Текст книги "Гусар на крыше"
Автор книги: Жан Жионо
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 26 (всего у книги 27 страниц)
Снова откроем скобки; поговорим о том, что придет на ум, не думая о логике. Вы когда-нибудь смотрели вблизи на этот фейерверк, называемый солнцем? Что это такое? Всего лишь картон, порох, деревянные спицы и железная проволока. Картон, который будет двадцать, сто, тысячу лет жить своей картонной жизнью. Грустная штука – жизнь картона! Будь он голубой, желтый, красный, или зеленый (цвет меня не смущает, меня устраивает любой), или серый, картонная жизнь гроша ломаного не стоит. Кстати, Шампольон [33]33
Шампольон Жан Франсуа (1790–1832) – французский египтолог, основатель египтологии.
[Закрыть]обнаружил картон в Египте, картон, который жил этой жизнью в течение трех тысяч лет (и продолжает ее сейчас под стеклом в музее). Любовь и радости картона, страдание и горе картона, представляете? Но подожгите картонный патрон на деревенской площади. Это же настоящее солнце. И все начнут кричать от восторга.
Уязвленная гордость.Она не замечает ничего, кроме себя; все вдребезги: семья и родина. Тристан поджигает самого себя, его кожа буквально трещит по всем швам, и Джульетта тоже, и Антоний, и Клеопатра, и все прочие. Каждый за себя. Я тебя люблю, и ты меня любишь. Это все прекрасно, но кто убедит меня в необходимости этих компромиссов, полумер и этих маленьких смертей, если из бездн моей печени всплывают доводы, которые убедительно говорят о необходимости быть?
Хватит шуток! Ему, как он полагает, оказали честь, расспрашивая его о холере; и теперь он готов ответить.
Загляните, заглянем в эти пять-шесть кубических футов плоти, которую вот-вот поразит холера, плоти, находящейся в продромальном периоде этого рака чистого разума,плоти, утомленной маневрами, к которым ее принуждает собственное серое вещество и которая внезапно начинает лихорадочно действовать по своим таинственным законам.
Что происходит в самом начале? Никто не может нам этого сказать. Вероятно, по совершенно гладкому океану со скоростью два узла в секунду проносится волна высотой в пятнадцать-двадцать метров и длиной в семьсот-восемьсот метров. И снова на водах царит весенняя безмятежность. Ни гула, ни пены, ни бурунов, ни горечи на этих безбрежных , глубоких и ничему не удивляющихся пространствах.Вода перемещается в воде, и нет возможности осознать это.
Все только началось, и ничего пока еще не изменилось. Адольф, Мари или Франсуа по-прежнему рядом с вами и вас любят (или вас ненавидят). Не прошло еще и минуты.
Он хотел, по его словам, дать хотя бы приблизительно (раз уж он, увы! не способен на большее) описание того, как человеческая душа постепенно утрачивает все радости. Даже воспоминание о них стирается из памяти. Он сравнил эти радости с птицами. Прежде всего перелетными, которые радуют самые разные страны в зависимости от времени года, и в первую очередь это знаменитые турухтаны. Клинья турухтанов несутся высоко в небе быстрее, чем гагары, ржанки, бекасы, зеленые утки и сероголовые дрозды.
Эти стаи, мчащиеся не к горизонту, а к зениту, заполняют небо, переливаются через край. Их столько, что небо страдает и задыхается.
Именно в этот момент на лице заболевшего холерой появляется столь характерное выражение изумления. Его жалкие радости угасают не от слабости, а от чего-то неумолимого, что гонит их за горизонт, где они и исчезают. О Боже! Адольф, или Мари, или Франсуа, что с тобой? А он просто подыхает, мягко говоря, подыхает от гордости.И отныне ему плевать на свою плоть и на плоть от плоти своей. Он реализует свою мысль.
Иногда, однако, рука вдруг вцепляется в фартук, в отворот пиджака, или в друга, или в подругу. Но оседлые птицы: воробьи, синицы, соловьи (обратите внимание, и соловьи! сколько людей наслаждается ими в майские ночи!) – все, кто питается отбросами, объедками, червяками и букашками – знай себе только прыгай на одном месте, – все оседлые радости снимаются с места. И тотчас взмывают вверх, выстраиваясь клиньями. Страх дает и силы, и умение. Сгущается мрак. Одного изумления уже недостаточно, человек качается и падает, где бы он ни находился: за столом, на улице, в любви или в ненависти; изумление сменяется чем-то очень личным, интимным и увлекательным.
Он считал, что Анджело являет собой почти безупречный тип предупредительного и обаятельного рыцаря. Вам удалось меня заинтересовать и даже, осмелюсь это сказать, очаровать такой малостью, как ваше отношение к проблеме штанов, а это удается далеко не всем. Что же касается мадемуазель, то он никогда не мог устоять перед такими изящными, напоминающими пику копья личиками. Но каков же конечный результат всего этого? Околосердечная сумка заполнена кровянистой жидкостью, клеточная ткань усеяна узелками, наполненными жидкой черной кровью, нижняя часть живота вспучена (запомните это слово), черная желчь, белые легкие и рыжие пенистые бронхи – все это говорит гораздо больше, чем тысяча лет философии. Так вот, именно в таком состоянии находятся внутренности Адольфа, Мари или Франсуа, покинутые птицами. Или ваши внутренности, если так вам больше нравится.
Если бы дело было только в этом, истина была бы доступна каждому, была бы во власти чуда, но нельзя заставить гореть только половину огненного колеса фейерверка,если огонь уже коснулся пороха.
В третий раз откроем скобки. Видели ли они извержения вулканов? Он тоже не видел. Но нетрудно представить себе тот момент, когда дневной свет исчезает в тучах пепла, дыма и ядовитых газов и новое огненное сияние вырывается из кратера.
Вот первые проблески дня, в свете которого станет видна другая сторона явлений. Заболевший холерой уже не может оторвать от нее взгляда. Сами Иисус, Мария и Иосиф не захотели бы упустить ни крошки от этого зрелища.
Здесь нужно остановиться на некоторых деталях. Есть ли у них хоть элементарное представление о человеческой плоти? Это неудивительно. Большинство людей пребывает в таком же невежестве. И это тем более странно, что все постоянно потребляют человеческую плоть, даже не зная, что это такое. Кому не известно, как меняется мир, меркнет или расцветает, оттого, что чья-то рука не касается больше вашей руки или чьи-то губы вас целуют. Все, и вы тоже, с одинаковой искренностью отдаются этим ощущениям. Не говоря уже о собственной плоти, которую охапками швыряют в огонь, чтобы услышать «да» или «нет». Это так очевидно, что об этом не стоит и говорить. Ему достаточно вспомнить их полные отчаяния лица, когда они стояли под полуразрушенным сводом погреба, скрываясь от грозы, чтобы понять, что они готовы жертвовать собой друг для друга. Напрасно вы так иронически улыбаетесь, мадемуазель, это же бросалось в глаза. Признайтесь, что вы боялись за него. В таких вещах редко признаются откровенно, и это очень жаль, но дело здесь в обычных компромиссах, оттенках и полутонах, бемолях и диезах. Значит, вы готовы были принести себя в жертву некоторому количеству солей и жидкостей, некоторому сочетанию труб и проводов, нехитрому водопроводному сооружению.
Он не станет углубляться в подробности. Сказанного вполне достаточно. Суетность бытия – вещь не новая. Однако нельзя не удивляться равнодушию холерных больных во время приступа к окружающим их людям, к их мужеству и самоотверженности. При большинстве заболеваний больной проявляет интерес к тем, кто за ним ухаживает. Я не раз видел умирающих, которые проливали слезы над дорогими им существами и спрашивали, как дела у тетушки Евлалии. Холерный больной – не терпеливый пациент. Напротив, он охвачен нетерпением. Ему открылось слишком много важного. И он спешит узнать больше. Ничто другое его не интересует, и, заболей вы оба холерой, вы перестанете что-то значить друг для друга. Ибо перед вами откроется нечто лучшее.
И это, увы, так, несмотря на явные признаки глубокой привязанности. И вот здесь самое время сказать об уколах ревности.Дорогое существо покидает вас ради новой страсти, и вы знаете, что выбор окончателен. Впрочем, оно еще в ваших объятиях, бьется в судорогах, трепещет и стонет, но вам здесь уже нет места.
Вот почему я вам говорил, что ваш «маленький француз» не был по-настоящему хорош или, напротив, был слишком хорош. Мне бы следовало добавить, что, во всяком случае, ему не хватало элегантности. Он цеплялся. За всех. А для чего? Чтобы в конце концов последовать их примеру.
Но это, как всегда, вопрос темперамента. Вернемся же к нашим трубам, проводам и прочим пустякам.
Будь они лишены чувств – и вот вам вечное блаженство. Ни любопытства, ни гордости; мы стали бы просто бессмертными. Но вот огромные огненные шары тяжело поднимаются над кратером, небо превращается в раскаленные облака. Вашему холерному больному все это безумно интересно. Отныне его единственная цель – узнать еще больше.
Что он чувствует? Все очень банально: у него мерзнут ноги. У него ледяные руки. У него холодеют так называемые конечности. Кровь отливает от них. И устремляется к месту зрелища, чтобы не упустить ни крохи.
Вот, собственно, и все! Да и делать, в общем, особенно нечего. Припарки к одеревеневшим ногам, самые разные. Можно попробовать каломель. Но у меня ее нет. Зачем она мне? Или камедь, ароматизированную апельсиновым цветом. Можно попробовать поставить пиявки вокруг анального отверстия и сделать кровопускание. Тоже не бог весть какие хитрые средства. Возможны клизмы с пальмовым соком, хинным экстрактом, мятой, ромашкой, липой, мелиссой. В Польше дают гран белладонны. В Лондоне два грана азотнокислого висмута. Ставят банки на надчревную область, горчичники на живот. Прописывают (очень милое слово) хлорид натрия или уксуснокислый свинец.
Но лучшее средство – добиться, чтобы вас предпочли. Вы ведь видите, вам нечего предложить взаменэтой новой страсти. Вместо того чтобы искать специфическое средство, нейтрализующее ядовитую атаку, как это делают ученые мужи, нужно заставить предпочесть себя, предложить нечто большее, чем требует уязвленная гордость, одним словом, оказаться сильнее, красивее, обольстительнее, чем смерть.
Он откроет им секрет или все-таки нет, все признания на этом кончатся. Он не скажет об этом больше ни слова. Просьбы, улыбки и все ваше обаяние тут совершенно бесполезны. Если бы вы лучше меня знали, вы бы поняли, что если я уж решил молчать, то никакие искушения не заставят меня говорить.
Но они хотели услышать описание холеры. Он согласился: они его получат. И уж будьте любезны, не затыкайте уши. Пять минут назад этот молодой человек готов был съесть меня живьем, если я не пойду навстречу его желаниям. Он сунул мне под нос свою красотку; он сунул мне вас под нос, потому что я, видите ли, должен вас спасти. А с какой, собственно, стати? Но он даже не задает себе подобного вопроса. И вообще, почему я и все прочие должны разделять его мнение? И что спасать? Я еще раз его об этом спрашиваю!
Ни громкие слова, ни суровый вид не производят на него ни малейшего впечатления: «Сядьте и выпейте еще рому, что будет гораздо разумнее». Я старый человек и давно уже отгорел. Сабля, пистолет, дуэль, которые вы мне с таким забавным пылом и так трогательно предлагаете, к чему все это? Разве я создал этот мир?
Если я воздерживаюсь от признаний, то именно потому, что имею дело с людьми благоразумными, если судить по их симпатичным физиономиям, хотя юношеский максимализм и подталкивает их порой к опрометчивым решениям. Нужно благословлять молодость, которая позволяет без недоверия и страха смотреть в лицо смерти.
У больного холерой нет лица, у него вид лица,лица в высшей степени холерного:глаза, ввалившиеся и как бы атрофированные, окружены синеватыми кругами и наполовину прикрыты верхними веками. Они выражают либо сильное душевное волнение, либо смирение и безнадежность. На видимой части склеры – следы кровоизлияний: расширившийся зрачок уже никогда больше не сократится. Эти глаза никогда больше не будут плакать. Ресницы и веки пропитаны сухим сероватым веществом. Глаза, глядящие сквозь дождь из пепла на огромных светляков, сияющие круги и молнии, уже никогда не закроются.
Ввалившиеся щеки, полуоткрытый рот, губы, прилипшие к зубам. Дыхание шумно вырывается сквозь сдвинутые челюсти. Как будто ребенок пытается изобразить какой-то чудовищный чайник. Язык – широкий, мягкий, чуть красноватый, покрытый желтоватым налетом.
Сначала холодеют ноги, колени и руки, потом холод охватывает все тело. Нос, скулы, уши становятся ледяными. Дыхания почти нет, медленный, едва уловимый пульс говорит о близком конце физиологического существования.
Однако в этом состоянии холерный больной внятно отвечает на вопросы. Голос у него хриплый, но бреда нет. С потрясающей ясностью он видит и жизнь, и смерть.И выбор делает совершенно сознательно.
Он заметил, что если описание этих явлений требует времени, то в жизни все происходит так стремительно, что близкие едва успевают броситься к своему Жаку, Пьеру или Полю и схватить его в объятья с криком: «О Боже, что же делать? Он погиб!»
Как он уже говорил, он никогда не видел извержения вулкана; но он очень хорошо представляет себе, как это происходит: в зрелище этих конвульсий, вероятно, должен быть какой-то завораживающий своей трагической силой момент, момент, когда ликующий огонь вырывается из недр земли и с ревом обрушивается на все живое. Он не читал об этом ничего, кроме «Поэмы об Этне» [34]34
«Поэма об Этне» – философское и научное произведение, принадлежащее, вероятно, Луцилию Младшему (I в. н. э.).
[Закрыть]и рассказов о циклопах, [35]35
Имеются в виду фольклорные мотивы борьбы с чудовищами (циклопом Полифемом и др.) в поэме Гомера «Одиссея» (песнь IX).
[Закрыть]но ему легко представить себе и чудовищный рев, и зверство раскаленного смрадного пепла, насыщенного, возможно, электрическими разрядами. Столь явное доказательство нашего ничтожества должно вызывать такое потрясение, что вся соль, а возможно, и весь сахар господина Клода Бернара должны превращаться в статую. [36]36
Обыгрывается один из мотивов библейской мифологии: жена Лота была превращена в соляной столб за то, что при бегстве из Содома оглянулась, нарушив запрет Бога.
[Закрыть]
Некоторые из моих коллег, из тех, что не лишены проницательности, говорили о «холерной асфиксии». И я даже на какое-то мгновение поверил, что они тоже в состоянии понять и выразить нечто большее, чем им диктует их наука, когда они сделали очаровательное и такое справедливое добавление: «Воздух по – прежнему поступает в кровь, но кровь не впитывает воздух». После этого, я повторяю, очень тонкого замечания я хотел бы услышать, как они произносят имя Кассандры, причем сразу же, чтобы показать, что они действительно поняли.
Я говорил о прозелитизме; а дело в том, что человеку трудно устоять перед желанием провозгласить будущее, то есть истину, истину, скрытую от непосвященных.
Я часто думал, что, должно быть, в какой-то момент холерный больной испытывает мучения, по всей вероятности невыносимые; причем на этот раз страдания причиняет не гордость (а именно она подталкивала его к краю пропасти), но любовь, и это единственное, что могло бы удержать его с нами.
Я снова открою скобки и сделаю еще одно отступление. Не волнуйтесь, очень краткое, но необходимое. Следует заметить, что холера, как вам известно, поражает всех без разбора и молниеносно. Решение заболеть приходит внезапно посреди прочих взвешенных и проверенных практикой повседневной жизни решений. Приходит к людям совершенно безупречным: это может быть мать семейства и пылкая возлюбленная, экономка, буржуа, солдат, маляр или художник-баталист. Заурядность тут не помеха; а счастье (как это и следует) подталкивает к этому. Я закрываю скобки, но запомните хорошенько то, что в них содержится. На самом деле мы представляем собой нечто большее, чем мы думаем.
Итак, считается, что холерный больной испытывает чудовищные страдания. Говорят, что невозможно даже представить себе мучения, которые испытывает этот живой мертвец, отдающий себе отчет в своем положении. Как вы понимаете, в этом ужасе больной теряет ощущение пространства и времени; на него обрушиваются снопы огня, волны искр, его сжимают щупальца лавы, ослепляют потоки света. Тело его уже глухо, слепо, немо, бесчувственно, то есть у него нет уже ни рук, ни ног, ни клюва, ни когтей, ни шерсти, ни перьев. Он еще слышит и видит все, что его окружает: шум улицы, бульканье кастрюли на плите, хлопанье белья на веревке, стоны, красный цвет платья, черный цвет усов, жужжание мух.
Если он действительно испытывает мучения, то они заключаются именно в этом. Я говорю «если», ибо что говорит об этих мучениях? Спазмы? Конвульсии? Икота? Крики? Зубовный скрежет? Разве мы можем с уверенностью сказать, что нам известны все внешние проявления радости?
Но миг страдания, подлинного и невыносимого, если он, конечно, возможен – а я думаю, что возможен, – то он именно здесь. Я говорю «если», чтобы, как и все, постараться быть объективным, не выносить окончательный приговор, а оставить хоть какую – нибудь надежду. Страдание пронзает холерного больного в тот момент, когда среди сыплющегося на него раскаленного пепла он вдруг спрашивает себя, имеет ли все этосмысл и не лучше ли было спокойненько есть свое рагу с овощами, не задумываясь о Карле Великом.
Состояние больного невыносимо. Он пытается сбросить с себя все покровы, жалуется на невыносимую жару и жажду; забывая обо всякой стыдливости, он выскакивает из постели или яростно обнажает половые органы. Но кожа его холодна, ее покрывает ледяной, тотчас же становящийся липким пот, и, прикоснувшись к ней, вы испытываете неприятное ощущение контакта с каким-то холоднокровным животным.
По-прежнему учащенный пульс едва прощупывается. Конечности приобретают голубоватый оттенок. Нос, уши, пальцы синеют. На теле также появляются синюшные пятна.
Внезапная худоба, которую мы заметили на лице, распространяется по всему телу. Если ухватить пальцами утратившую эластичность кожу, она образует складки, которые не расправляются.
Голоса нет. Больной говорит лишь вздохами. У дыхания – тошнотворный запах, который невозможно описать, но который, однажды ощутив, нельзя забыть.
Наконец приходит спокойствие. Смерть недалека.
Мне случалось видеть, как больной, выйдя из коматозного состояния, садится на своем ложе, в течение нескольких секунд ловит воздух:подносит руки к горлу, демонстрируя этой столь же мучительной, сколь и выразительной пантомимой невыносимое ощущение удушья.
Глаза закатываются; их блеск исчезает, даже сама роговица как будто уплотняется. Приоткрытый рот позволяет видеть распухший, покрытый язвами язык. Грудь больше не поднимается. Несколько вздохов. Все кончено. Он знает, что следует думать о внешних проявлениях приличия.
ГЛАВА XIV
Анджело и молодая женщина провели ночь у огня в креслах. Утром небо было ясным.
– Вы находитесь в десяти лье от Гапа, – сказал им их хозяин, – заблудиться невозможно. Спустившись отсюда, вы увидите семь-восемь домов, которые местные жители называют Сен-Мартэн-ле-Жён, а между этих домов перекресток, где тропинка, по которой вы идете, вливается в проселочную дорогу. Все проще простого. Вы идете по этой дороге направо, пять лье ходьбы по совершенно здоровой местности, где и не пахнет холерой, и вот перед вами обрывистый край плато. В каких-нибудь ста метрах от вас внизу на проезжей дороге – Гап. Спускайтесь и садитесь на обочине. Два дня назад там еще ходил дилижанс. Застав нигде нет. А если у вас есть кое-что в кошельке, то идите до деревушки в каштановой роще. Там один человек держит почтовых лошадей.
Он дал им с собой маленькую бутылочку рома и горсть кофейных зерен.
Все было так, как он им сказал. Жители Сен-Мартэн-ле-Жён были заняты своими делами. Один, сидя на земле, точил косу; другой, взглянув на небо, сказал Анджело, что еще три дня будут солнечными.
Было тепло. Осенью случаются дни, когда кажется, что наступила весна. Плато, поросшее жесткой, блестящей после вчерашнего дождя травой, сверкало, как море. От корней можжевельника и букса поднимался ласкающий обоняние грибной запах. Легкий, будто пронизанный холодными стрелами ветер придавал воздуху бодрящую силу. Даже мул был доволен.
Молодая женщина шагала бодро и так же, как и Анджело, восхищалась прозрачностью неба, красотой теряющихся в тумане горных массивов цвета камелий, к которым они направлялись.
Здесь они впервые за долгое время увидели пугливых ворон; потом встретили пешехода, возвращавшегося из Сен-Мартэна с мешком хлеба за спиной. Это уединение дышало радостью.
Даже когда после нескольких лье пути все следы человеческой жизни исчезли и наши путешественники углубились в лес низкорослых и корявых сосен, свет, воздух и запахи земли по-прежнему вселяли в них бодрость. Впервые за столько дней путешествие доставляло им удовольствие.
– Нам уже немного осталось, – сказала молодая женщина.
– Мне понадобится еще не меньше двух дней, чтобы очутиться по ту сторону этих прекрасных гор цвета камелий.
– Я надеюсь, что вы проведете в Тэюсе хотя бы два дня. Должна же я отблагодарить вас за помощь. И потом, вы никогда не видели меня в длинном платье, если не считать того вечера в Маноске, когда я надела вечерний туалет совсем не для того, чтобы понравиться вам.
– Я проведу в Тэюсе столько времени, сколько нужно, чтобы купить лошадь, и, ради Бога, не считайте это недостатком вежливости или бесчувственностью: в длинном платье, особенно когда вы его надеваете для кого-то специально, вы должны быть неотразимы. Но дело не только во мне. Дело в свободе, за которую я должен сражаться.
Радостное настроение пробуждало в нем его давнюю страсть, и он стал говорить о том, что мечтает посвятить свою жизнь борьбе за счастье человечества.
– Это благородное дело, – сказала она.
Он догадался взглянуть на нее, чтобы убедиться, что в ее словах нет иронии. Но она была серьезна, даже, пожалуй, слишком.
Она стала рассказывать о своей золовке, весьма эксцентричной, но очень доброй пожилой даме, немало натерпевшейся в молодости от своего очаровательного мужа. Замок Тэюс, несмотря на свой деревенский вид, имеет массу достоинств. Его сельские террасы возвышаются над руслом Дюранс, которая в этом месте мчится бурным потоком, окруженная причудливыми горами. Подходящих лошадей он может найти по соседству в деревне Ремоллон. Лошади на все вкусы, только выбирай.
Анджело извинился. Ну конечно же, он сам будет просить о гостеприимстве мадам де Тэюс.
– Это также и мое имя, – уточнила она.
Ну так, стало быть, он будет просить о гостеприимстве обеих мадам де Тэюс, а младшую мадам де Тэюс он будет слезно молить появиться в длинном платье и во всем блеске ее красоты.
«Лошадь надо выбирать очень внимательно, – думал он. – Может быть, именно на этой лошади мне доведется совершить какой-нибудь героический поступок, как только я пересеку границу. А это уже не шутки».
В полдень они сделали привал на залитой солнцем пустынной поляне; приготовили чай и отдыхали около часа. Они сидели под сосной на холмике из мягких и теплых иголок. Простиравшееся перед ними залитое светом плато, окруженное воздушными силуэтами гор, казалось чудесной голубой чашей, наполненной расплавленным золотом. Молодая женщина закрыла глаза и задремала. Она спала и даже трогательно посапывала во сне, когда Анджело разбудил ее.
– Мне очень жаль, – сказал он, – но нам затемно нужно добраться до этой большой дороги. Мы пойдем к станционному смотрителю, и вы будете спать в постели. Ну же, последнее усилие.
Он предложил ей снова сесть верхом на мула. Она решительно воспротивилась и двинулась вперед, еще не совсем проснувшись, но с очаровательной улыбкой.
Незадолго до наступления ночи они добрались до края плато. Все было так, как им говорил их вчерашний хозяин. Большая дорога шла в каких-то ста метрах под ними.
– А вот и тополиная роща, – сказал Анджело, – и дома. И станционный смотритель.
Она растерянно смотрела на него. И прежде чем он успел крикнуть: «Что с вами? Полина!», у нее на лице мелькнул отблеск очаровательной улыбки и она упала, медленно сгибая колени, нагнув голову, с безжизненно повисшими руками.
Когда он бросился к ней, она открыла глаза, явно пытаясь сказать что-то, но изо рта у нее вылилось что-то белое, свернувшееся, похожее на рисовую кашу.
Анджело сорвал вьюк с мула, расстелил на траве большой плащ и уложил на него молодую женщину. Он попытался заставить ее выпить рома. Затылок уже стал жестким, словно деревянным, и тем не менее вздрагивал, будто сотрясаемый доносящимися из глубины мощными ударами.
Анджело прислушивался к этим странным призывам, на которые откликалось тело молодой женщины. В голове у него не было ни одной мысли. Он понимал только, что наступает вечер и что он один. Наконец у него мелькнула мысль о «маленьком французе», но как о чем-то совершенно ничтожном. Тогда он оттащил тело молодой женщины подальше от дороги. В этих краях, еще не затронутых эпидемией, первая жертва могла вызвать непредсказуемый всплеск эгоистической ярости, и он вспомнил о человеке с мешком хлеба за спиной, которого они встретили утром на этой самой дороге…
Он снял с молодой женщины сапоги. Ноги уже одеревенели. Икры вздрагивали. Под кожей выступали напряженные мышцы. Из забитого подобием рисовой каши рта вырывались короткие, пронзительные стоны. Он заметил, что губы приподнимаются над зубами и на лице молодой женщины появляется жестокий и даже хищный оскал. Щеки ввалились и вздрагивали. Он изо всех сил начал растирать ледяные ноги.
Он вспомнил о той женщине, за которой он ухаживал в карантине в Пэрюи. Тогда ему понадобилось проворство пожилого господина, чтобы раздеть ее. Нужно было раздеть Полину. Нужно было развести огонь, разогреть большие камни. А он не решался перестать растирать ноги, которые по-прежнему были как мраморные.
Наконец он сказал себе: «Если я обо всем этом буду думать, я пропал. Надо все делать, как положено». Он внезапно почувствовал, что у него не осталось никакой надежды. Он встал, снял с мула вьюк и вытащил оттуда всю тяжелую одежду, которая могла дать хоть немного тепла. Он нашел достаточно хвороста и даже большой сосновый пень. Развел костер, согрел большие камни, положил что-то вроде подушки под голову Полины. Ее лицо стало неузнаваемым, а голова показалась ему удивительно тяжелой. Струившиеся между пальцев волосы были шершавыми, словно опаленными жаром пустыни.
Анджело положил в костер большие камни. Когда они разогрелись, он обернул их тряпками и обложил ими живот молодой женщины. Однако ноги по-прежнему оставались фиолетовыми. Он снова начал их растирать. Он чувствовал, как холод бежит от его пальцев и поднимается выше по ноге. Он поднял юбки. Ледяная рука вцепилась в его руку.
– Я лучше умру, – сказала Полина.
Анджело что-то пробормотал в ответ. Этот голос, хотя и ставший чужим, пробудил в нем какую-то нежную ярость. Он решительно отбросил ее руку, разорвал шнурки, державшие юбку на талии. И как сдирают шкуру с кролика, сорвал с молодой женщины ее нижнюю юбку и кружевные панталоны. Он тотчас же стал растирать ей бедра, но, почувствовав, что они горячие и мягкие, отдернул руки, как от раскаленных углей, и снова занялся ногами и коленями, холодными как лед и начинающими синеть. Он обнажил живот и стал внимательно его рассматривать, потом ощупал его обеими руками. Живот был мягким и теплым, но содрогался от судорог. Под кожей угадывались перемещающиеся голубые пятна, готовые вот-вот вырваться на поверхность.
Из сотрясаемого спазмами тела молодой женщины вырывались довольно громкие стоны. Это были не крики невыносимой боли, а непрерывная жалоба, сопровождающая идущую в глубине тела работу, некое промежуточное состояние, которое ожидало, казалось, даже жаждало пароксизма, когда крик станет диким и безумным. Сотрясавшие все тело спазмы повторялись каждую минуту, под их ударами мышцы живота и бедер Полины с треском напрягались и после каждой атаки, обессиленные, замирали под руками Анджело.
Он ни на минуту не прекращал растирание. Он сбросил куртку. Он чувствовал, как при каждом крике холод одерживает верх и поднимается вдоль ноги. Он тотчас же принялся растирать бедра, которые покрывались глазками синих пятен. Он снова разогрел камни, гнездышком окружавшие живот.
Анджело вдруг заметил, что спустилась ночь, что мул ушел. «Я один», – подумал он. Как он ни боялся оказаться эгоистом, он все-таки стал звать на помощь. Его зов был не громче комариного писка. В какой-то момент он услышал внизу на большой дороге звук колес тильбюри и цокот копыт. В ста или двухстах метрах ниже мелькнул фонарь прохожего.
Он растирал с такой силой и так долго, что у него ломило все тело и он падал от усталости, но, подкинув дров в костер, он снова занялся этим животом и этими бедрами. У Полины начался понос. Он тщательно все вытер и положил под ягодицы подстилку из вышитого белья, которое он вытащил из маленького чемоданчика.
«Надо заставить ее выпить рома», – подумал он. Кончиком пальца он очистил рот, забитый новыми извержениями молочного риса. Потом попытался разжать зубы. Это ему удалось. Рот открылся. «Запах не тошнотворный, – подумал он, – дурного запаха нет». Он стал понемногу вливать ром. Сначала глотательных движений не было, но затем ром вдруг исчез, словно вода, ушедшая в песок.
Он машинально поднес горлышко бутылки к собственным губам и стал пить. В какое-то мгновение у него мелькнула мысль, что он только что вынул горлышко бутылки изо рта Полины, и тотчас же сменилась равнодушием: «В конце концов, какое это имеет значение?»
Синева, кажется, не шла дальше верхней части бедер. Анджело стал энергично растирать паховые складки. Понос прекратился, дыхание молодой женщины было слабым, икота чередовалась с глубокими вдохами, как после борьбы, от которой перехватывает дыхание. Живот вздрагивал, словно вспоминая о спазмах и судорогах. Стоны прекратились.
Однако изо рта у нее продолжало извергаться нечто напоминающее свернувшееся молоко. Анджело почувствовал чудовищный запах. Он спросил себя, откуда он может идти.
И все это время он без конца задавал себе один и тот же вопрос: «Какие у меня есть лекарства? Что нужно делать?» У него был только чемоданчик с женским бельем, его собственный портплед, его сабля, его пистолеты. У него мелькнула мысль, что нужно использовать порох. Он, правда, не знал для чего. Но ему казалось, что в нем есть сила, неважно какая, которая будет действовать с ним заодно. Он подумал, что нужно смешать порох с водкой и дать выпить Полине. Он говорил себе: «Я не в первый раз ухаживаю за холерным больным, и я отдал бы свою жизнь, чтобы спасти «маленького француза». В этом нет ни малейших сомнений. А здесь я совсем растерялся…»
Он только продолжал без устали растирать. У него уже болели руки. Он все время разогревал остывающие камни. Он осторожно пододвинул молодую женщину поближе к огню.
Его окружала беззвучная и беспроглядная темнота ночи.
«Я делаю это не в первый раз, – подумал Анджело, – но они все умирали у меня на глазах».
Не отчаяние, а скорее отсутствие надежды и, главное, физическая усталость все чаще заставляли его обращать взор в темноту ночи. Он искал не помощи, а покоя.