема, оказанного вами, я решил, что все потеряно, она явилась сама, чтобы меня в этом разубедить; Эвелина, чье богатство так пугало меня, что мысль о нем боролась во мне даже с моей любовью; Эвелина, от которой я прятался, отказываясь принимать ее письма и ехать к ней за приказаниями; Эвелина, которая проникла ко мне ночью, через окно, рискуя жизнью, причем упала с большой высоты; Эвелина, которая может оказаться в смертельной опасности, если вы скажете ей, что сделал вам это признание; Эвелина, наконец, чьих странностей и капризов я опасался, но которая победила меня отвагой, доверием, великодушием, и в настоящее время я люблю ее со всей силой, на какую способен.
– Дай бог, чтобы вы говорили правду! – сказал глубоко потрясенный Дютертр.
– Вы сомневаетесь в моем слове? – вскричал Тьерре.
– Нет, – ответил Дютертр, пожимая ему руку. – Я сомневаюсь в добровольности вашего выбора, но могу винить в этом только недостатки ее характера. Ваше решение великодушно, Тьерре, если правда то, что вы не прибегли ни к каким соблазнам для того, чтобы вызвать ее на этот сумасбродный и достойный сожаления поступок. Если бы вы не любили ее, я думаю, мне пришлось бы снести это несчастье и поплатиться за ошибку, которую я совершил, слишком балуя своих детей. Да, мне пришлось бы отказать вам, не позволив вам пожертвовать своей свободой и гордостью, которая, знаю, в вас особенно сильна.
– Я не ждал от вас меньшего, господин Дютертр, – сказал восхищенный Тьерре, обнимая его, – но пусть ваша деликатность успокоится, моя гордость сумеет постоять за себя. Так как я ничего не приношу жене, я вынужден потребовать, чтобы нас обвенчали с условием разделения имущества. Что касается моего выбора, то он был вполне добровольным, ибо с того дня, как я увидел Эвелину, я уже не видел никого другого, я был поглощен, взволнован, счастлив в несчастлив в одно и то же время. По поводу же соблазнов, которыми я мог воздействовать на ее воображение, я могу сказать, что, конечно, изо всех сил старался ей понравиться, не надеясь и не думая получить от нее столь несомненные доказательства своего счастья. Но если я невиновен в ее поступках (а будь это иначе, то не Флавьен, а я должен был бы искупить это своей жизнью, то я, конечно, виновен в том, что стал ее избранником, ибо невольно изо всех вил старался вызвать ее любовь.
– Спасибо, Тьерре, спасибо! Все, что вы говорите, идет от благородного сердца и чистой совести. Не беспокойтесь, я никогда и виду не покажу, что знаю обо всех этих приключениях; но считаете ли вы возможным, чтобы они не стали известны в обществе?
– Считаю возможным, потому что так оно и есть, – сказал Тьерре и рассказал о первом посещении Эвелины под видом госпожи Элиетты. – Согласитесь, – прибавил он, закончив свой рассказ, – самая невероятность подобной истории – гарантия того, что ее сочтут сказкой, если кто-ни-будь пожелает ее огласить.
Затем он рассказал о причине возвращения Флавьена в Ниверне, о готовности, с которой тот устремился на поиски Дютертра, чтобы сообщить ему, в каком состоянии Эвелина оказалась в Мон-Ревеше; о совершенно случайной встрече о Олимпией и о том, как сама Олимпия направила дальнейший ход событий. Наконец добавил подробности, дополнявшие истинную картину происшествия.