Текст книги "Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"
Автор книги: Жорж Санд
Жанры:
Классическая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 24 (всего у книги 48 страниц)
Мы подошли в нашем повествовании к тому решающему моменту эпохи Реставрации, когда деятельность тайных обществ буржуазии уже приближалась к своему концу. Если читатель в свое время со вниманием отнесся к бегло набросанному нами портрету графа де Вильпрё, он, должно быть, уже догадывается, к какому из четырех лагерей карбонаризма примыкал этот прожженный политик; это позволит ему легче понять, как случилось, что этот скептик, этот хитрый, неверный и осторожный человек решился покинуть проторенную дорожку официальной политики и пуститься в заговоры.
Разумеется, граф был слишком тесно связан с историческими традициями Франции (будь то Франция старого режима или эпохи революции), чтобы стать приверженцем какого-либо иностранного принца, или, точнее говоря, принца Оранского[122]122
Принц Оранский (1792–1849) – сын короля Нидерландов Вильгельма I; с 1840 по 1849 г. – король Голландии.(Примеч. коммент.).
[Закрыть] (раз уж приходится называть по имени этого претендента на французский престол). Господин де Вильпрё предоставлял другим составлять заговоры в пользу этого персонажа. Некоторые из ныне здравствующих государственных мужей – пэров, министров, депутатов, – жившие в ту пору изгнанниками в Бельгии, вознамерились тогда присоединить последнюю к Франции, вручив скипетр конституционного монарха бельгийскому принцу. Они полагали свергнуть таким путем Бурбонов с помощью Севера. Когда-нибудь история познакомит нас с теми учеными записками, которые они слали русскому императору, расписывая достоинства своего кандидата. Голландец этот не вызывал, однако, симпатий графа, несмотря на огромные усилия, которые потратил некий профессор-эклектик[123]123
По-видимому, Жорж Санд намекает на Виктора Кузена (1792–1867), французского философа, создателя так называемой эклектической философии истории, в 1840 г. бывшего министром общественного образования. Однако сведений о том, что Кузен одобрительно относился к идее возведения принца Оранского на французский престол, у нас нет.(Примеч. коммент.).
[Закрыть], пытаясь уговорить его. Сей профессор, отправившись во время каникул на разведку в Германию, тоже вообразил тогда, что нашел в Голландии будущего французского короля.
Скорей уж граф склонен был бы записаться в сторонники Наполеона Второго. Бывшему имперскому префекту реставрация империи могла быть весьма на руку. Однако он был слишком умен, чтобы не понимать, что империя без императора, без «великого человека» – пустая химера.
И, наконец, хоть он и был любителем всяких утопий и в теории придерживался самых рациональных идей, самых передовых и радикальных принципов, он менее всего горел желанием, подобно Лафайету, отправиться на эшафот или добиваться республики, дальнейшие судьбы которой не были ему ясны. К этому лагерю карбонариев он тем не менее благоволил и всячески заискивал перед ним. В сущности, он видел в нем полезное для себя орудие, приманку, с помощью которой можно было привлечь отважных людей, временного союзника, способного воодушевить легковерных и заставить таскать для себя каштаны из огня. Лефор искренне считал его лафайетистом. Но сам граф великолепно знал в глубине души, что он орлеанист.
Он был точь-в-точь как господин де Талейран, его друг и покровитель. Как и Талейрану, ему важен был не человек, а верное дело, то есть человек, на которого можно было ставить наверняка. Дорогой читатель, это было то самое пресловутое «ведь он же из Бурбонов», которое с тех пор стало провозглашаться уже громогласно и на первых порах, должно быть, поразило вас своей неожиданностью. Да будет вам известно, что политики с тонким нюхом давно уже учуяли этот верный путь. Граф де Вильпрё совершенно естественно оказался в их рядах благодаря давним своим семейным связям с некой группировкой, действовавшей в революцию (об эти связях в свое время уже упоминалось). Человек талейрановской выучки, он с самого начала понимал, что ему следует до времени притаиться и действовать лишь чужими руками. Однако, сочтя сложившуюся историческую обстановку более благоприятной, чем она оказалась впоследствии, поверив в близкий исход событий, граф осмелел и сам ввязался в игру. К тому же он взял себе за образец тех, кто без всякой задней мысли, с подлинным бескорыстием (не в пример ему)[124]124
Мы имеем здесь в виду главным образом Манюэля, который, как полагают, возглавлял в движении карбонариев группу орлеанистов.(Примеч. автора.)
[Закрыть] руководил этой интригой. Вот каким образом оказался он замешанным в заговор, вспоминая о котором теперь всякий раз с досадой спрашивал себя, «какого черта понесло его на эту галеру»[125]125
«Какого черта понесло его на эту галеру» – реплика Жеронта из комедии Мольера «Плутни Скапена» (д. II, явл. 11).(Примеч. коммент.).
[Закрыть].
«Партия орлеанистов, – свидетельствует один историк, пишущий о карбонариях[126]126
Ж. Рено. Цитата заимствована из его статьи «Карбонаризм»(Примеч. коммент.).
[Закрыть], – это та партия, которая, особенно в последнее время, принесла организации карбонариев наибольший вред. Вполне возможно, что Луи-Филипп на первых порах и в самом деле возлагал некоторые надежды на эту повсеместную подготовку восстания, но скоро, по-видимому, ясно понял, что его кузены достаточно сильны, что сломить их будет не так легко и что действия карбонариев способны только насторожить их и вызвать усиление реакции. И тогда он, предоставив карбонариям продолжать готовить заговоры в его пользу, сам отстранился, считая, что час его еще не пробил. Искусный политик – это не тот, кто старается создать благоприятные для себя обстоятельства, но тот, кто умеет примениться к любым. Испанские события нанесли тайным обществам последний удар. Революция, временно подавленная в Испании с помощью самого могучего и хитроумного способа из всех, какие когда-либо пускались в ход Бурбонами, была побеждена и во Франции. Сраженная с оружием в руках на том участке, где она успела закрепиться, могла ли она рассчитывать на победу там, где у нее не было других средств, кроме тайных обществ да заговоров? Весть о победе французских войск завершила процесс, уже начатый внутренними раздорами. Одна эта победа сделала то, чего нельзя было бы добиться ни судебными процессами, ни казнями».
Третьего ноября того же 1823 года, то есть приблизительно два месяца спустя после ночного приключения Коринфца и маркизы, в замке праздновался день рождения графа. К обеду приглашено было всего несколько соседей, однако многие приехали сами, желая лично засвидетельствовать свое почтение патриарху либерализма здешних мест. Графу не слишком льстили теперь все эти домашние почести. Последние политические события явно начинали влиять на его настроение и намерения, и еще утром, когда Рауль явился к нему с поздравлением, он завел с ним разговор, во время которого, отечески выговаривая внуку за различные провинности, прозрачно намекнул, что не намерен более препятствовать его пылкому стремлению к военному поприщу и в случае, если война с Испанией продлится и дальше, позволит ему вступить в действующую армию. Рауль, воодушевленный этим намеком, в котором почувствовал обещание, тут же вскочил на коня и помчался сообщать радостную весть приятелям из окрестных замков, которые как раз в то утро съехались в двух милях от Вильпрё, чтобы вместе позабавиться охотой. Все они принялись выражать свои восторги радостными кликами и громкими тостами; выпили они и за здоровье старого графа, заявив, что прощают ему прошлые грехи и, хоть семьи их с ним больше не водятся, готовы немедленно же ехать к нему – благодарить за намерение содействовать заветной Мечте его внука. А когда под вечер Рауль собрался домой, юным сумасбродам взбрело вдруг на ум отправиться вместе с ним на торжественный обед. Одних побудило к этому выпитое шампанское, других – коварная мысль своим визитом скомпрометировать старого графа в глазах его либеральных гостей. Что же до Рауля, то он вообразил, что это лучший способ отрезать деду всякие пути к отступлению, и отряд молодых ультрароялистов прибыл в замок в тот самый момент, когда гости садились за стол.
Появление этих дворянских сынков на торжественном обеде либерала графа де Вильпрё было подобно грому среди ясного неба. Гости и вновь прибывшие как-то странно мерили друг друга глазами. Некоторые из приглашенных возмутились и собрались немедленно уезжать домой, другие же – те, кто был связан с родителями этих юнцов разными поставками и подрядами, не осмеливались проявлять своей враждебности открыто, но чувствовали себя весьма неловко. В этой сложной обстановке граф сумел проявить искусство истинного дипломата, и безусые роя-листики вынуждены были отступить перед его выдержкой. Но это было только начало. Не успели поставить на стол первую перемену блюд, как в столовой неожиданно появился Ашиль во главе разношерстного отряда каких-то невзрачных, но весьма сурового вида республиканцев, которых он успел завербовать во время своей последней поездки и теперь притащил сюда, чтобы свести их с другими новообращенными, намереваясь под прикрытием дня рождения графа провести церемонию посвящения. С обычным своим апломбом он представил вновь прибывших хозяину дома, заявив ему на условном языке карбонариев, что это «кузены» и путей к отступлению больше нет. Граф и здесь не ударил лицом в грязь и принял непрошеных гостей с возможной любезностью. Но в то время как все с аппетитом ели и политические страсти сдерживались еще не утоленным голодом, он, продолжая разыгрывать гостеприимного хозяина, мысленно искал способа избавиться одновременно и от воинственных молодцов Рауля и от «кузенов» Ашиля. И, найдя его, успокоился. Однако, поскольку задуманный план мог быть осуществлен лишь после обеда, а до этого могли еще вспыхнуть горячие споры, в которых он вынужден был бы волей-неволей стать на ту или иную сторону, он надумал сопровождать появление каждого нового блюда торжественной фанфарой. Достаточно было ему шепнуть два слова своему старому, видавшему виды камердинеру, чтобы через пять минут под окнами столовой раздался ужасающий рев охотничьих рогов (которому тут же все собаки в усадьбе и деревне принялись вторить жалобным воем), способный заглушить самых пылких ораторов. Сначала присутствующие были слегка ошеломлены этой оглушающей серенадой; Ашиль Лефор, только было приготовившийся блеснуть красноречием, заявил своим соседям по столу, что это безобразие и ни на что не похоже. Зато Рауль, до глубины души ненавидевший своего бывшего наставника, с тех пор как тот начал говорить с ним свысока, был в восторге, увидев, что Ашиль не может сказать ни слова, и для поощрения трубачей велел отнести им вина. Однако изобретенное графом средство действовало недолго: постепенно голосовые связки либералов приспособились к звукам охотничьих рогов и стали успешно соперничать с ними. Но тут весьма кстати подоспело известие о событии в конюшне: лошадь Рауля сорвалась с привязи и теперь набросилась на лошадей его приятелей. Молодые люди повскакали из-за стола и бросились к месту происшествия разнимать дерущихся, что оказалось нелегким делом и заняло порядочно времени (Вольф, наученный графским камердинером, превосходно сумел содействовать намерениям графа). Вернулись они уже к десерту. Наступила весьма опасная минута. Но им усердно подливали – а провинциалы любят выпить, – и они занялись вином, позабыв обо всех политических разногласиях и предоставив Ашилю разглагольствовать перед своими «римлянами». К тому же, на счастье графа, у него оказалась могучая подмога в лице Жозефины Клико. В тот день на возлюбленной Коринфца был прелестный наряд, и она была так обольстительна, что способна была бы вскружить голову всем политическим партиям вместе взятым. Граф еще привлек к ней всеобщее внимание, предложив ей по местному обычаю спеть гостям одну из наивных баллад, которые поют солоньские пастушки. Жозефина выросла среди полей, она обладала мелодичным голоском, выразительной мимикой и эти немудреные песенки пела очень мило и очень кокетливо. Для начала она, правда, немного поломалась, но потом согласилась. С этой самой минуты очаровательная маркиза оказалась царицей вечера. Молодые роялисты, которых умышленно посадили поближе к ней, теперь наперебой добивались ее внимания, ловили каждое ее слово, взгляд, улыбку, спорили из-за каждого яблока или конфеты, которых коснулась ее ручка. После обеда все перешли в гостиную, там оказалась скрипка; Рауль умел играть кадрили, граф попросил внучку сесть за фортепьяно, и начался импровизированный бал. Так как дам не хватало, послали за дочерью помощника мэра, а также дочками богатых фермеров – теми, у кого были подходящие для такого случая наряды. А Лефор, негодуя на легкомыслие графа, покинул общество вместе со всеми своими «кузенами» и послал предупредить Пьера Гюгенена.
Еще утром этого дня Пьер получил от него с нарочным записку, в которой Ашиль, уведомляя его о своем возвращении, просил сообщить всем членам будущей венты, что нынче же вечером во время праздничных увеселений им надлежит собраться в мастерской. Пьер выполнил это поручение с глубоким унынием. Чем меньше времени оставалось до той минуты, когда он должен будет окончательно связать себя с предприятием, которое с самого начала казалось ему пустым и бесполезным, тем упорнее возвращались к нему прежние сомнения. Он сожалел теперь, что позволил уговорить себя, и те наивные иллюзии, которые поддерживала в нем мадемуазель де Вильпрё, более не властны были заглушить эти сожаления. Теперь наступала решительная минута, и Пьер уже готовился отказаться от данного им слова, если окажется, что программа общества и формула клятвы хоть в какой-то мере противоречат его собственным принципам и убеждениям.
Но судьбе угодно было избавить его от этого испытания. В тот момент когда Лефор в сопровождении своих прозелитов под покровом ночи пробирался в мастерскую, где должен был свершиться торжественный обряд посвящения, путь им внезапно преградил граф де Вильпрё; при-творясь, будто понятия не имеет, куда они направляются, он сообщил, что прибыл приказ об аресте Ашиля, что его уже ищут жандармы, а потому не следует медлить ни минуты, если он не хочет попасть к ним в руки. Все его планы раскрыты, утверждал граф, префект уже снесся с королевским прокурором, есть указание сурово карать за всякую пропаганду. Счастье еще, сказал граф, что один из чиновников префектуры, которому он в свое время оказал кое-какие услуги, великодушно предупредил его, советуя и ему тоже скрыться, в случае если он как-то скомпрометирован в этом деле. Сегодня ночью в замке, несомненно, будет обыск. Словом, интересы дела освобождения требуют, чтобы все немедленно разошлись, а Лефор срочно покинул Вильпрё. Уже оседлан быстрый конь, верному слуге приказано проводить его через болота до границы департамента Шер. Вся эта история была рассказана так искусно, граф так ловко разыграл эту комедию, что насмерть перепуганные республиканцы в одну секунду разлетелись, словно горсть сухих листьев, гонимых ветром. Лефор, который ничего так не жаждал, как подобного приключения, сразу же поверил, что его в самом деле – наконец-то! – преследуют, и предстоящее бегство среди ночи, мнимые опасности и вся эта тайна, о которой ему хотелось бы рассказать всему свету, наполнили его мальчишеской радостью. И он поспешил в мастерскую, чтобы предупредить Пьера и попрощаться с ним.
Пьер ждал его, и не один. С ним была Изольда. Будучи посвящена в тайну – дед возложил на нее некоторые обязанности по организации венты «Жан-Жак Руссо» (делая при этом решительно все, чтобы из этого ничего не вышло), – она незаметно убежала из гостиной, чтобы помочь Пьеру подготовить помещение для торжественного обряда. Она открыла ему свой кабинет, он перенес оттуда в мастерскую столы, стулья и подсвечники, и только начала она объяснять, каким образом расставить мебель для предстоящей церемонии, как раздался условный стук в ставню и появился Лефор. Торопливо рассказав о грозящей ему опасности, он тут же поклялся, что не отступит от дела карбонариев. Он еще сумеет сам, собственными силами, возродить его во Франции в новых формах, заявил Лефор и пообещал, что, наперекор всем тиранам и префектам, его вскоре вновь увидят в Вильпрё. Затем он обнял Пьера и так страстно начал заклинать его оставаться верным делу освобождения, что Пьер был потрясен его упорством и бесстрашием. Ашилю в самом деле незнакомо было чувство страха. Самолюбие и великодушие всегда увлекали его к самому переднему краю самых безумных предприятий. Изольда крепко пожала ему руку, и вдвоем с Пьером они проводили его по глухой тропинке до ограды парка, где уже ожидал проводник с лошадьми, после чего вернулись в мастерскую, чтобы поставить все на прежние места, уничтожив таким образом все следы гибели неродившейся венты «Жан-Жак Руссо».
Внося мебель обратно в башенку, Пьер был охвачен чувствами, которые не в силах был скрыть. Изольда заметила его волнение.
– Эта комната, – ласково сказала она, – напоминает вам, так же как и мне, один печальный случай; мне хотелось бы прогнать это воспоминание. Помните ту гравюру, которую вы сначала согласились принять от меня, а потом презрительно отвергли? Она еще здесь, и пока вы не возьмете ее, мне все будет казаться, будто мы не до конца еще с вами помирились.
– Так дайте мне ее поскорее, – ответил Пьер, – я ведь давно уже корю себя за то, что не смею просить ее у вас.
– Вот она, – сказала Изольда, – берите ее, а в придачу возьмите вот эту детскую игрушку, которую сегодня вечером вам предстояло получить не из моих рук. Примите ее теперь от меня в память нашей дружбы и в залог нашего политического единомыслия.
– Что ж это такое? – спросил Пьер, внимательно рассматривая превосходной чеканки кинжал, который она ему протягивала. – К чему он мне? Ведь это не столярный инструмент, насколько я понимаю.
– Это оружие гражданской войны, – отвечала Изольда, – залог которой вручают тем, кого принимают в карбонарии.
– Мрачный символ. Я слышал, будто на таком кинжале произносят клятву верности, только не думал, что это правда.
– Роялисты на этот счет произносили немало гневных слов, но карбонарии доказали, что в их руках кинжал – не более как мирный символ, как знак единства. Он фигурирует в наших таинствах, и в этом есть глубочайший смысл, – ведь он пришел к нам от итальянских карбонариев, а те знали битвы посерьезнее наших, и мучеников у них побольше, чем у нас. Этот кинжал – символ нашего братства с героями, павшими в той борьбе, с теми, чьи имена каждый из нас должен был бы ежедневно с благоговением повторять в своем сердце, подобно тому как католики поминают в своих молитвах святых мучеников; однако, в отличие от них, мы своих мучеников можем поминать только тайно. Потому-то, быть может, так важно всегда иметь перед глазами эту эмблему, напоминающую нам о мученической их смерти и высокой их вере.
– А знаете, – сказал Пьер с некоторой грустью, разглядывая кинжал со всех сторон. – У нас, подмастерьев, существует примета: дарить инструмент с острым лезвием – значит, резать дружбу. А еще говорят, будто это кому-нибудь из двоих приносит несчастье – или тому, кто дарит, или тому, кто берет.
– Это очень поэтично, но я в это не верю.
– Да и я тоже… И тем не менее… А что это за вензель на лезвии?
– Это вензель одного из моих предков, которому это оружие принадлежало. Его имя было Пьер де Вильпрё. А теперь это будет ваш вензель – ведь вас тоже так зовут, если присоединить имя, данное вам при крещении, к прозвищу, каким зовут вас среди подмастерьев.
– И в самом деле, – улыбнулся Пьер, – с одной только разницей – ваш предок назвал своим именем деревню, меня же назвали по этой деревне.
– Ваши предки были рабами, а мои – воинами, другими словами, вы происходите из семьи угнетенных, а я – угнетателей. У вас благородное происхождение, мастер Пьер, я очень завидую вам.
– Этот кинжал слишком хорош, – сказал Пьер, кладя подарок на стол, – надо мной станут подшучивать и спрашивать, где я его украл. И потом, я ведь в самом деле простолюдин, и мне свойственны суеверия. А я не могу отделаться от неприятного чувства при виде этого острого клинка. Нет, решительно мне не хочется брать его. Подарите мне лучше что-нибудь другое.
– Выбирайте, – сказала Изольда, раскрывая один шкаф за другим.
– А я не буду долго выбирать, – отвечал Пьер, – вон там, в томике Боссюэ[127]127
Боссюэ Жак-Бенинь (1627–1704) – епископ, католический писатель и историк.(Примеч. коммент.).
[Закрыть], есть вырезанный вами прелестный картонный крестик в византийском стиле.
– Боже мой, да уж не колдун ли вы? Откуда вам это известно? Я и сама о нем забыла. Вот уже года два, как я не дотрагивалась до этой книги.
Пьер взял с полки томик Боссюэ, раскрыл его и показал ей крестик, который в свое время очень хотел взять себе, но не посмел.
– Откуда вы знаете, что это вырезала я? – спросила Изольда.
– На одном из узоров старинной вязью вы вырезали ваш вензель.
– Совершенно верно! Ну так возьмите его. А на что он вам?
– Я спрячу его и потихоньку буду смотреть на него.
– И больше ничего?
– А мне этого достаточно.
– Вы вкладываете в это какой-то тайный философский смысл? Вы предпочитаете эмблему милосердия той эмблеме мщения, которую я вам предназначала?
– Может быть. Но я предпочитаю этот картонный крестик роскошному кинжалу еще и потому, что вы вырезали его под влиянием каких-то кротких, благочестивых мыслей, а кинжал этот… Кто знает, не служил ли он уже кому-нибудь орудием ненависти?
– А теперь объясните мне, мастер Пьер, откуда вы так хорошо знаете мой кабинет и мои книги, что вам известно даже, что и где здесь лежит? Или вы обладаете даром ясновидения, или мне остается предположить, что вы их здесь читали.
– Я прочел все книги в этой комнате, – ответил Пьер. И он рассказал ей обо всем – даже о том, как старался ничего здесь не испортить и боялся, чтобы прикосновение его пальцев не оставило пятен на страницах книг. Признание это вызвало у Изольды улыбку. Она стала расспрашивать его о прочитанном, спросила, в каком порядке он читал, какое впечатление произвело на него то или иное сочинение. И по мере того как он отвечал на ее вопросы, ей становилось понятным многое, что прежде она не умела в нем объяснить. Ее поразило, с какой прямотой суждений, руководствуясь лишь строгой своей совестью и сердцем, исполненным милосердия, он опровергает все, что считает заблуждением, уличает в тщеславии ученых сего мира, восхищается в поэзии и философии лишь тем, что вечно прекрасно и подлинно значительно, признает в истории лишь то, что соответствует законам божественного разума и согласуется с человеческим достоинством, врожденным величием своего духа возносясь над теми, кого человечество нарекло великими. Изольда была покорена, растрогана, охвачена глубоким уважением и доверием к нему, и в то же время ей было совестно, как бывает совестно, когда вдруг узнаешь, что существо, к которому ты относился покровительственно, слишком высоко для твоего покровительства. Потупив глаза, сидела она на краю стола, вся переполненная тем особым чувством раскаяния, которое христиане называют сокрушением сердца. И когда Пьер умолк, она еще долго молчала.
– Вы устали, я утомил вас, надоел вам, – смущенно сказал Пьер, которому в этом молчании вдруг почудилась холодность. – Вы не прерывали меня, а я забылся. Пожалуй, вы теперь будете считать меня еще более самонадеянным, чем наш милый господин Лефор…
– Пьер, – прошептала Изольда, – я думаю вот о чем: достойна ли я вашей дружбы?
– Вы смеетесь надо мной? – простодушно воскликнул Пьер. – Нет, вы не об этом думали, не может быть, чтобы вы думали так…
Изольда встала. Она была еще бледнее, чем обычно, глаза ее горели каким-то таинственным огнем. В тусклом, неверном свете лампы, горевшей под зеленым колпаком в углу кабинета, черты ее были смутны, изменчивы, словно это был призрак. Казалось, она движется и говорит в каком-то бреду, но при этом движения ее были спокойны, голос ровен. Пьеру вдруг вспомнилась пророчица, которую он видел когда-то во сне, и ему стало жутко.
– О чем я думала? – медленно спросила она, устремляя на него пристальный взор, в котором светилась непоколебимая воля. – Если я скажу вам об этом сейчас, вы мне не поверите. Но когда-нибудь поверите. А пока молитесь за меня. Ибо судьбе угодно было возложить на меня великое дело, а я всего лишь слабая девушка…
Поспешно и вместе с тем очень тщательно она прибрала свой кабинет, хотя видно было, что мысли ее витают где-то далеко. Потом она спустилась в мастерскую и направилась к выходу, ни слова не говоря Пьеру, который следовал за ней с зажженной свечой в руке. Дойдя до двери, ведущей в парк, она остановилась.
– Молитесь за меня, – повторила она.
Взяв из его рук свечу, она задула ее и исчезла, вдруг растаяв в темноте, словно привидение.
Что она хотела сказать? Пьер не смел вдуматься в смысл ее слов. «Да, – сказал он себе, – совсем такая, как в тогдашнем моем сне: говорит загадками и предрекает нечто, чего я не понимаю». Мысли его путались, он крепко прижал руку ко лбу, словно боясь, что голова его сейчас разорвется.
Не в силах противиться своему волнению, словно увлекаемый магнитом, он крадучись шел вслед за Изольдой по парку, только чтобы подольше видеть, как мелькает впереди в темноте эта бледная тень, чтобы подольше дышать воздухом, который только что касался ее. Так он дошел до большой лужайки, разбитой перед входом в замок, и, остановившись под деревьями, стал смотреть в окна, надеясь еще раз увидеть ее, когда она войдет в гостиную. Вечер был теплый, танцующим было жарко, и окна были раскрыты настежь. Пьер видел проносящиеся в вальсе пары, видел маркизу, окруженную поклонниками – среди них были молодые люди из приличных семей, которые ухаживали за ней с оттенком той наглости, которая нравится таким пустеньким женщинам. Жозефина была упоена своим успехом. Так давно не было у нее случая покрасоваться, так давно не чувствовала она на себе восхищенных мужских взглядов. Она напоминала мотылька, который бездумно порхает и кружится вокруг огня. Потом вошла Изольда и сразу же села за фортепьяно, чтобы дать отдохнуть гостям, в очередь игравшим на скрипке. Пьер нашел такое место, откуда ему хорошо было ее видно. Глаза ее были устремлены вдаль. Казалось, она видит там нечто бесконечно далекое и чуждое всему тому, что окружает ее здесь. В игре ее чувствовалась внутренняя сила, страсть. Но пальцы, словно сами собой, без ее участия, автоматически, бегали по клавишам.
Из замка вышел Рауль с каким-то приятелем. Пьер слышал, как он сказал:
– Погляди на мою сестру. Играет, словно заводная кукла!
– Она всегда такая серьезная? – спросил его собеседник.
– Почти всегда. Неглупая девушка, но упряма, как мул.
– А знаешь, она пугает меня этим взглядом, устремленным в одну точку. У нее вид мраморной статуи, которой вздумалось вдруг сыграть сарабанду[128]128
Сарабанда — испанский танец.(Примеч. коммент.).
[Закрыть].
– Скорей уж богини Разума[129]129
Культ Разума был введен во Франции вместо христианской религии в период якобинской диктатуры (1793–1794).(Примеч. коммент.).
[Закрыть], – насмешливо заметил Рауль, – и кадрили она играет на манер «Марсельезы».
Они прошли мимо, и тогда Пьер вдруг заметил неподалеку от себя какого-то человека, безмолвно бродившего вокруг лужайки; все его движения, неровная походка выдавали глубокое душевное волнение. Незнакомец подошел поближе, и Пьер узнал Коринфца. Тогда он неслышно вышел из своего убежища и, схватив друга за руку, увлек под деревья.
– Что ты здесь делаешь? – спросил он его, прекрасно понимая его тайную муку. – Неужели ты не видишь, что тебе не подобает стоять здесь? Если даже тебе хочется посмотреть на нее, не надо, чтобы кто-нибудь видел тебя. Пойдем отсюда. К чему мучиться, ведь все равно ничего не изменишь.
– Нет, не пойду, – ответил Коринфец, – дай мне насладиться хотя бы своим страданием, пусть гнев и презрение иссушат мое сердце до конца, чтобы оно совсем очерствело.
– Кто дал тебе право презирать ту, которую еще вчера ты боготворил? Разве в тот день, когда ты влюбился в нее, Жозефина была менее кокетлива, менее легкомысленна, менее ветрена?
– Но она не была тогда моей! Теперь же она моя. Так пусть же принадлежит мне одному или пусть станет для меня совсем чужой. Боже мой, я не могу дождаться минуты, чтобы высказать ей все!.. Но этому балу не будет конца! Она всю ночь будет танцевать с ними, с этими мужчинами! Как бесстыдно ведет она себя! Нет ничего более бесстыжего у этих людей, чем их танцы. Ты только посмотри, посмотри, Пьер! Руки и плечи у нее голые, грудь почти обнажена, юбка такая короткая, что ноги видны чуть ли не до колен, и такая прозрачная, что можно различить все очертания ее тела. Женщина из народа никогда не позволила бы себе показаться в таком виде на людях. Она побоялась бы, что ее примут за девку. А посмотри на Жозефину: вся запыхавшаяся, она переходит из одних мужских объятий в другие, и каждый прижимает ее, приподнимает, пьет ее дыхание, мнет и без того уже помятый ее пояс, сладострастно глядит ей в глаза. Нет, не могу я больше видеть их. Уйдем отсюда, Пьер, уйдем поскорей. Или давай ворвемся в этот зал, разобьем люстры, опрокинем мебель, разгоним всех этих франтов. Пусть полюбуются эти женщины, как их кавалеры удирают со всех ног, как они защищают их от «наглой черни»!
Пьер понял, что друг уже не в силах более сдержать свое отчаяние, и поскорее увлек его прочь от замка. С трудом удалось ему уговорить его пойти домой. А дома их ждало письмо. Коринфец сразу же вздрогнул, увидев на нем почтовую печать Блуа. Письмо было адресовано Пьеру, и тот начал читать его вслух.
– «Дорогой земляк, – так начиналось письмо старейшины, – сообщаю вам, что Союз долга и свободы покидает Блуа, и город этот отныне исключается из числа наших городов. Гонения, которым мы так долго подвергались со стороны других обществ, нам опротивели, и мы решили, что лучше отказаться от наших прав, нежели продолжать эту нескончаемую войну. Решение это принято единогласно, и все мы уже начинаем разъезжаться». Далее старейшина подробно касался обстоятельств, связанных с делами союза, и излагал различные доводы в пользу принятого решения. Засим он переходил к собственным своим делам и сообщал бывшему сотоварищу, что Савиньена, лишенная теперь возможности содержать корчму, поскольку последняя служила пристанищем одним только гаво, Матерью которых она была, решилась бросить это ремесло и продать дом. «Я имел основание надеяться, дорогой земляк, – писал он, – что она посоветуется со мной по этому поводу. Будучи другом покойного Савиньена, пекущимся об интересах его вдовы больше, чем о собственных, я полагал, что в сложившихся обстоятельствах смогу служить ей советчиком и опорой. Но увы, ей угодно было поступить иначе. Она поставила свое заведение в торги от моего имени, заявив городским властям, что оно принадлежит не детям ее, а мне, поскольку деньги, которые я вложил в него, не были мне возмещены. Когда же я стал выговаривать ей за это, она ответила мне, что поступает так по велению своей совести, ибо не желает впредь вводить меня в заблуждение, поскольку не собирается выходить замуж вторично. Дорогой Вильпрё, она мне сказала, что о причинах этого решения написала вам, которому в свое время доверила и все то, что произошло между мной и ее мужем в час его кончины. Я ни о чем не спрашиваю вас, дорогой земляк. Когда человек имеет несчастье любить безответно, он должен уметь скрывать свое горе, не унижая себя жалобами. И если я решаюсь все же касаться этого вопроса, то на это есть особые причины. Я вижу, что Мать готовится покинуть Блуа, и полагаю, что она станет искать пристанища в ваших краях. Но я боюсь, что у нее недостанет для этого средств, хоть она и уверила меня, будто имеет сбережения. Она считает невозможным для себя взять в долг у человека, которого отвергла. Но это ложная гордость, и не следовало бы Савиньене выказывать ее по отношению ко мне. Я не заслужил того, чтобы она относилась ко мне с презрением, словно к жадному заимодавцу. Я безропотно стерплю от нее эту горькую обиду. Как видно, на мне лежит какой-нибудь грех, за который бог теперь карает меня, ниспосылая мне такое горе. Но я не могу стерпеть, чтобы эта женщина, которую доверил мне покойный мой друг, и ее малютки терпели бы нужду. Сами вы, земляк Вильпрё, как мне известно, небогаты, иначе я не стал бы так беспокоиться. Известно мне также, что у того, на чью поддержку, как видно, рассчитывают, нет ничего, кроме рук и таланта, но ведь этого недостаточно, чтобы содержать целую семью. Посему настоятельно прошу вас узнать всю правду у Матери об истинном ее положении и помочь ей во всем, в чем она только будет нуждаться. Можете располагать всем, чем я владею, пусть только она ничего об этом не знает; ибо мысль о том, что изъявление моей преданности может огорчить ее и показаться оскорбительным, глубоко огорчает и оскорбляет меня самого. Прощайте, дорогой земляк. Не осуждайте меня за краткость моего письма, вы, должно быть, понимаете, как нелегко мне было написать его. Ничего, даст бог, со временем я стану рассудительней. В заключение позвольте мне обнять вас.