355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жорж Санд » Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер » Текст книги (страница 14)
Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер
  • Текст добавлен: 12 октября 2016, 06:01

Текст книги "Собрание сочинений. Т. 5. Странствующий подмастерье. Маркиз де Вильмер"


Автор книги: Жорж Санд



сообщить о нарушении

Текущая страница: 14 (всего у книги 48 страниц)

ГЛАВА XVIII

Придя домой, Пьер улегся рядом с Амори (он и здесь, в отчем доме, спал с ним в одной постели, подобно тому как это велось в старину между боевыми товарищами) и рассказал ему о предложении графа. Чувство радостной надежды охватило юного художника. Резьба по дереву издавна влекла его к себе; у него были тонкий вкус, искусные пальцы; он чувствовал, что это его призвание. Но, начав свой жизненный путь столяром и рано став членом товарищества, объединяющего людей этого ремесла, он побоялся, что не сумеет достаточно скоро пробить себе дорогу на новом поприще. У него не хватало добрых советчиков. Один только Пьер в свое время уговаривал его отправиться в Париж, чтобы обучаться там любимому искусству. Но в ту пору Коринфца удерживала в Блуа любовь к Савиньене. И он, отказавшись от заветной мечты, довольствовался теми орнаментами, которыми украшаются деревянные части зданий. Особенно хорошо, по мнению товарищей, удавались ему сложные орнаменты на сводах ниш; никто лучше его не умел вырезать тонкие лепестки греческой капители. Этому обстоятельству и был он обязан своим изящным прозвищем.

– Ах, друг мой, – вскричал он, – какое счастье, что судьбе угодно послать мне это утешение в моей печали! Я не рассказывал тебе – не мог просто! – что со мной было, когда я впервые увидел эту чудесную резьбу; я надивиться ей не мог. Более всего поразила меня необыкновенная гармония целого и то мудрое распределение частей, о котором я слышал от тебя еще в Блуа. Все здесь величественно, даже мельчайшие детали. Вот тут-то я по-настоящему понял, что ты имел в виду, когда объяснял мне, что впечатление величия зависит вовсе не от размеров, а от пропорций, и колоссальное архитектурное сооружение может выглядеть жалким, в то время как небольшая модель, высотой всего в несколько дюймов, производит впечатление чего-то мощного и возвышенного. Но скажу тебе всю правду: когда я увидел все эти арабески, размещенные с такой щедростью, а вместе с тем с таким чувством меры (ведь это все тот же принцип: большой эффект достигается малыми средствами!), эти медальоны, вставленные в панель, откуда, словно из окошечек, выглядывают прелестные головки (подумай только, ведь у каждой из них свой убор и свое выражение лица – у одних строгое, словно у мыслителей, у других – веселое и лукавое, будто у хитрых монашков; тут тебе и горделивый воин в низко надвинутом на глаза шлеме, и красивая святая в венке из цветов и жемчуга, и чудесный серафим с распущенными кудрями, и старая сивилла, вытягивающая свою тощую шею из-под покрывала… а вокруг – чего-чего только нет: и птички, порхающие среди гирлянд цветов, и адские чудища, преследующие души, которые, обезумев от ужаса, спасаются бегством сквозь переплетенные стебли плюща; и огромные головы львов по углам, – кажется, вот-вот они зарычат на тебя, – и всякие барельефы, фигурки, венки!) – так вот, когда я увидел это множество разнообразнейших существ, бегущих, пляшущих, поющих, размышляющих, сделанных из бездушного дерева, а вместе с тем таких живых! – все эти чудеса, созданные в те далекие времена, когда ремесло было облагорожено искусством, – я почувствовал себя в каком-то другом мире и горячие слезы навернулись мне на глаза. «Каким счастливым, – сказал я себе, – был тот мастер, которому позволено было по прихоти собственной фантазии вложить в эту панель часть собственной жизни, извлечь из мертвых дубовых досок этот живой мир любимых образов, взлелеянных его мечтой!» Сгущались уже вечерние сумерки, и вдруг мне померещилось, будто вокруг меня движется великое множество каких-то маленьких существ, вроде гномов, они ползут по панели, цепляются за карнизы и вступают в драку с теми, другими, созданными старинным мастером. Парят в воздухе маленькие архангелы со своими трубами, семь смертных грехов в виде страшных чудищ копошатся среди колючих акантовых листьев, прекрасные христианские девы чинно гуляют среди лилий, а греховодники монахи, словно пьяные сатиры, тянут за бороды степенных богословов… Я сам был как пьяный, я словно с ума сошел!.. Чем больше старался я овладеть своими чувствами, тем яснее виделись мне эти существа, тем проворнее кружились они вокруг меня. Голова моя была как в огне. Мне казалось, будто маленькие эти духи выползают у меня отовсюду, из рук, из карманов, и я готов был уже броситься им вслед, догнать их, схватить, запечатлеть в дереве, а потом расставить их, безгласных и покорных, рядом с их предками, в пустые ниши, на места, уготованные им рукой времени… Но тут голос беррийца вернул меня к действительности. Он оттащил меня от той стены, он протянул мне пилу и рубанок – грубые орудия грубого ремесла. И я покорно пошел за ним и, встав к верстаку, стал работать, следуя своему долгу, но не призванию. И подумай, Пьер, этот сон наяву, выходит, был пророческим! Наконец-то и я смогу сказать – я тоже художник! Я буду, буду скульптором! Я буду создавать живые существа! Живые! И мое воображение, бывшее мне доселе мукой, станет отныне моим блаженством, моим могуществом!

Это неистовство чувств несколько удивило Пьера. Он и не представлял себе до сих пор всей меры восторженности юноши, который в пору своего хождения по Франции прочитал немало книг и не раз тешил себя честолюбивыми грезами. Полурастроганный-полувосхищенный, Пьер обнял его, советуя успокоиться и отдохнуть. Но Амори так и не смог уснуть в эту ночь. Чуть свет он был на ногах, не стал даже завтракать, и, когда Пьер вошел в мастерскую, он нашел Коринфца уже за работой.

– Я решил начать с самого трудного, – объяснил он ему, – потому что за остальное я спокоен. Только вот получится ли у меня эта головка? Я понимаю, что мне не удастся сделать ее в точности похожей на модель. Но если будет в ней хоть какая-то правдивость, выразительность и изящество, она все равно будет иметь право на жизнь. В этой панели самое восхитительное, по-моему, как раз то, что здесь нельзя найти двух одинаковых орнаментов или фигурок. Безграничная фантазия и разнообразие при безукоризненной гармонии и точности форм. О, друг мой, если бы и мне удалось найти прекрасное, если бы мог я выразить то, чем наполнена моя душа, воплотить то, что я чувствую!

– Но где ты научился этому? – спросил Пьер, с удивлением следя, как из-под резца Амори появляется человеческая голова.

– Нигде и всюду, – отвечал юноша. – Меня всегда неудержимо влекли к себе статуи и барельефы. Я никогда не мог спокойно пройти мимо памятника – всегда, бывало, остановлюсь и часами рассматриваю его лепные украшения и орнаменты. Но более всего предавался я тайным радостям созерцания, о которых никому не посмел бы сознаться, в музеях больших городов. Все мы заходим туда поглядеть на эти собрания красивых вещей, увидеть что-то новое, диковинное. Правда, мы видим там и разные аллегории, узнаем кое-что из истории и мифологии, но большинство все же ходит туда просто так, без всякой цели, из любопытства – я же, можно сказать, ходил туда, чтобы утолить свою страсть. Я даже сделал несколько рисунков с тамошних образцов. В Арале я попробовал срисовать древнюю Венеру и еще набросал контуры двух-трех ваз да нескольких саркофагов; я мечтал сделать это потом в дереве и использовать для какого-нибудь орнамента. Но разве я понимал, так ли я это делаю? Да и сейчас разве я знаю это? Быть может, это не более как грубая пародия? Да, я геометрически точно определил пропорции, но удалось ли мне передать грацию, тонкость, движение – одним словом, всю ту красоту, которая есть в оригинале?.. Откуда я знаю, послушна ли эта рука моему замыслу? И если даже глазам моим и кажется, будто они узнают на бумаге то, что обнаружили в камне и мраморе, где порука, что они не обманывают меня? Может, все это сплошная путаница, так что и говорить не о чем! Я видел детей, которые чертили на стенах всякие уродливые, ни на что не похожие рожи, воображая, будто рисуют то, что видят в природе. Они не умели рисовать, а были уверены, что рисуют хорошо. Но я видел и других детей, которые, словно повинуясь некой таинственной внутренней силе, удивительно легко и поразительно верно рисовали человеческие лица и фигуры, придавая им верные положения и совершенно точно выдерживая все пропорции. И они тоже не понимали, что рисуют лучше тех, других. К какому же разряду должен отнести себя я? Не знаю. Может, ты скажешь мне это, милый мой Пьер?

Говоря все это, Коринфец продолжал увлеченно работать. Глаза его увлажнились и горели, лоб блестел от пота. Какая-то сладостная, мучительная тревога томила его сердце. Пьер волновался вместе с ним. Наконец головка была закончена, но в это время в мастерскую вошел папаша Гюгенен вместе с учениками, и Амори, вытерев пот со лба, запрятал в уголок свое творение и инструменты, которыми работал над ним. Он опасался мнения людей, невежественных в этом деле, и насмешек, которые могли отбить у него охоту творить дальше. Он даже не взглянул на сделанную им головку, страшась обнаружить свое бессилие и лишиться сладостной надежды. В полдень, когда рабочие отправились завтракать, Амори остался в мастерской и попросил Пьера принести ему кусок хлеба. Однако когда хлеб был принесен, он даже не притронулся к нему.

– Пьер! – воскликнул он. – Мне кажется, что-то у меня получилось. Боюсь даже показывать тебе. Если ты найдешь, что это никуда не годится, не говори мне пока об этом, прошу тебя. Не лишай меня надежды еще до вечера.

Когда наступил час ужина, он завернул головку в свой носовой платок и, протягивая ее Пьеру, сказал:

– Вот, возьми, но посмотри тогда только, когда будешь один. Если это плохо, сломай ее и не говори мне больше о ней ни слова.

– Э, нет, – сказал ему Пьер, – я тут плохой судья, но я знаю кое-кого, кто должен понимать толк в такого рода вещах. Через час я скажу, продолжать тебе или бросать. Иди домой и жди меня там. Да смотри поужинай, ведь у тебя за весь день крошки во рту не было.

На этот раз Пьер и не подумал о том, что ему следовало бы переодеться. Он совсем забыл о том чувстве смущения, которое овладело им накануне в присутствии графа и его внучки, он помнил лишь о мучительных сомнениях друга и тут же попросил позволения поговорить с графом де Вильпрё.

Так же, как и накануне, его провели в кабинет. На этот раз Изольды там не было, и Пьер вошел туда без всякого волнения.

– Вот, – сказал он, – я принес показать то, что сделал на пробу мой друг. Мне кажется, что это удачно, но я недостаточно разбираюсь в этом, чтобы иметь право судить.

– Как, фигурка? – воскликнул граф. – Но ведь я вовсе этого не просил, вернее – вовсе на это не рассчитывал, – поправился он, с удивлением рассматривая головку.

– Но разве это не входит в число скульптурных украшений, которые господин граф предполагал поручить нам?

– Черт возьми, я совсем забыл вас предупредить, что я собирался послать некоторые из этих фигурок в Париж, с тем чтобы их скопировали там настоящие скульпторы. Я никак не предполагал, что ваш друг отважится взять на себя столь сложные работы. Признаться, я несколько удивлен его смелостью, но еще более удивлен тем, что у него, кажется, это неплохо получилось… По-моему, сделано превосходно. Однако в таких делах я не лучший судья, чем вы, и хочу показать это своей внучке, которая весьма недурно рисует; у нее хороший вкус.

И граф позвонил.

– Что, барышня сейчас в гостиной? – спросил он у вошедшего слуги.

– Нет, ваше сиятельство, барышня в башенке, в своем кабинете, – отвечал тот.

– Попросите ее ко мне, – сказал граф.

«В башенке!.. – подумал Пьер. – Значит, она была там и тогда, когда я работал в мастерской. А дверь все еще не поставлена!»

Сердце его бешено забилось, когда Изольда вошла в комнату.

– Взгляни-ка, дитя мое, – сказал граф, протягивая ей головку, – что ты об этом скажешь?

– Очень хороша! – ответила мадемуазель де Вильпрё. – Вероятно, это одна из головок со старой панели, которую рабочие очистили?

– Она вовсе не со старой панели, – торжествующе ответил Пьер, – эту головку сделал мой товарищ.

– А не вы? – сказала Изольда, глядя на него.

– У меня нет к этому таланта, – ответил он ей. – Сделать бордюр, орнамент из листьев, вырезать отдельных животных я еще могу. Но человеческую фигуру… это умеет только мой друг. Будьте добры, сударь, скажите, какого вы мнения…

От смущения Пьер нечаянно сказал «сударь» вместо «сударыня» и еще больше смутился, увидев, что Изольда улыбнулась его оговорке. Впрочем, она сразу же вновь стала серьезной.

– Знаете, дедушка, – сказала она, – ведь это очень любопытно и сделано просто замечательно. Здесь есть та наивность чувств, которая ценнее всякого мастерства. Настоящий скульптор никогда не уловил бы так стиля подлинника, как сумел это сделать ваш рабочий. Тому захотелось бы здесь что-то исправить, что-то улучшить: и то, что в этой головке как раз наиболее пленительно – ее безыскусственность, показалось бы ему недостатком. Она получилась бы у него жеманной, ему никогда не удалось бы сделать ее такой простой, естественной и изящной, несмотря на ее безыскусственность. Она кажется таким же творением неизвестного мастера пятнадцатого века, как и ее модель, – тот же характер, то же незнание правил, то же простодушие и бесхитростность замысла. Право же, она выполнена в превосходном стиле, и совершенно незачем искать другого скульптора для реставрации фигур в часовне. Нужно только положить этому рабочему хорошую оплату, он вполне того стоит, ибо головка эта свидетельствует о подлинном мастерстве. Вам удивительно везет, дедушка, вот вам еще новое доказательство.

Пьер слушал Изольду, и слова ее музыкой звучали в его ушах. Эти похвалы, которые она расточала его другу, каждое ее слово, каждое выражение – все это было словно прекрасный сон. Перед ним была та самая женщина – умная, тонко чувствующая, вызывавшая его восхищение еще до того как он увидел ее воочию, еще в те часы, что он провел среди ее книг, в тиши ее кабинета. Пока она разговаривала с дедом, он осмелился взглянуть на нее, и теперь она показалась ему прекрасной, совсем такой, какой он ее и воображал. С каким жаром говорила она о том, что переполняло сердце Чертежника, который был к тому же другом Коринфца! Он чувствовал себя равным ей, когда она говорила таким образом об искусстве.

«Так, значит, мы можем представлять для нее какой-то интерес, – думал он, – и если бы даже оказалось, что она презирает нас за отсутствие манер и грубое платье, все же ей приходится признать, что для создания прекрасных вещей рабочему, кроме рук, нужен еще и талант».

Он был так горд, так счастлив успехом Коринфца, словно это был его собственный успех – да и то, вероятно, он радовался бы меньше, – и от радости совсем осмелел:

– Как мне хотелось бы, чтобы Коринфец был сейчас здесь и слышал, что вы говорите о его работе, – сказал он. – Я старался запомнить все слова, которые вы здесь произносили, чтобы в точности передать их ему, но не все из них понял и, боюсь, не сумею их повторить.

– Черт возьми, да я и сам многих не понимаю, – сказал граф, – язык наш теперь что ни день обогащается всякими хитрыми словечками. Дитя мое, не можете ли вы растолковать своему старику деду, что вы хотели этим сказать?

– Дедушка, – отвечала Изольда, – ведь бывают – не правда ли? – в жизни вещи, которые чем менее они совершенны, тем лучше. Разве простодушный смех ребенка не в тысячу раз пленительнее, чем любезная улыбка титулованной особы? Самое трудное в искусстве – это сохранить природную грацию, и именно ею мы так дорожим в творениях прошлого. Конечно, не все они бывают одинаково хороши. По деревянным скульптурам, которыми украшена наша часовня, видно, что создатель их не имел почти никакого понятия о принципах и правилах искусства. А между тем на них смотришь с интересом, они доставляют удовольствие. И это происходит потому, что ремесленники тех далеких времен, и в частности тот неизвестный мастер, который делал резьбу на этой панели, обладали чувством красоты и жизненной правды. Да, там встречаются слишком большие головы, неестественно повернутые руки и ноги, неверные пропорции, и все же головы удивительно выразительны, руки изящны, ноги словно движутся. В них есть сила, есть движение. Орнаменты просты и сделаны очень смело. Одним словом, во всем чувствуется врожденный талант и та святая безыскусственность, которая составляет прелесть ребенка и силу художника.

Старый граф поглядел на Изольду, затем невольно бросил взгляд на Пьера, движимый неодолимым желанием с кем-нибудь поделиться удовольствием, которое доставили ему столь разумные речи внучки. Счастливая, понимающая улыбка озаряла красивое лицо молодого рабочего, делая его еще привлекательнее. Заметила ли это мадемуазель де Вильпрё? Граф увидел, что Пьер все понял, и окончательно убедился в этом, услышав, как он воскликнул:

– Вот теперь я смогу слово в слово повторить все это Коринфцу!

– Недаром, видно, прозвали его Коринфцем, – сказал граф, – он оправдывает свое прозвище. Меня интересует этот юноша. Где он учился?

– Там же, где и мы все, – на больших дорогах, – отвечал Пьер, – мы ходим из города в город и в каждом останавливаемся – работаем и учимся. У нас есть свои мастерские и свои школы, где одни обучают других. Что же до особых талантов Коринфца, свидетельством которых является эта головка, здесь ему учиться было не у кого. В один прекрасный день он обнаружил их у себя и сам стал совершенствоваться в ремесле.

– Может быть, он сын какого-нибудь художника, впавшего в нищету? – спросил граф.

– Его отец был столяр, так же как и он.

– И, по-видимому, он беден, этот славный Коринфец?

– Да нет, не так уж беден – он молод, силен, усерден в труде и верит в свое будущее.

– Но ведь у него ничего нет?

– Ничего, кроме собственных рук и инструментов.

– И таланта, – прибавила Изольда, задумчиво разглядывая статуэтку.

– Ну что ж, стоит, значит, развивать этот талант, – сказал граф. – Надо бы послать его в Париж в какую-нибудь художественную мастерскую, а позже определить к дельному скульптору. Кто знает, может, он станет ваятелем и когда-нибудь прославится? Мы подумаем насчет этого, не правда ли, дитя мое?

– Еще бы, конечно, – отвечала Изольда.

– А пока скажите ему, чтобы он продолжал, – сказал граф Пьеру. – Я как-нибудь приду взглянуть, как он работает, мне это будет интересно, а ему, быть может, придаст бодрости.

Пьер слово в слово передал другу весь этот разговор, и Амори всю ночь снилось, что он уже скульптор. Что до Пьера, то ему снилась мадемуазель де Вильпрё. Она являлась ему разной – то холодной и презрительной, то ласковой и простой, и не знаю уж почему, но во всех этих снах фигурировала дверь в башенку. Снилось ему, будто молодая хозяйка замка стоит на'пороге своего кабинета и манит его к себе, а он будто поднимается к ней совершенно непонятно как – без всякой лестницы, одним усилием воли. И она показывает ему какую-то толстую книгу, в которой начертаны фигуры и таинственные знаки. Но в тот самый миг, когда, вдохновленный улыбкой юной сивиллы, он пытается прочитать их, дверь резко захлопывается и на ее створке вдруг появляется лицо Изольды – только оно деревянное. И он говорит себе: «Безумец, как я мог принять скульптуру за живое существо!»

Пробудившись от этого тягостного сна, удрученный невольным смятением, вновь охватившим его душу, еще недавно столь ясную, он решил навесить наконец дверь, чтобы раз и навсегда избавиться от подобных сновидений. Первой же его заботой по приходе в мастерскую было вытащить ее из дальнего угла, куда она была спрятана. Петли на ней оказались в порядке, и он, приставив лестницу к хорам и поднявшись туда, тотчас принялся за дело.

Он стоял лицом к мастерской и громко стучал молотком, когда в комнату вошла мадемуазель Изольда, которой нужно было найти какой-то счет, внезапно понадобившийся ее деду; и когда Пьер повернулся, он вдруг увидел ее. Она стояла около стола и, не обращая на Пьера ни малейшего внимания, перебирала свои бумаги. И, однако, не могла же она не заметить его – ведь он так громко стучал молотком!

Но вот стук прекратился. Пьеру понадобилось измерить величину куска, недостающего в верхнем наличнике, и для этого ему пришлось повернуться к кабинету лицом. Стоя на площадке, где он чувствовал себя более уверенно, Пьер, не отрываясь, смотрел на мадемуазель де Вильпрё, рассчитывая, что она этого не заметит. Она стояла к нему спиной, но он видел ее хрупкий, тонкий стан, ее прекрасные черные волосы, к которым она относилась так равнодушно, что попросту стягивала их лентой на затылке, хотя в ту эпоху была мода на взбитые коки, придававшие их носительницам заносчивый, воинственный вид. Есть нечто трогательное в женщине, лишенной кокетства, и Пьер обладал достаточно тонким вкусом, чтобы понимать это, и умилялся он, как видно, довольно долго, если судить по тому, что наступившая тишина заставила мадемуазель де Вильпрё оторваться от своих занятий. Так бывает иной раз с теми, кто, заснув при сильном шуме, внезапно пробуждается, как только шум прекратится.

– Вы смотрите на этот алтарный столик? – оглянувшись на него, спросила она самым естественным тоном, совершенно не предполагая, что он может смотреть на нее.

Пьер смутился, покраснел и почему-то произнес «нет», хотя собирался сказать «да».

– Так взгляните на него поближе, – сказала Изольда, даже не расслышав его ответа, и, сев за свой стол, снова принялась за бумаги.

С решимостью отчаяния Пьер шагнул в кабинет. «Никогда больше не увижу я этой комнатки, где пережил столько блаженных часов, – думал он, – попрощаюсь по крайней мере с этими стенами, взгляну на них в последний раз».

– Прекрасная вещь, не правда ли? – сказала Изольда, не поднимая головы.

– Это Рафаэлева мадонна? – спросил Пьер, совершенно теряя голову и не понимая уже, что он говорит. – О да! Она просто удивительна!

Изольда, пораженная тем, что этот столяр больше интересуется гравюрой, чем столиком, подняла на него глаза. Она заметила, что он взволнован, но не поняла почему и приписала это застенчивости – черте, которую уже успела в нем заметить; с присущей ей доброжелательностью, унаследованной от деда, она решила приободрить его.

– Так вы, значит, любите гравюры? – спросила она его.

– Люблю, а эта в особенности мне нравится, – отвечал Пьер. – Как счастлив был бы мой друг, если бы мог увидеть ее.

– Хотите, я вам ее дам, чтобы показать ему? – предложила Изольда. – Возьмите.

– Но я не смею… – пробормотал Пьер, вконец смущенный этой добротой, которой он не ожидал от нее.

– Берите, берите. Снимите же ее, – сказала Изольда, вставая. И, собственноручно сняв гравюру со стены, она протянула ее Пьеру. – А могли бы вы скопировать вот это? – добавила она, показывая на деревянную резную рамочку, в которой заключена была гравюра.

– Это работа краснодеревщика, – ответил он, – но мне кажется, я сумел бы сделать что-нибудь в этом роде.

– В таком случае я попрошу вас сделать их несколько, у меня есть еще другие старинные гравюры, тоже очень хорошие. – И, говоря это, она открыла папку с гравюрами и стала показывать их Пьеру.

– Вот эта нравится мне больше всего! – сказал он, задерживаясь на гравюре Маркантонио[82]82
  Маркантонио Раймонди (ок. 1480 – ок. 1534) – итальянский гравер, прославившийся гравюрами с картин Рафаэля и Микеланджело.(Примеч. коммент.).


[Закрыть]
.

– Вы правы, это самая лучшая, – отозвалась Изольда. Ей доставляло все большее удовольствие обнаруживать в этом ремесленнике здравый смысл и тонкость вкуса.

– Боже, до чего прекрасно! – воскликнул он. – Я ничего не понимаю в этом, но чувствую, сколько здесь величия. Какое счастье иметь возможность часто смотреть на такие красивые вещи!

– Не так-то уж часто они и встречаются, – сказала Изольда, желая утешить его в той тайной горечи, которая почудилась ей в этом восклицании.

Пьер продолжал смотреть на гравюру, вызвавшую у него чувство восхищения, но думал он уже не о ней. В этой атмосфере обманчивой близости с той, которая все более властно овладевала всем его существом, каждое мгновение протекало для него будто век блаженства, и он наслаждался этим мгновением, трепеща от счастья. Реальность времени словно исчезла для него, вернее – мгновения эти были вне реальной действительности, как это иногда случается с нами во сне.

– Раз она так вам нравится, я могу подарить вам ее, – сказала Изольда, – вот, возьмите ее себе. – Своим восторгом Пьер затронул ее артистическую душу.

Пьер предпочел бы, чтобы она сказала «пожалуйста», и он вынудил ее сказать это, отказавшись не без гордости от ее подарка.

– Возьмите, пожалуйста, – сказала Изольда, – вы доставите мне этим большое удовольствие. И не бойтесь лишить меня ее, я достану себе такую же.

– Ну хорошо, – сказал Пьер, – за это я сделаю вам рамку.

– За это? – переспросила мадемуазель де Вильпрё, находя такое выражение несколько фамильярным.

– А почему бы не «за это»? – сказал Пьер, который в затруднительных случаях всегда проявлял то чувство собственного достоинства и тот такт, которые так присущи избранным натурам. – Я не обязан ведь принимать ее в подарок.

– Вы правы, – сказала Изольда с внезапной искренностью. – Я возьму у вас рамку, и с большим удовольствием. – И, увидев, какой гордостью озарилось вдруг лицо молодого рабочего, она прибавила. – Если бы дедушка был здесь, он был бы доволен, что я подарила вам эту гравюру.

Эта беседа, невинная и опасная, быть может, продолжалась бы и далее, если бы не маленькая маркиза Дефрене, внезапно впорхнувшая в комнату. Увидев Пьера, беседующего с Изольдой, она как-то странно вскрикнула.

– Что с вами, дорогая моя? – спросила Изольда таким внезапно холодным тоном, что кузина смешалась.

– Я думала, вы здесь одна… – пролепетала она.

– Ну и что же? Разве здесь кто-нибудь есть? – ответила ей Изольда, понизив голос, чтобы рабочий не услышал жестоких этих слов. Но он услышал их, услышал скорей сердцем, нежели ухом. Оскорбительный ответ Изольды смертельным ударом поразил это сердце, переполненное любовью и блаженством. Он бросил гравюру в папку, швырнул папку на стул с выражением отвращения, которое не ускользнуло от мадемуазель де Вильпрё, и, схватив свой молоток, с лихорадочной быстротой навесил дверь. Затем, не простившись, даже не взглянув на обеих дам, он вышел из мастерской с сердцем, полным ненависти к своему кумиру и презрения к самому себе за то, что поддался безрассудным своим мечтам.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю