355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жионо » Гусар на крыше » Текст книги (страница 11)
Гусар на крыше
  • Текст добавлен: 4 октября 2016, 10:59

Текст книги "Гусар на крыше"


Автор книги: Жан Жионо



сообщить о нарушении

Текущая страница: 11 (всего у книги 27 страниц)

Анджело курил свою короткую сигару. Во время ночных обходов, шествуя с колокольчиком впереди монахини, он попал как-то раз на тот самый полицейский пост, куда его загнали в день прибытия. Теперь он был пуст, двери распахнуты. Анджело разглядел в глубине стол, за которым тогда сидел человек в шелковом галстуке. Теперь за столом никого не было. «А вон фонарь, на котором меня чуть было не повесили», – сказал он себе. На другой улице он увидел табачную лавочку. Ему так хотелось курить, что он осмелился прервать звон колокольчика и сказать монахине: «Подождите меня». Он попросил дать ему на одно экю его любимых коротких сигар. Ему протянули коробку: «Пожалуйста». Но денег не взяли. Очевидно, из-за его балахона перевозчика трупов. Он так давно не курил и ему так этого хотелось, что он без смущения набил себе карманы сигарами. «У этого ремесла есть свои преимущества», – подумал он. Его удивило, что монахиня спокойно ждет его на улице. Обычно она всегда подгоняла его, требуя, чтобы он безостановочно звонил в колокольчик. Она только спросила: «Что ты взял?» Он показал ей сигары. И они снова двинулись в путь.

Когда он понял, что монахиня может улыбаться, ему это показалось почти чудом. Он словно впервые увидел, как день сменяет ночь. А когда он заметил, что она часто улыбается самой себе, а потом ему, он почувствовал себя под защитой этой совсем детской улыбки.

Монахиня никогда не пыталась никому помочь. «Я готовлю их, – говорила она. – Это мои подопечные, я за них в ответе. В день Страшного суда они будут чисты».

– И тогда Господь скажет вам: «Отлично, сержант», – отвечал Анджело.

Она возражала:

– Дурень, если Господь говорит «отлично!», то что остается говорить тебе, его творению?

– Но кое-кого можно спасти, по крайней мере, я так думаю, – сказал Анджело.

– А я что делаю? Конечно, мы их спасаем.

– Я хотел сказать, вернуть им жизнь.

– Они уже давно мертвы, все остальное – только формальность.

– Но, мать моя, я ведь тоже полон грехов.

– Сгинь, сгинь, – сказала она, закрывая лицо своими большими руками. Потом посмотрела на него сквозь пальцы и, опустив руки, попросила:

– Дай мне сигару.

Она очень быстро пристрастилась к курению, словно уже давно ждала того блаженства, которое оно дает.

Она сразу же взяла в руки сигару не как неловкая и слегка испуганная женщина, а как мужчина, который знает, что ему нужно и что его ожидает. Анджело охотно дал ей сигару, но он знал, что они очень крепкие, и краешком глаза следил, не станет ли ей плохо. Но она и глазом не моргнула; ее толстые губы медленно приоткрылись и очень ловко выпустили струю дыма. Она щурила глаза, потому что дым собирался под козырьком ее чепца. Ее лицо с плоским, как у львицы, носом и жадными губами, окутанное голубоватым дымом, казалось воплощением вековечной мудрости.

Она знала гораздо больше, чем говорила. Ей не хватало для этого слов. Она знала только те, что прочла, водя пальцем по строчкам своей книги. Впрочем, она была не слишком разговорчива. Она так уставала, что у нее не хватало сил вымыть руки. «Довольно того, что я обмываю покойников», – говорила она. Действительно, ее огромные руки были пухлыми, белесыми руками прачки, с белым жирным налетом вокруг ногтей и на сгибах пальцев. Анджело тоже очень уставал и от усталости становился болтливым. Он все время старался отчистить от пятен свои брюки, а однажды даже выстирал в ведре у колодца свою рубашку. Монахиня же не обращала внимания на то, что ее одежда закалянела от грязи, а широкие рукава, купавшиеся в стольких нечистотах, стали как железные. Она клала ладони на колени и сидела, словно мощный, прямоугольный утес, словно огромный камень, предназначенный архитектором для закладки фундамента. Засунув сигару в рот, она выкуривала ее до конца, не прикасаясь к ней руками. Она тихонько говорила сама себе: «Аллилуйя, хвала Тебе, Господи! Слава небесному воинству! Святая Троица! Господи – Создатель всего сущего, помоги мне! Господь истинный и предвечный!» Потом вдруг замолкала и засыпала. Тогда наблюдавший за ней Анджело подходил к ней и вынимал у нее изо рта то, что еще оставалось от ее сигары.

Однажды она еще сказала: «Пречистая Дева» – и тут же добавила: «Пошли!»

Какой-то внезапный порыв толкал ее вперед. И подчиняться нужно было немедленно. Она не хотела ждать ни минуты, впадала в ярость и, как павлин, наслаждалась своей яростью. Она произносила, почти выкрикивала бессвязные слова, нанизанные одно на другое, переходившие в дикие призывы, в которых звучали и гнев, и жалобы. Анджело был буквально заворожён. Он думал только о ней.

Когда прошло несколько дней после того, как Анджело спустился с крыш и немного успокоился, он спросил у монахини, не знает ли она человека по имени Джузеппе. Она могла его встретить, собирая милостыню. Их орден не собирает милостыню. Это монастырь для девушек из богатых семей. А она была занята на кухне. Ей что Джузеппе, что Пьер, что Поль. А кто такой Джузеппе?

– Итальянский беженец. Точнее, пьемонтец.

– А что он делает в городе?

– О! Ничего, что-нибудь не привлекающее внимания. Вообще-то он сапожник. Живет очень скромно, один, ни с кем не разговаривая. Ему хватает говорить с самим собой. Последний раз Анджело видел его больше года назад, и то ночью. Анджело знал только, что у него комната в очень большом доме, где живут, как в казарме, кожевники и их семьи. Так он был сапожник? Монахиня могла только сказать, что всей братии чинил подметки некий Жан, тоже итальянец. Нет, это не тот. А зачем ему нужен Джузеппе? Это долгая история, но Джузеппе, кроме всего прочего, поддерживал отношения с матерью Анджело. Какие отношения? О! Она родом из Пьемонта, но не имеет к сапожнику ни малейшего отношения. Моя мать молодая и красивая. Герцогиня? Ну, понятно. Она переписывается с Джузеппе, потому что я все время par orteв дороге, в странствиях. Она переписывается и посылает Джузеппе деньги для меня. Он в некотором роде мой казначей. Ах так! Нет, она не знает, кто такой Джузеппе. И вообще впервые о таком слышит.

Анджело думал, что если побродить по городу, то можно встретить Джузеппе где-нибудь на улице. Но улицы теперь были пусты. Разве только изредка, шагая по улице с колокольчиком, случалось встретить человека в рабочей куртке.

Он довольно редко вспоминал о Джузеппе. И в общем-то не нуждался в том, что мог ему дать Джузеппе. Он говорил себе: «Все хорошо». На улицах, в домах, перед грудой трупов, он говорил: «Все хорошо». Он был не в состоянии размышлять, увязывать одну мысль с другой. Он помогал обмывать мертвых; он опускал щетку в ведра с горячей водой, шуршание щетки о пергаментную кожу не удивляло его; он даже уже не старался спасать; он знал, что в конце концов не так уж трудно научиться как следует отмывать труп. И он испытывал то удовлетворение собой, к которому постоянно, но до сих пор безуспешно стремился. Даже барон не дал ему этого душевного удовлетворения. Когда он почувствовал, что его удар достиг цели, он испытал краткое, но очень сильное чувство радости, однако счастье оставалось недостижимым.

Он принимал холеру.

– Какая гордыня! – внезапно произнес он как-то вечером.

– А, бесовское отродье, – тихонько сказала монахиня, – ты это понял, – и закрыла лицо своими большими руками. Потом попросила сигару.

Трудно себе представить что-нибудь более мрачное, чем эти ночные прогулки по городу, опустошенному эпидемией. Большинство уличных фонарей было потушено. На весь город горело едва ли несколько. Анджело нес ручной фонарь, изредка взмахивая колокольчиком. А в интервалах – тишина, казавшаяся еще более гулкой от шороха соловьиных крыльев и тяжелого шарканья грубых ботинок монахини по мостовой. Эгоистические чувства расцветали под покровом ночи. Люди выносили своих покойников на улицу и бросали их на тротуар. Они спешили от них избавиться. А иногда, стремясь избавиться от них любой ценой, даже клали их у порога чужого дома. Главное было как можно быстрее и как можно решительнее изгнать их из собственного дома, а потом снова забиться в свою нору. Иногда, сквозь желтоватое сияние фонаря, Анджело видел, как в полумраке шныряют неясные силуэты, проворные, словно звери, спешащие укрыться в чаще леса. А потом медленно, со скрипом закрывались двери, задвигались засовы. Никто не звал на помощь. Колокольчик, которым Анджело изредка взмахивал, звучал в абсолютной пустоте. В помощи никто не нуждался. Под покровом ночи каждый справлялся с бедой в одиночку. И всегда одним и тем же способом. Никто не мог придумать ничего лучшего.

– Интересно, они любили друг друга? – спрашивал Анджело.

– Боже мой, конечно, нет, – ответила монахиня.

– Но должны же быть в таком городе люди, которые любят друг друга?

– Нет, нет, – твердила монахиня.

А иногда даже, когда Анджело звонил в колокольчик, свет, проникавший сквозь щели ставен, гас. Жалобы и стоны внезапно прекращались. Он представил себе, как люди зажимают рот руками.

Они обмывали брошенные трупы. Они не могли вымыть всех, кого находили ночью. Трупы валялись повсюду. Одни сидели; их специально сажали в позе отдыхающего человека, другие были брошены как попало и прикрыты мусором, а иногда даже навозом. Одни лежали скорчившись у порога, другие – ничком посреди улицы или на спине, скрестив руки. Было совершенно бесполезно стучать в дома, около которых их находили: их никто не знал. Трупы тайком перетаскивали из одного квартала в другой. Анджело и монахиня иногда слышали осторожные шаги: это два человека тащили труп, один держал за голову, а другой ухватил за ноги, словно за ручки тачки; женщина волокла своего мужа по мостовой, мужчина нес свою жену, взвалив ее себе на спину, словно мешок пшеницы. Эти тени скользили в темноте. Они посылали детей разбивать камнями фонари.

Анджело размахивал колокольчиком. «Ну давайте, прыгайте, удирайте, делайте свое дельце». Он медленно, неторопливо шагал впереди монахини, тяжело ступавшей своими массивными, словно колонны, поддерживающие церковный свод, ногами. Он имел право презирать.

Они мыли только самых грязных. Они переносили их по очереди к водоему, раздевали и отскабливали, поливая водой. Потом укладывали их в ряд, чтобы на рассвете их могли увезти.

Это было совершенно бесполезное занятие. Но растирать умирающих тоже было бесполезно. Бедный «маленький француз» не спас никого. Это было невозможно. В начале эпидемии люди мерли как мухи, хотя их изо всех сил пытались спасти; а другие, те, что прятались, скрывая свои колики, вдруг снова выходили на свет живыми-невредимыми. Кто-то неведомый распоряжался их судьбами.

«Умереть, чтобы умереть, – думал Анджело, – я еще успею узнать, что такое страх, когда придет время шагнуть в другой мир. А сейчас страх просто неуместен».

Когда глухой ночью он был один с монахиней на площади этого города, настолько задавленного страхом, что любая самая гнусная подлость казалась естественной, когда в свете фонаря лежало несколько обнаженных трупов и они мыли их, таская воду из колодца, Анджело говорил себе: «Никто не может обвинить меня в позерстве. Никто меня не видит, и то, что я делаю, абсолютно бесполезно, потому что, чистые или грязные, они все равно сгниют. Меня нельзя обвинить в том, что я ищу славы. Но то, что я делаю, выделяет меня среди всех прочих. Я знаю, что я стою больше всех этих людишек, которые имеют положение в обществе, которых величают «сударь» и которые способны вышвырнуть на помойку дорогое им существо. Важно не то, чтобы другие знали и даже признавали, что я стою больше, чем они. Важно, чтобы это знал я. Но я более требователен, чем они. Мне нужны неопровержимые доказательства. И вот, по крайней мере, одно».

Он стремился к превосходству и не выносил позерства. Он был счастлив.

Совершенно очевидно, что человеку, наделенному воображением, нелегко было переносить звук пеньковой мочалки, скребущей пересохшую и шершавую кожу, обтягивающую сожженные холерой внутренности. А если к этому еще добавить крадущиеся в трепещущем свете фонаря тени, то романтическая натура вполне могла найти нечто возвышенное в борьбе с этими вообще-то простыми вещами.

В его гордости уродства было ровно столько, сколько необходимо, чтобы сделать ее человечной. Он говорил себе: «Я оставил тело бедного «маленького француза» этому хаму капитану. Он наверняка приказал бросить его, как собаку, в негашеную известь. Я представляю себе, как солдаты бесцеремонно тащили его за ноги. А ведь я любил этого человека; больше того, я им восхищался. Я ведь, правда, хотел своими собственными руками похоронить его, как положено. И даже поцеловать его. Нет, это не было бы через силу, напротив, я бы это сделал с удовольствием. Но меня прогнали выстрелами».

И сам себе возражал: «Так что ж, ты должен был выстоять». И даже добавлял: «Тебе следовало бы быть поскромнее, чтобы у них не возникло желания стрелять в тебя. Но ты был высокомерен с капитаном, тогда как истинно благородный человек не стал бы отвечать на его дерзости. Не уступать? Ты не уступаешь другим. Но этого мало. Нужно не уступать самому себе. Ты поддался внезапному желанию ответить дерзостью на дерзость. Но это не сила, а слабость, и потому теперь тебя мучает совесть оттого, что ты не выполнил святой для тебя долг, и более того, уклонился от поступка, который давал тебе право уважать самого себя. В действительности бедному «маленькому французу» совершенно наплевать на тебя и на твои чистые руки. Солдатские руки ничуть не хуже твоих бросили его в негашеную известь. Что для него было важно, так это вылечить хоть одного. С какой самоотверженностью искал он последних! Только я не уверен, что это подходящее слово. Разве о самоотверженности идет речь для него, умершего, и для меня, живого? Разве самоотверженность заставляла его погонять свою клячу в этой долине Иософата? Конечно, он был воплощенная самоотверженность, когда один, среди трупов, искал тех, кого еще можно спасти. Но почему он это делал? Из чувства долга или ради собственного удовлетворения? Может быть, когда он искал последних,заглядывая даже под кровати, он был движим всего лишь инстинктом охотничьей собаки? И если бы ему удалось спасти хоть одного, что обрадовало бы его больше: просто возвращенная жизнь или сознание, что он в состоянии ее возвратить? Может, это всего лишь форма самоутверждения? Такова участь всех незаконнорожденных. Может быть, поэтому я им восхищался и даже, скорее, завидовал ему. Может быть, я тоже остался с ним только ради самоутверждения? Подобная противоречивость – в натуре всякого благородного человека. Разве возможна самоотверженность без стремления доставить удовольствие самому себе? Без неукротимого стремления? Вот святой. Трусливый герой – вот ангел. А какими достоинствами обладает мужественный герой? Он доставляет удовольствие самому себе. Он получает удовлетворение. Вот о таких людях, будь то мужчины или женщины, и говорят священники. А они знают в этом толк: эти люди доставляют себе удовольствие. Да и вообще, существует ли бескорыстная самоотверженность? А если и существует, – добавлял он, – это полное отсутствие личной заинтересованности, то не является ли оно проявлением самой страшной гордыни?»

«Будем до конца откровенны, – говорил он себе, – эта борьба за свободу, и даже за свободу народа, которую я начал, ради которой я убил (хотя и со свойственной мне элегантностью), ради которой я пожертвовал достойным положением в обществе (приобретенным, правда, на средства моей матушки), – я начал ее потому, что действительно считаю ее справедливой? И да, и нет. Да, потому что очень трудно быть искренним с самим собой. Нет, потому что нужно попытаться быть искренним и потому что совершенно бесполезно лгать самому себе (бесполезно, хотя так удобно и привычно). Хорошо. Допустим, что я считаю ее справедливой. Отбросим подальше повседневные радости этой борьбы и то удовлетворение, которое она дает моему самолюбию и моему тщеславию, забудем о них. Эта борьба справедлива, и я ее начал только ради справедливости. Справедливость борьбы. Только ее справедливость или же право на уважение к самому себе, которое дает участие в борьбе за справедливость? Безусловно, посвящая себя праведному делу, я служу своей гордыне. Но ведь я служу и другим. Только не в первую очередь. Теперь ты видишь, что слово «народ» может быть без особого ущерба опущено. С таким же успехом я мог бы заменить каким-нибудь синонимом слово «свобода». Лишь бы общий смысл оставался таким же благородным и таким же туманным.Тогда что же? Борьба? Да, это слово может остаться. Борьба. То есть испытание силы. Испытание, в котором я надеюсь оказаться сильнейшим. А в итоге все сводится к „Да здравствую я!"».

Обмывая трупы, он спрашивал себя: «Можем ли мы, монахиня и я, считать себя абсолютно искренними, выполняя эту абсолютно бесполезную, но требующую такого мужества работу? Бесполезную, да, конечно, бесполезную для других, но такую необходимую для нашей гордости. По ночам мы один на один с этой отвратительной работой, которая, однако, дает нам полное право уважать себя. Мы никого не обманываем. Нам необходимо делать нечто такое, что оправдывало бы нашу жизнь. А для этого нет лучшей работы, чем та, что мы делаем. Вряд ли можно трудиться ради уважения к самому себе с меньшим энтузиазмом».

Они, действительно, были очень одиноки в своем ночном кружении вокруг фонтана. Город был подобен умирающему. Он бился в агонии собственного эгоизма. Под его стенами слышен был глухой шум расслабляющихся мышц, из легких вырывалась последняя струя воздуха, желудок выбрасывал остатки своего содержимого, челюсть отвисала. Бессмысленно было что бы то ни было требовать от этого социального организма. Город умирал. Он был занят только собственной агонией.

Фонарь освещал лишь маленькое пространство, где Анджело и монахиня, никем не принуждаемые, возились с несколькими распростертыми и обнаженными трупами. А вокруг слышны были лишь глухие шумы да шелест широких листьев вязов и смоковниц, тревожимых прикосновением ветра и птиц.

Главная забота монахини была приготовить тела к Страшному суду. Она хотела, чтобы они предстали перед Господом чистыми и благопристойными.

– Что я скажу Господу, если они предстанут перед Ним со своими загаженными задницами? Он скажет мне: «Ты была там, и ты знала, почему ты их не отмыла?» Мое дело мыть и убирать. И я делаю свое дело.

Она была очень смущена, когда однажды ночью труп, на который она уже вылила несколько ведер воды, вдруг открыл глаза, сел и спросил, почему с ним так обращаются.

Это был еще довольно молодой человек. Родственники приняли холерный обморок за смерть и вытащили его на улицу. Холодная вода привела его в чувство. Он спрашивал, почему он голый и почему он здесь. Он бы умер со страху при виде растерявшейся толстой монахини, если бы Анджело не принялся его вытирать, а потом заворачивать в простыню, ласково с ним разговаривая.

– Где ваш дом? – спросил у него Анджело.

– Не знаю, – ответил тот. – А что это за место? Где я нахожусь? А вы? Кто вы?

– Я здесь, чтобы помочь вам. Вы на площади Францисканцев. Вы живете поблизости?

– Нет. Хотел бы я знать, почему я здесь. Кто меня сюда принес? Я живу на улице Одетт.

– Нужно отвести его домой, – сказал Анджело.

– Он нас обманул, – возразила монахиня.

– Он не виноват, говорите тише. Его сочли мертвым и избавились от него. Но он живой, и я даже полагаю, что он поправится.

– Сволочь, он живой, а я ему мыла задницу.

– Да нет же. Он живой, и это великолепно. Берите его под одну руку, а я возьму под другую. Он наверняка может сам идти. Отведем его домой.

Он жил в конце улицы Одетт, и отвести его туда оказалось совсем непросто. До него стало доходить, что его сочли мертвым, что он лежал вместе с покойниками. Он дрожал как осиновый лист, и, несмотря ка жару, его колотил озноб. Он путался в своем саване, все время пытаясь отпрыгнуть в сторону. Анджело и монахиня с трудом его удерживали. Взбунтовавшиеся нервы пытались избавиться от пережитого ужаса. Он закидывал назад голову и ржал как лошадь.

– Ну, здорово ты меня провел, – говорила монахиня и, как жандарм, ловко его встряхивала.

Наконец он узнал свой дом и хотел бежать, но Анджело удержал его.

– Подождите, – сказал он, – побудьте здесь. Я пойду предупрежу. Вам нельзя появиться без предупреждения. Волнение – штука вредная. Кто у вас там? Жена?

– Моя жена умерла. Дочь.

Анджело поднялся и постучал в дверь, из-под которой пробивался свет. Никто не ответил. Он открыл дверь и вошел. Это была кухня. Несмотря на удушающую жару, в печи горел огонь. У огня, закутавшись в шаль, сидела, скорчившись, женщина лет тридцати. Она вся дрожала от озноба, только огромные глаза оставались неподвижными.

– Ваш отец, – сказал Анджело.

– Нет, – ответила она.

– Вы его вынесли на улицу?

– Нет.

– Мы его нашли.

– Нет.

– Он внизу. Мы его привели. Он живой.

– Нет.

– Сколько церемоний! – сказала монахиня с порога. – Это проще простого! Сейчас увидите!

Она отпустила руку мужчины, тот вошел за ней следом, скинул свой саван и голый уселся на стул. Женщина сжалась под своими шалями, натянула их на лицо, так что едва видны были только глаза. Монахиня по одной вытащила булавки, державшие ее чепец, и сняла его. Голова у нее была круглая и бритая. Потом она закрыла дверь и, засучив рукава, взяла кофейную мельницу.

Выйдя из дома, они вернулись к своей работе. У водоема оставались еще три трупа. Эти были в полном порядке. Они их аккуратненько вымыли и приготовили.

Однажды утром, когда Анджело и монахиня лежали, растянувшись на плитах галереи монастыря, скорее оглушенные усталостью, чем заснувшие, под сводами раздался сухой, звонкий звук чьих-то легких шагов. Это была тоже монахиня, но худая и молодая. Одета она был очень чисто и элегантно. Накрахмаленный чепец ослеплял белизной, а на груди сверкал золотой крест. Из-под чепца виднелся только тонкий нос и острый подбородок.

И тотчас же толстая монахиня присмирела. Она молитвенно сложила руки и, опустив голову, выслушала длинные наставления. Потом она последовала за тощей монахиней, которая быстро повернулась на каблучках и направилась к двери.

Чуть живой от усталости, Анджело наблюдал за этой сценой сквозь полузакрытые глаза. И тотчас же снова заснул. Когда его разбудил упавший на лицо жгучий солнечный луч, было уже поздно. Он мог бы подумать, что все это ему приснилось, но толстой монахини не было. Он стал искать ее. Потом, потеряв терпение, вышел.

У него не было колокольчика, и он не знал, что делать. И в голове, и в сердце – совершенная пустота. Наконец он обратил внимание на тишину, царившую на улицах. Все лавки были закрыты, все дома забаррикадированы. А кое-где двери и окна были крест-накрест забиты досками. Он обошел большую часть города и не встретил ни души; только ветер отдавался эхом в пустых коридорах.

Однако на одной из улочек в центре Анджело обнаружил открытый магазин суконщика. Сквозь витрину он увидел хорошо одетого господина, который сидел на скамье для отмеривания тканей. Анджело вошел. В лавочке пахло дорогим бархатом и прочими приятными вещами.

– Что вам угодно? – спросил господин.

Он был крохотного роста. Он перебирал брелки на цепочке своих часов.

– Что произошло? – спросил Анджело. Маленький господин был очень удивлен, но не утратил хладнокровия.

– Вы, кажется, упали с луны, – ответил он, оглядывая Анджело с головы до ног.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю