355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер » Текст книги (страница 16)
Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:01

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 16 (всего у книги 48 страниц)

ГЛАВА XX

В селении Вильпрё владельца замка знали мало. Старый граф получил это имение только после революции и бывал в нем лишь изредка, наездами, никогда не оставаясь здесь более трех месяцев. Это было наиболее скромное из всех его поместий и наиболее уединенное, затерявшееся в мирной тиши, в самой глубине Франции. В те времена Солонь не была еще, как ныне, покрыта молодыми дубравами и изрезана сетью проезжих дорог. Этот край, где и теперь еще так много предстоит сделать, был тогда настоящей пустыней, и жители нищих деревень влачили здесь самое жалкое существование, но людям с капиталом представлялись широкие возможности для всякого рода выгодных нововведений. И вот старый граф, якобы желая всецело посвятить себя сельскому хозяйству, прибыл в свое поместье и принялся устраиваться в нем, явно намереваясь поселиться здесь надолго. Затеянные им работы по восстановлению замка и прибывавшие каждый день сундуки, книги, прислуга – все говорило о том, что граф вступает во владение по всем правилам. Это, само собой разумеется, вызывало многочисленные толки. В провинции ведь не любят объяснять что-либо просто и во всем ищут какие-то тайные причины. Одни говорили, будто старый вельможа приехал сюда писать свои мемуары, недаром же он целыми часами диктует что-то своей внучке и они проводят большую часть дня вдвоем в графском кабинете; другие склонны были предположить, будто эта самая внучка, в которой граф, видимо, души не чает, там, в Париже, в кого-то без памяти влюбилась, и теперь ее привезли в эту глушь, чтобы она исцелилась от своей несчастной любви среди тишины и безмолвия полей. Постоянная бледность молодой девушки, ее серьезный вид, привычка к уединению, чтение допоздна – все это было настолько необычно в глазах местных жителей, что они не могли объяснить это иначе, как любовными огорчениями.

Подобные слухи доходили порой и до Пьера Гюгенена и не казались ему столь уж невероятными. В самом деле, мадемуазель де Вильпрё так не походила на других девиц этого возраста и составляла столь разительный контраст со своей свеженькой и жизнерадостной кузиной, да и к тому же он слышал столько всяких небылиц о «странностях» обитательницы замка, что готов был верить всему. А какое ему, собственно, было до всего этого дело? Он и сам задавал себе этот вопрос. И все же, когда ему случалось слышать разговоры о предполагаемой ее страсти к кому-то, сердце его почему-то сжималось и он тщетно старался заглушить в себе мысли, которые сам считал нездоровыми и вредными для себя.

За короткое время граф де Вильпрё сумел удивительнейшим образом снискать расположение всей деревни. В замке для многих нашлась работа, и платил он со щедростью, которую прежде в нем не подозревали. Он, как хотел, вертел строгим кюре и с помощью богатых даров то для его церкви, то для его винного погреба внушил ему большую терпимость и уговорил не мешать молодежи танцевать по воскресеньям. Во время рекрутского набора он наперекор префекту договаривался с врачами, проводившими осмотр новобранцев. Наконец он отдал приказ, чтобы каждое воскресенье парк был открыт для всех жителей деревни, и даже оплачивал скрипача, так что молодежь могла теперь потанцевать на круглой лужайке в заповедной части парка под сенью старого дуба, который носил имя Рони[84]84
  Рони. – Так во Франции назывались деревья, посаженные по распоряжению Сюлли, барона де Рони (1560–1641), бывшего министром финансов при Генрихе IV.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
, как и другие вековые деревья этого почетного происхождения.

В эти дни подмастерья папаши Гюгенена, принарядившись, тоже отправлялись в парк, где танцевали с бойкими горничными из замка, которых предпочитали крестьянским девушкам. Берриец тоже не ударял здесь лицом в грязь и даже сумел снискать всеобщее одобрение своими антраша. Коринфец участвовал в этих увеселениях вместе со всеми и равно танцевал с каждой, никому не отдавая предпочтения и скорей из ребяческого желания немножко порисоваться; он в самом деле очень был хорош в своей куртке из серого холста с зеленым шитьем, а беарнская шапочка, которую он принес из своих странствий, так была ему к лицу, что он привлекал всеобщее внимание и девицы за честь считали с ним танцевать.

К вечеру, когда садилось солнце и спадал дневной жар, приходил сюда и старый граф в сопровождении всего своего семейства полюбоваться деревенскими плясками и почтить добрых поселян своим присутствием. А тем было лестно, что ему так по душе их веселье и что он каждому готов сказать что-нибудь приятное. Никто не позволил бы себе сесть рядом с ним на дерновую скамейку под дубом, где он восседал со своей внучкой, но вокруг нее охотно собирались старики; бывал здесь даже папаша Гюгенен, который хоть и напускал на себя независимый вид республиканца, однако, как и все другие, поддавался чарам графа. Правда, он никогда не сознался бы в этом.

Приходил вначале на танцы и молодой Рауль де Вильпрё; он выбирал себе самых хорошеньких крестьянских девушек и, не стесняясь, во время танцев срывал с их губок поцелуи, что заставляло суженых этих красоток бросать на него сердитые взгляды – на большее они, впрочем, не решались. Но однажды дядюшка Лакрет, стоя неподалеку от дерновой скамьи, то ли шутя, то ли всерьез сжал кулак и стал клясться всеми богами, которых только мог припомнить, что во времена его молодости никто, будь то хоть сам наследник французского престола, не посмел бы целовать его возлюбленную. Дядюшка Лакрет был недоволен архитектором замка, который, по его мнению, не доплатил ему, и теперь состоял в открытой оппозиции к владельцам Вильпрё.

Графу не хотелось компрометировать себя в глазах поселян, и он сделал вид, будто не заметил этой выходки старого слесаря, однако слова эти не прошли мимо его ушей, и молодой барин перестал появляться на танцах под дубом.

А господин Изидор танцевал, да еще с каким победным видом, с какими претензиями! Крестьянские девушки были от него без ума, но горничные, которые всегда знают толк в вежливом обхождении, и дочка помощника мэра, которая держалась принцессой, находили его излишне фамильярным. Госпожа Дефрене первое время танцевала с кузеном Раулем, отнюдь не считая для себя зазорным вложить свою ручку в руку крестьянского парня, танцующего против нее в «английской цепочке», но ручка эта была в перчатке, и большинству танцоров это казалось несколько оскорбительным, так что ее никто не приглашал; между тем она просто изнывала от желания танцевать и танцевала действительно прелестно – маленькие ее ножки так и порхали по зеленому лугу, а красивой женщине всегда любо покрасоваться, будь вокруг одни только мужланы.

Когда Рауль по приказу свыше перестал бывать на сельских балах, маркиза не выдержала и приняла приглашение Изидора. Но после Изидора никто уже не приглашал ее, на что она простодушно и пожаловалась графу, когда тот спросил ее, почему она не танцует.

– Вот что значит быть модницей! – пошутил граф. – Ну, подожди, сейчас я найду тебе кавалера. Пойди-ка сюда, мой мальчик, – обратился он к Коринфцу, стоявшему неподалеку, – ты, я вижу, горишь желанием пригласить мою племянницу, только не смеешь. Так вот, она с удовольствием потанцует с тобой, поверь мне. Ну, ступай, предложи ей руку и становитесь для контрданса. Я сам буду объявлять фигуры.

Коринфец так свыкся со своим положением всеобщего баловня, что не был ни удивлен, ни озадачен этой честью. «Первый раз в жизни танцую с маркизой, – думал он, – впрочем, какая разница? Буду танцевать с ней так же, как танцевал бы и всякий другой. И не понимаю, что тут такого особенного?» – мысленно произнес он, обращаясь к танцевавшему против него беррийцу, который, вытаращив глаза, с изумлением смотрел на него.

Порхая по зеленому лугу вместе со своей дамой, Коринфец, который, несмотря на всю свою уверенность, все же не осмеливался взглянуть ей в лицо, вдруг заметил, что эта царица бала до того смущена, что не в состоянии следить за фигурами. Сначала он не понял, что с ней, и, опасаясь, как бы не задел ее неистово прыгающий берриец, хотел помочь ей и осмелился легонько поддержать маркизу под локоток, не испытывая при этом никаких иных чувств, кроме естественного чувства почтения. Этот обнаженный локоток, белевший между коротким рукавом и высокой черной митенкой, был таким круглым, нежным и мягким, что Коринфец вначале даже не почувствовал его в своей руке, но так как берриец, делая свои антраша, чуть было не сбил маркизу с ног, ему пришлось сильнее сжать этот локоток, чтобы она не упала. И прикосновение это оказалось подобным электрической искре. Жозефина вдруг стала красной, как вишня, а на Коринфца напало непреодолимое смущение. Как только контрданс кончился, он поспешил проводить маркизу на место и поскорее отошел от нее с каким-то непонятным чувством испуга. Однако не успел скрипач подать знак к следующему танцу, как, словно по какому-то колдовству, он снова стоял подле госпожи Дефрене, а ее ручка уже была в его руке. Какие слова произнес он, приглашая ее вновь, и как осмелился на это – он и сам не знал. Он был в каком-то тумане, он действовал точно во сне.

С этого дня каждое воскресенье Коринфец танцевал с маркизой, и всякий раз не один танец, а не меньше трех. Его пример придал решимости и всем остальным, и теперь Жозефина не пропускала уже ни одного танца. Но даже если Коринфец и не танцевал с ней, он неизменно бывал ее визави, и руки их то и дело соприкасались, и дыхание смешивалось, а взоры искали друг друга, но, встретившись, отворачивались и вновь искали. Все эти удивительные вещи творятся как-то сами собой, когда любишь танцы, так что не удосуживаешься отдать себе в них отчет, а окружающие не успевают их и заметить.

Маркиза немного стыдилась своего увлечения деревенскими балами, и ей очень хотелось вовлечь в этот вихрь сельских удовольствий и свою кузину, но Изольда, несмотря на уговоры деда, никогда не танцевала. Почему? Из гордости или равнодушия? Стоя в толпе или медленно прохаживаясь за кустарниками, окаймляющими танцевальную лужайку, Пьер Гюгенен издали следил за ней, стараясь разгадать, какие мысли прячутся за непроницаемым этим челом, чья томная бледность скрывает такую душевную стойкость. У мадемуазель де Вильпрё всегда был усталый вид – она словно берегла свои силы, пока не настало еще время для каких-то больших деяний. Пьер Гюгенен изучал ее лицо, словно книгу, написанную на некоем незнакомом языке, где стараешься отыскать хотя бы одно слово, которое могло бы помочь открыть тайный ее смысл. Но книга эта была за семью печатями, и не было ни единого знака, который позволил бы догадаться, что скрыто за ними.

Между тем, казалось, она вовсе не скучала на этих балах. Время от времени она перекидывалась несколькими словами с какой-нибудь крестьянской девушкой со свойственной ей учтивой простотой, и в простоте этой был особый, едва уловимый оттенок – казалось, она намеренно избегает той подчеркнутой снисходительной доброты, которая сквозила в каждом жесте старого графа, а вместе с тем это была настоящая спокойная благожелательность. Люди чувствовали себя с ней просто, и разговаривала ли она с дедом или кузиной, папашей Гюгененом или деревенскими ребятишками, в ее манерах и выражении лица невозможно было обнаружить какую-либо разницу. И хотя бедный Пьер носил в своем сердце неизгладимую, как ему казалось, обиду, он порой думал о том, что владелица замка обладает чувством или же инстинктом равенства в самом высоком и настоящем смысле этого слова. Но для жителей деревни подобные наблюдения были слишком сложны. Они относились к «барышне», как называли ее, без всякой неприязни, но она не вызывала у них того восхищения, которое умел вызвать к себе граф. «Показывать она этого не показывает, – говорили они, – а только видно, что гордячка».

Однажды Амори нашел в парке книгу, забытую маркизой, – с некоторого времени та не приходила больше рисовать в мастерскую, – и, зная, как любит Пьер читать, отнес ему свою находку.

И в самом деле, уже один вид книги вызвал у Пьера сладостный трепет. Уже много дней был он лишен этого любимого своего занятия и теперь надеялся, что чтение поможет ему избавиться от обуревающих его печальных мыслей.

Это был роман Вальтера Скотта, не знаю точно, какой именно, один из тех, где герой, простой горец или бедный искатель приключений, влюбляется в какую-нибудь знатную даму, королеву или же принцессу, в свою очередь втайне любим ею и после ряда приятнейших или ужасающих приключений становится ее возлюбленным и супругом. Подобная интрига, несложная и волнующая, является, как известно, излюбленной у этого короля романистов. Вальтер Скотт был поэтом лордов и королей, но в то же время и поэтом, воспевшим крестьянина, солдата, изгнанника и ремесленника. Правда, оставаясь верным своим аристократическим симпатиям и будучи слишком англичанином, чтобы обладать подлинной смелостью мысли, он неизменно обнаруживает у своих благородных сердцем бродяг знатное происхождение, или награждает их богатым наследством, или же заставляет со ступеньки на ступеньку подниматься по лестнице богатств и почестей, дабы, кладя в конце романа этих героев к ножкам их дам, не подвергать последних мезальянсу, заставляя выходить за них замуж по одной только любви. Но мы, несомненно, должны быть благодарны ему: он в поэтических красках живописал народ, сумев обнаружить в нем величественные, суровые образы людей, смелостью, умом и красотой нередко не только соперничающие, но превосходящие, а порой и затмевающие главного героя. Нет сомнений в том, что он понимал и любил народ – вовсе не в силу своих убеждений, а чисто инстинктивно, и предрассудки джентльмена не властны были ослабить зоркие глаза художника.

При всей своей тонкой и прелестной целомудренности, романы эти опасны для юных умов и подрывают старые устои именно в той мере, в какой это и требуется от романа, чтобы считаться истинно романическим и быть жадно читаемым во всех слоях общества. В сущности, не кто иной, как сэр Вальтер Скотт, был повинен в той сумятице, которая воцарилась, если можно так выразиться, в головке Жозефины. Она воображала себя какой-нибудь дамой пятнадцатого или шестнадцатого века, в которую влюблен молодой художник, безвестный отпрыск некоего знаменитого рода, вынужденный до поры до времени избрать себе поприще искусства, пока его титул не будет ему возвращен или же пожалован за великие заслуги и громкую славу. И разве не были выходцами из народа большинство великих художников? Какая же маркиза, даже из тех, кто имеет родословную, не была бы польщена, чувствуя себя кумиром и идеалом прославленного плебея вроде Жана Гужона[85]85
  Гужон Жан (ок. 1510 – ок. 1568) – французский архитектор и скульптор. О его происхождении достоверных сведений нет.


[Закрыть]
, Пюже[86]86
  Пюже Пьер (1622–1694) – французский скульптор и художник, сын марсельского каменщика.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
, Кановы[87]87
  Канова Антонио (1757–1822) – знаменитый итальянский скульптор, был сыном каменотеса.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
и еще сотни других, имена которых мы то и дело встречаем в истории изящных искусств?

Что до обоих друзей, то они проглотили первый том романа Вальтера Скотта в течение одного вечера, и этот том вызвал у них такое желание прочитать продолжение, что, не осмеливаясь обратиться за вторым томом в замок, они вынуждены были взять его в кабинете для чтения в соседнем городке. Роман произвел на обоих большое, но различное впечатление. Пьера привлек в нем идеальный образ женщины, Коринфцу же почудилось в нем предсказание собственной его судьбы – неизвестным наследником знаменитого рода он быть не мог, но разве не мог он завоевать славу в искусстве? Он простодушно признался Пьеру в своих честолюбивых помыслах и надеждах.

– Счастлив же ты, мой друг, – отвечал ему Пьер, – что можешь предаваться этим несбыточным мечтам. А впрочем, почему бы, собственно, им и не сбыться? Искусство ныне единственное поприще, где необязательны титулы и привилегии. Работай же, милый брат мой, и не унывай. Бог был так щедр к тебе, он дал тебе в дар и талант и любовь. Мне кажется, тебе на роду написано добиться блестящего будущего; ибо в том возрасте, когда большинство из нас прозябает в грубом невежестве, с унылой грустью вопрошая грядущее, ты уже нашел свое призвание, ты уже отмечен людьми, способными оценить твой талант и помочь тебе. И это еще не все. Ведь ты любим, любим самой прекрасной, самой благородной женщиной, лучше которой нет, быть может, на всем белом свете.

Последнее время, всякий раз когда Пьер начинал разговор о Савиньене, Амори впадал в глубокую печаль, которую друг его тщетно пытался рассеять.

– Полно, можно ли так печалиться из-за разлуки, если тебе известен ее предел, – говорил он ему, – если ты знаешь, что любим верно и мужественно. Право же, я готов позавидовать такому горю!

В ответ на эти укоры Амори обычно говорил, что грядущее скрыто от нас непроницамой завесой, а надежды, которыми он прежде тешил себя, быть может, слишком прекрасны, чтобы верить в их осуществление.

– Ты думаешь, Романе так легко откажется от сокровища, которое я у него оспариваю? Он проведет подле Савиньены целый год, он каждый день будет видеть ее, она что ни час будет чувствовать его преданность и любовь, – и в конце концов станет рассуждать разумнее, чем рассуждала тогда, в минуту смятения и восторга. Когда ты говорил с ней, все мы были словно в каком-то бреду. Это было сразу после тех страшных волнений, после рокового убийства, которое я свершил, мстя за нее, и воспоминание о котором не перестает преследовать меня еще и поныне, бросая мрачный отблеск на саму любовь мою. Сегодня, быть может, она уже раскаивается в том, что сказала тебе, и, еще прежде чем кончится ее траур, пожалеет, что сама обиняком дала мне слово, как жалела тогда об обещании, которым муж связал ее с Надежным Другом.

Подобные сомнения, столь не вяжущиеся со смелым и доверчивым характером Коринфца, немало удивляли Пьера, тем более что почему-то с каждым днем они становились все сильнее; и, приписав уныние друга угрызениям совести за свершенное им невольное убийство, он попытался отвратить его от этого тягостного воспоминания и оправдать Коринфца в собственных его глазах.

– Нет, совесть меня не мучает, – ответил ему на это Амори. – Каждое утро и каждый вечер молюсь я богу. Я знаю, что душа моя верна его заветам, ибо я ненавижу насилие, во мне нет злобы, вспыльчивости, мстительности, и распри компаньонажа вызывают у меня теперь лишь отвращение и жалость. Я увидел, как падает Савиньена, сраженная ударом, я думал, что он смертелен, и сразил ее убийцу; я убил, защищая ту, кого люблю, – и это более справедлив а, чем когда убиваешь на войне, защищая себя. Но эта кровь, пролитая мною, оставила неизгладимый след. Она – словно страшное предзнаменование, вспоминая о ней, я содрогаюсь.

– Поверь, разлука с ней делает эти воспоминания еще более тягостными. Будь Савиньена здесь, ты так счастлив был бы видеть ее, слышать ее голос, что эти преследующие тебя тягостные картины скоро забылись бы.

– Да, несомненно, но тогда, быть может, я чувствовал бы себя еще виновнее. Пьер, помнишь, ты недавно говорил мне, что разочарован в компаньонаже и чувствуешь потребность покончить со всем тем, что имеет хоть какое-то отношение ко всей этой бессмысленной, преступной борьбе? Ныне я испытываю такое же отвращение, и у меня для этого гораздо больше оснований, чем было тогда у тебя. Подумать не могу о том, чтобы вернуться к этой жизни, и мне непереносима мысль, что я оставляю в этом болоте ту, которую люблю… Нужно было бы Савиньене бросить жалкое это ремесло. Как хотел бы я вырвать ее из этого разбойничьего вертепа – нет, никогда более не смогу я переступить его порог без чувства смертельной тоски…

– И все же я надеюсь, – сказал ему Пьер, – что время изгладит из твоей памяти эти скорбные воспоминания. Они понятны мне, но ты, быть может, поддаешься им больше, чем это бы следовало. Вспомни о счастливых днях, проведенных под благочестивым и гостеприимным этим кровом, в доме, освященном присутствием Савиньены. Более сильная, более стойко, чем ты, перенесшая разразившуюся грозу, она сохранила и веру свою и свое милосердие, всегда готовая прийти на помощь тем новым жертвам неистовств компаньонажа, которые, быть может, обагрят еще своей кровью камни ее очага. Поверь мне, у нее высокое назначение, и чем больше опасностей окружает ее, тем более в моих глазах достойна она уважения и любви, эта женщина, остающаяся целомудренной и кроткой средь бурлящих вокруг нее страстей. Меж нас, подмастерьев, она словно королева среди приближенных, но только, кажется мне, долг, взятый ею на себя, еще более высок. Искать спокойной и приятной жизни значило бы для нее отречься от того, что возложено на нее самим небом.

– О Пьер, – растроганно воскликнул Коринфец, – ты так умен, ты так умеешь облагородить самое низменное, а высокое сделать еще возвышеннее! Да, ты прав, Савиньена – святая женщина. Но я не любил бы ее, если бы не хотел вырвать из ада, в котором она живет.

– Ты и сделаешь это когда-нибудь, – сказал Пьер. – Когда удастся тебе в поте лица своего завоевать счастливое будущее, ты сможешь соединиться с твоей подругой. Но до того ей придется еще немало трудиться и немало страдать за многочисленных своих сыновей-подмастерьев, странствующих по Франции. И тогда перемена в ее судьбе будет наградой, а не отречением от долга.

– Но через сколько же лет все это будет? – воскликнул Коринфец с таким отчаянием в голосе, что Пьер был поражен.

– О милый мой мальчик, – сказал он ему, – никогда еще не видел я, чтобы ты так жадно стремился жить. Как! Неужто изменяет тебе мужество, теперь, в такой момент твоей жизни, в самом расцвете твоих сил, когда перед тобой такие возможности!

Коринфец закрыл лицо руками. Сидя на сваленном дереве в глубине парка, они беседовали уже более часа. Было воскресенье; за оградой слышно было пиликанье скрипки, веселый смех и песни. Это шли на круглую лужайку музыканты в сопровождении деревенской молодежи.

Коринфец вдруг вскочил.

– Полно грустить, Пьер! – сказал он. – Хватит на сегодня. Пойдем-ка на лужайку, потанцуем. Пойдем?

– Я никогда не танцую, – отвечал Пьер, – и очень рад этому; не такое уж это хорошее лекарство от печали, как я погляжу.

– Почему ты так думаешь?

– Да потому хотя бы, что не слишком веселый у тебя вид.

– Твоя правда, странное это, в самом деле, удовольствие, вроде вина, – задумчиво сказал Коринфец и снова сел. – Только на время туманит голову, заставляя забыть о том, что назавтра становится еще мучительнее.

– Ну что ж, в самом деле, пойдем, – сказал Пьер, в свою очередь вставая, – все средства хороши, лишь бы чувствовать, что живешь… Забыть – это не так плохо, есть хотя бы потом что вспоминать. Забвение спасительно, воспоминание радостно. Пойдем, я провожу тебя до лужайки.

– Тебе следовало бы помешать мне идти туда, Пьер, – ответил Коринфец, продолжая сидеть. – Ты сам не знаешь, на что толкаешь меня. Ты сам не знаешь, куда меня зовешь.

– Ты, значит, что-то скрывал от меня? – сказал Пьер, вновь усаживаясь подле друга.

– А ты, значит, ни о чем не догадывался? – отвечал Амори. – Значит, ты не заметил там, на лужайке под дубом, женщину… Нет-нет, я не люблю ее, конечно, ведь я совсем ее не знаю, но я глаз не могу оторвать от нее, потому что она красива, а красота неодолима. Разве искусство не есть обожествление красоты? Так можно ли, встретив взгляд прекрасных глаз, не смотреть в них? Ведь это же выше человеческих сил, Пьер! А между тем я не люблю ее, не могу любить ее, не правда ли? Все это так нелепо…

– О чем это ты? Не понимаю… О какой женщине ты говоришь? И как может казаться тебе красивой кто-нибудь, кроме Савиньены? Если бы я, как ты, любил и был любим, для меня существовала бы одна только женщина на всем белом свете. Я не вспомнил бы даже, что есть другие.

– Пьер, ты ничего не смыслишь в этом. Ты никогда не любил и, должно быть, воображаешь, что когда любишь, то обладаешь какой-то сверхъестественной силой, а ведь это вовсе не так. Слушай, я хочу открыть тебе свое сердце, я расскажу тебе, что случилось со мной, и если ты сумеешь разобраться в этом, посоветуй, как мне быть, я послушаюсь тебя. Я уже сказал: там, под дубом, сидит женщина, и я смотрю на нее с волнением, а когда не вижу ее, думаю о ней, и с еще большим волнением. Помнишь, несколько дней тому назад ты сказал, что женская фигурка, которую я вырезал в одном из медальонов, что она…

– Да, помню. Я сказал, что головкой, прической, пожалуй даже чертами лица она удивительно напоминает госпожу…

– Не произноси этого имени. Но ты был неправ, нет, они вовсе не похожи, эти две женщины – эта, созданная холодным резцом, и та, другая, живая. Ты стал уверять, будто я хотел изобразить живую, я отрицал это и не лгал, у меня в самом деле не было такого намерения – изящные ее очертания помимо моей воли выступали из-под резца. Ты продолжал утверждать, что это она, и даже позвал Гийома, чтобы он разрешил наш спор. Может быть, мы говорили слишком громко, не знаю, может быть, в башенке слышно все, что говорится в мастерской. Помнишь, мы ушли домой, а потом, уже поздно вечером, я пошел в мастерскую за книгой, которую мы там забыли.

Нам не терпелось дочитать ее, ты ждал меня дома, и ждал довольно долго. Вернувшись, я сказал, что прошелся немного по парку, потому что у меня разболелась голова, и не соврал тебе, голова моя в самом деле горела как в огне, и, выйдя из мастерской, я еще долго ходил по парку.

– Но что же произошло в мастерской? Невероятно! Как? Дама! Маркиза! И ты, ты, простой рабочий, подмастерье? Коринфец, друг мой, не пригрезилось ли тебе что-нибудь часом?

– Мне ничего не пригрезилось, да и ничего такого особенного, в сущности, не произошло. И все же послушай. Вхожу я в мастерскую, свечи не захватил, потому что хорошо помнил, куда положил книгу. И вдруг вижу в глубине мастерской свет и женскую фигуру со свечой в руках, рассматривающую резьбу – и как раз ту головку. Увидев меня, женщина вскрикивает, роняет свечу, и вот мы оказываемся с ней вдвоем в полной темноте. Но я хоть и не совсем уверен, что это она, все же, сам не знаю зачем, начинаю ощупью пробираться к ней и спрашиваю: «Кто здесь?», и протягиваю руки, и вдруг неожиданно оказываюсь так близко от нее… А она ни слова не отвечает, хотя я уже держу ее в своих объятиях. Разум у меня совсем помутился, темнота придает мне смелости, я притворяюсь, будто ошибся, шепчу «мадемуазель Жюли» и дрожащими губами касаюсь ее волос, и запах их совсем опьяняет меня. А она отталкивает меня, но не очень сильно, и говорит: «Это вовсе не Жюли, господин Амори, вы ошибаетесь, это я…» И при этом она даже не старается освободиться из моих объятий, ну, а я не решаюсь разжать их. «Кто это „я“? – шепчу я, – я не узнаю голоса». И тогда она вдруг вырывается, а я не смею ее больше удерживать, и бросается прочь от меня, а я остаюсь на месте, и она налетает в темноте на верстак, вскрикивает и падает. Я – к ней, поднимаю ее, думая, что она ударилась.

«Нет, нет, ничего, – шепчет она, – но вы так напугали меня, я чуть не расшиблась».

«Почему вы так испугались меня, сударыня?»

«А как же вы не узнали меня, сударь?»

«Если бы госпожа маркиза назвала себя, я не позволил бы себе приблизиться к ней…»

«Вы надеялись, что это Жюли? Она обещала вам прийти сюда?»

«Вовсе нет, сударыня, но я думал, что ваша горничная просто хочет подшутить надо мной, и… Я никак не мог подумать…»

«Я искала книгу, мне казалось, что я оставила ее на хорах, а потом я увидела ее здесь, около вашей скульптуры».

«Так это книга госпожи маркизы? Если бы я знал…»

«Нет, нет, очень хорошо, что вы читаете ее, раз вам этого захотелось. Хотите, я вам ее оставлю?»

«Ее сейчас читает Пьер…»

«А вы – разве вы не читаете книг?»

«Нет, читаю, и очень много».

Тогда она стала спрашивать, какие книги я прочел, а пр-том принялась говорить со мной, ну совсем так же, как говорит во время танцев. Через открытое окно проникал лунный свет, слабо освещая мастерскую; и я видел ее так близко от себя – она была словно белая тень, и ветер шевелил ее волосы, казалось, будто они распущены. И вдруг мной овладело такое смущение, что я едва мог отвечать ей. Раньше, когда она бежала от меня, я чувствовал себя как-то смелее. А теперь, когда она стала меня расспрашивать, я все время чувствовал свое ничтожество, я краснел за свое невежество, я боялся сказать что-нибудь не то… Я был так робок, что мне самому было стыдно, мне казалось, она презирает меня за это. И, однако, она не уходила, и голос у нее стал каким-то совсем другим, и она задавала мне вопросы таким тоном, словно разговаривала с ребенком, которому покровительствует, и почему-то была такая взволнованная… И тогда я сказал, чтобы переменить разговор: «Я чувствую, что вы ушиблись, когда падали». Я знаю, я должен был сказать не так, я должен был сказать: «что госпожа маркиза ушиблась», но почему-то мне не хотелось этого говорить, ни за что на свете я не сказал бы так… «Нет, я вовсе не ушиблась, – ответила она, – только я страшно испугалась, сердце у меня до сих пор еще бьется, я думала, что за мной гонится кто-нибудь из рабочих».

Эти слова просто поразили меня, Пьер. Что она хотела этим сказать? А я, что же, не рабочий? Или она думала польстить мне, говоря, что не ставит меня на одну доску с остальными? А может быть, это она просто проговорилась, и в этом сказывается ее скрытое презрение ко всем нам? Да и потом, ведь она превосходно знала, что это я, раз с самого начала назвала меня по имени. Затем она сказала, что уходит, и ее платье зацепилось за стоящую там пилу, и я стал помогать отцепить его, и вдруг от прикосновения к этому мягкому шелку какой-то трепет пронзил внезапно все мое существо. Я почувствовал себя ребенком, который держит в руках своих бабочку и боится попортить ей крылышки. Потом она ощупью направилась к лестнице, чтобы взобраться на хоры, а я опять не осмеливался ни идти за ней, ни уйти. А когда она стала взбираться по лестничке, она вдруг снова вскрикнула, и тут я подумал, что она снова упала, и в два прыжка очутился около нее. И тогда она начала смеяться и все говорила, что ушибла ногу, и еще – что она не знает теперь, как ей взобраться наверх, как бы ей опять не оступиться. Я предложил сходить за свечой. «Ах, нет, не надо, – закричала она, – не надо, чтобы кто-нибудь знал, что я здесь!» И она все-таки решила подняться наверх. С моей стороны было бы просто невежливо не помочь ей, не правда ли? Ведь, в самом деле, по такой лестничке и при ярком-то свете женщине неловко взбираться, а впотьмах и подавно, это же опасно. Так что пришлось мне подниматься вместе с ней и все время ее поддерживать. И вот уже на последней перекладине она снова чуть не упала, и тут вынужден был я просто прижать ее к себе. Когда мы стояли уже наверху, она поблагодарила меня – и так нежно, таким вкрадчивым голосом, что я был растроган. Но едва она закрыла за собой дверь в башенку, как внезапно мной овладел какой-то приступ безумия. Я грудью бросился на эту дверь, словно хотел высадить ее, но потом опомнился и побежал прочь оттуда, в парк… Только мне кажется, я и сейчас еще не совсем пришел в себя. Впрочем, минутами все это представляется мне совсем иначе. И я начинаю думать, что нужно быть бездушной кокеткой, чтобы кружить голову мужчине, полюбить которого не считаешь для себя возможным. Ведь это же просто подло. И если у маркизы были именно такие намерения… Уважающие себя женщины так не поступают… Скажи мне, Пьер, что ты думаешь обо всем этом?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю