355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жене » Дневник вора » Текст книги (страница 3)
Дневник вора
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:56

Текст книги "Дневник вора"


Автор книги: Жан Жене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 3 (всего у книги 15 страниц)

Решение стать вором пришло ко мне не в какой-то определенный период жизни. Вследствие моей лени и фантазий я попал в исправительную колонию Меттре, где должен был оставаться до совершеннолетия, но сбежал оттуда и завербовался на пять лет в армию, чтобы получить премию добровольного рекрута. Через несколько дней я дезертировал, прихватив с собой чемоданы, принадлежащие чернокожим офицерам.

Некоторое время я промышлял воровством, но проституция была милее моей беспечной душе. Мне исполнилось двадцать лет. Итак, я познал армию еще до того, как попал в Испанию. Достоинство, которое придает мундир, отчужденность от мира, которую он предписывает, да и само ремесло солдата вселили в меня некоторое спокойствие – хотя армия находится не в обществе, а рядом с ним – и уверенность в себе. Мое существование от рождения униженного ребенка было скрашено в течение нескольких месяцев. Я наконец узнал, как сладко быть принятым в людское общество. Моя нищенская жизнь в Испании была деградацией, смесью падения и стыда. Я стал подонком. Это не значит, что во время моего пребывания в армии я был примерным солдатом, руководствующимся строгими правилами нравственности, которые создают касты (одной педерастии было бы достаточно, чтобы осудить меня), но в моей душе все еще продолжалась тайная работа, которая в конце концов пробилась к свету. Возможно, я восхищаюсь предателями и люблю их в силу присущего им морального одиночества, к которому стремлюсь. Склонность к одиночеству была признаком моей гордости, а гордость – проявлением моей силы, применением и свидетельством этой силы. Мне предстояло разрушить самые прочные в этом мире узы: узы любви. И какая же любовь мне нужна, чтобы я почерпнул в ней достаточно энергии, дабы ее уничтожить!

Именно в армии мне довелось впервые (по крайней мере, так мне кажется) стать свидетелем отчаяния одной из моих жертв. Ограбление солдата было предательством, ибо я разрывал узы любви, связывающие меня с обворованным человеком.

Плостенер был красив, силен и доверчив. Он встал на кровать и заглянул в свое снаряжение, разыскивая стофранковую купюру, которую я стащил четверть часа назад. Его движения напоминали движения клоуна. Он сам себя обманывал, воображал самые невероятные тайники: солдатский котелок, из которого только что ел, сумку для щеток, ящик из-под сала. Он был смешон. Он говорил:

– Я ведь еще не сошел с ума, может, я положил деньги туда?

Не будучи уверенным в том, что не лишился рассудка, он перебирал вещи и ничего не находил. Продолжая надеяться вопреки здравому смыслу, он смирялся и растягивался на кровати, но тут же вскакивал и снова принимался искать в тех же самых местах. Я смотрел, как уверенность этого крепкого парня, твердо стоящего на ногах и владеющего всеми своими мускулами, дробилась, обращалась в прах, придавая ему кротость, которой у него никогда раньше не было, стирая его острые углы. Я присутствовал при этом молчаливом превращении с деланным безразличием. Однако молодой, уверенный в себе солдат показался мне столь жалким в своем поведении, страхе, чуть ли не восторге перед злодеянием, о котором он не подозревал – не предполагал, что оно осмелится впервые предстать перед ним, выбрав именно его в качестве жертвы, – а также позоре, что я растрогался до того, что меня едва не охватило желание вернуть ему стофранковую купюру, которую я спрятал, сложив в шестнадцать раз, в трещине на стене казармы, возле вешалки для белья. Вид обворованного человека омерзителен. Призраки жертв грабежей, обступающие вора, оставляют его в горделивом одиночестве. Я осмелился сухо бросить:

– На тебя тошно смотреть. Можно подумать, что тебе приспичило. Ступай в сортир и спусти воду.

Это замечание спасло меня от самого себя.

Я чувствовал странную нежность, нечто похожее на освобождение успокаивало меня, придавало моему телу, распростертому на кровати, необычайную ловкость. Было ли это предательством? Я только что решительно отрекся от гнусного товарищества, к которому влекла меня моя любящая натура, и, к собственному изумлению, ощущал от этого великую силу. Я порвал с армией, я разрушил узы дружбы.

Гобелен под названием «Дама с единорогом» потряс меня в силу причин, о которых я не стану здесь распространяться. Когда я переходил границу, направляясь из Чехословакии в Польшу, был полдень, стояло лето. Идеально прямая линия пересекала поле спелой ржи; его белизна могла поспорить с белизной волос молодых поляков, а мягкость – с немного масляной мягкостью Польши, страны, которую, я слышал, на протяжении всей истории то оскорбляли, то жалели. Со мной был еще один парень, высланный, как и я, чешской полицией, но очень скоро я потерял его из вида: может быть, он заблудился в роще или решил меня бросить; так или иначе, он исчез. С польской стороны ржаное поле было окаймлено лесом, на опушке которого застыли березы. С чешской стороны – другим, еловым лесом. Я долго сидел на корточках у его края, настороженно думая, что таит в себе поле, которое я собираюсь пересечь, и сколько пограничников прячется во ржи. Не заметные глазу зайцы, наверное, перебегали через него. Меня охватила тревога. В полдень под безоблачным небом природа предлагала мне загадку, и предлагала ее с пленительной нежностью.

Если что-то произойдет, говорил я себе, так это появление единорога. Подобное время и место могут разрешиться только единорогом.

Страх и волнение, которые я неизменно испытываю при переходе границы, создали в полдень первую феерию под свинцовым солнцем. Я бросился в это позолоченное море, как в воду. Я шел через рожь, выпрямившись во весь рост. Я продвигался вперед медленно и уверенно, чувствуя себя титулованной особой, для которой природа сочинила герб из лазури, золотого поля, солнца и леса. Это изображение, частью которого я был, осложнялось польскими образами: «В этом полуденном небе, должно быть, незримо парит белый орел!»

Дойдя до берез, я оказался в Польше. Мне предстояло изведать восхищение иного рода. «Дама с единорогом» стала для меня высокомерным обозначением этого полуденного перехода границы. Благодаря страху я узнал смятение перед тайной дневной природы, в то время как сельская местность Франции, по которой я обычно бродил ночью, была овеяна призраком Ваше, убивавшего пастухов. Странствуя по ней, я слышал в своей душе мелодии, которые он наигрывал на аккордеоне, и мысленно призывал детей прийти и упасть в объятия душегуба. Между тем я упомянул об этом, чтобы попытаться рассказать вам, когда примерно природа взволновала меня, породив во мне стихийные образы то мифического зверя, то ситуаций и несчастных случаев, робким очарованным спутником которых я стал.[14]14
  Первый стих, который я сочинил к собственному удивлению, гласит: «Жнец прерывистых дуновений». Вышеописанная сцена напоминает мне эту строку.


[Закрыть]

Переход границы и чувство, которое он мне внушает, видимо, посеяли во мне подозрение относительно сущности нации, в которую я проникал. Я проникал не в страну, а скорее в недра картины. Естественно, я желал овладеть ею и воздействовать на нее. Поскольку военная машина характеризует ее лучше всего, я жаждал испортить эту машину, для чего у иностранца есть один способ – шпионаж. Возможно, к этому желанию примешивалось стремление осквернить предательством учреждение, основой которого должна быть верность – или лояльность. Возможно, я также хотел уйти как можно дальше от моей собственной страны. (Разъяснения, которые я даю, приходят мне в голову сами собой, они, кажется, подходят для данного случая. Читатель согласится на них хотя бы ради меня.) Так или иначе, из-за врожденной склонности к чудесам (она все еще распалена моим возбуждением от могущества природы, – могущества, признаваемого людьми), я был готов действовать не по законам морали, а согласно некоторым правилам романтической эстетики, которые превращают шпиона в беспокойного, невидимого, но влиятельного героя. В конце концов во многих случаях подобное стремление оправдывало мое проникновение в страну, куда ничто не заставляло меня идти, кроме разве что изгнания из соседней страны.

Я упоминаю о шпионаже в связи с моим отношением к природе, но, когда Стилитано меня покинул, эта спасительная мысль явилась мне словно ради того, чтобы закрепить меня на вашей земле, по которой одиночество и нищета заставляли меня не ходить, а летать. Ведь я так беден и меня уже обвиняли в стольких кражах, что, даже выходя из чьей-нибудь комнаты на цыпочках, затаив дыхание, я по сей день не уверен, что не прихватил с собой петель от штор или дыр для багета. Я не знаю, насколько Стилитано был посвящен в военные тайны, что именно мог он разведать в Легионе, в канцелярии какого-нибудь полковника. Но так или иначе, ему вздумалось стать шпионом. Ни выгода, которую нам удалось бы из этого извлечь, ни даже риск авантюры меня не привлекали. Лишь мысль об измене завораживала меня, все больше укореняясь в моем сознании.

– Кому бы продаться?

– Германии.

Однако, немного поразмыслив, он передумал:

– Лучше Италии.

– Но ты же серб. Это ваши враги.

– Ну и что?

Если бы мы довели эту авантюру до конца, она отчасти помогла бы мне выбраться из мерзости, в которой я оказался. Шпионаж как средство вызывает у государств такой стыд, что они облагораживают его в силу его постыдности. Мы извлекли бы пользу из этого благородства. Хотя в нашем случае шла речь об измене. Впоследствии, когда меня арестовали в Италии и офицеры допрашивали меня об охране наших границ, я сумел открыть диалектику, способную оправдать мои признания. Стилитано поддержал бы меня в этом случае. Из-за этих показаний я сознательно становился пособником страшной катастрофы. Стилитано мог предать свою родину, а я свою – из любви к Стилитано. Когда я стану рассказывать вам о Жава, вы обнаружите те же черты характера, узнаете почти такое же лицо, как и у Стилитано; подобно двум сторонам треугольника, которые сходятся в параллаксе, расположенном в небе, Стилитано с Жава спешат навстречу с негасимой звездой – Марком Обером.[15]15
  Это лицо неотличимо от лица Рассенёра – взломщика, с которым я работал году в 1936-м. Я узнал из еженедельника «Сыщик» о том, что его приговорили к пожизненной ссылке, и тогда же писатели подали петицию президенту республики, прося об отмене такого же наказания для меня. Снимок Рассенёра в зале суда помещен на второй странице. Насмешливый журналист утверждает, что преступник кажется очень довольным. В Сантэ он был царьком. Он будет заправилой в Риоме или Клерво. По-моему, Рассенёр – уроженец Нанта. Он грабил и педерастов («тетушек»). Мой приятель рассказывал, как один из ограбленных Рассенёром, усевшись за руль машины, отправился на его поиски и кружил весь день по Парижу, чтобы «случайно» его задавить.


[Закрыть]

Если бы сия суконная накидка, украденная у карабинера, уже даровала мне как бы предчувствие результата, в котором закон и нарушитель закона сливаются воедино, прикрываясь друг другом, а также с примесью ностальгии подвергая проверке мужество своего антипода, она предоставила бы Стилитано шанс на не столько духовную или изощренную авантюру, а на приключение, глубже укоренившееся в повседневной жизни, приносящее большую пользу. Речь пока не идет о предательстве. Стилитано был державой. Его эгоизм обрисовывал четкие контуры его природных границ. (Стилитано был державой в моих глазах.)

Стилитано пришел поздно ночью и сказал, что все улажено. Он встречался с карабинером.

– Он оставит тебя в покое. Все кончено. Ты сможешь выходить, как раньше.

– А как же накидка?

– Я оставлю ее себе.

Догадываясь, что эта ночь стала свидетельницей подлости, причудливо смешанной с обольщением, к которым я, естественно, не был допущен, я не решался больше расспрашивать.

– Давай!

Взмахнув здоровой рукой, он показал мне, что хочет раздеться. Как и в предыдущие вечера, я встал на колени, чтобы отцепить виноградную гроздь.

Он приколол к изнанке своих брюк кисть искусственного винограда, целлулоидные ягоды которого были набиты ватой. (Тогдашние модницы носили такие ягоды величиной с ренклод на своих соломенных капорах, которые сгибались под их тяжестью.)

Всякий раз в «Криолле», когда какой-нибудь гомик клал руку на ширинку Стилитано, взволнованный ее величиной, его пальцы с ужасом натыкались на этот предмет, принимая его за гроздь подлинного сокровища, с которой комичным образом свисало слишком много плодов.

Кабак, где собирались «тетушки», назывался «Криолла». Там танцевали парни в платьях, но бывали и женщины. Проститутки приводили сюда своих «котов» и клиентов. Стилитано мог бы заработать кучу денег, если бы не плевал на гомиков. Он презирал их. Нацепив виноградную кисть, он забавлялся их досадой. Эта игра продолжалась несколько дней.

Итак, я отцепил гроздь, пришпиленную к его голубым брюкам английской булавкой, но вместо того, чтобы положить ее как обычно со смехом на камин (мы хохотали и острили во время этой процедуры), я не удержался и, не выпуская ее из рук, приложил к своей щеке. Лицо склонившегося надо мной Стилитано перекосилось:

– Брось это! Шлюха!

Я присел на корточки, чтобы расстегнуть ширинку, но ярость Стилитано, в сочетании с моим обычным рвением, заставила меня упасть на колени. Это была поза, в которой я невольно стоял перед ним в глубине души. Я не двигался. Стилитано ударил меня обеими ногами и единственным кулаком. Я мог бы убежать, но не шелохнулся.

Ключ в двери, думал я.

За неистово пинавшими меня ногами я видел ключ в замочной скважине, и мне хотелось повернуть его на два оборота, чтобы оказаться запертым вместе со своим палачом. Я не пытался найти объяснение его гневу, который так не соответствовал вызвавшей его причине, ибо психологические мотивы мало занимали мой разум. Стилитано же с этого дня перестал носить виноградную гроздь.

На заре, зайдя первым в комнату, я его поджидал. Я слушал в тишине таинственное шуршание пожелтевшей газетной бумаги, заменявшей отсутствующее стекло.

Это непостижимо, говорил я себе.

Я открывал множество новых слов среди безмолвия комнаты и моего сердца в ожидании Стилитано; этот шелест беспокоил меня, ибо, прежде чем я постигал его смысл, проходило мгновение тревоги. Кто или что дает о себе знать в комнате бедняка столь ускользающим образом?

Эта газета напечатана на испанском, также говорил я себе. Естественно, я не понимаю шума, который она производит.

В то же время я чувствовал себя в изгнании, и мое волнение заставляло меня впитывать в себя то, что за неимением прочих слов я назову поэзией.

Виноградная гроздь на камине вызывала у меня отвращение. Однажды ночью Стилитано встал, чтобы бросить ее в нужник. Пока он ее носил, гроздь не портила его красоту. Напротив, по вечерам она придавала его ногам, слегка затрудняя движение, легкую выпуклость, походке – мягкую плавную нерешительность; когда он шагал рядом со мной, впереди или сзади, я чувствовал сладостное волнение от того, что именно тайная сила этой кисти привязывала меня к Стилитано. Я избавился от наваждения лишь в тот день, когда, танцуя с матросом под аккордеон, случайно засунул руку под его воротник. Этот на первый взгляд невиннейший жест изобличил фатальную добродетель. Лежа плашмя на спине молодого матроса, моя рука медленно постигала чистоту моряков, благоговейно спрятанную за их наколками. Моя рука не могла избавиться от ощущения, что Жава машет крыльями. Однако еще не время о нем говорить.

Будучи крайне осмотрительным, я не буду комментировать загадочную церемонию ношения кисти, однако мне нравится видеть в лице Стилитано гомика, который ненавидит себя.

Он желает сбить с толку и оскорбить, вызвать отвращение у тех, кто его хочет, размышляю я о Стилитано.

Эта мысль, которую я обдумываю все с большей трезвостью, все сильнее волнует меня, и я могу извлечь из нее полезный вывод, что Стилитано приобрел бутафорскую гнусность для этого самого благородного места – я знаю, что оно у него великолепно, – чтобы спасти от презрения свою отрезанную кисть. Так, посредством очень грубой уловки я вновь возвращаюсь к нищим с их язвами. За реальной либо мнимой физической болью прячется тайная боль души.

Я назову эти тайные раны:

гнилые зубы,

дурной запах изо рта,

отрезанная кисть,

запах ног и т. д.

Для их маскировки у нас были следующие предметы гордости:

отрезанная кисть,

выбитый глаз,

деревянная нога и т. д.

Человек остается падшим, пока несет в себе знаки падения, и умение прибегать к уловкам мало что дает. Лишь с помощью гордости, необходимой нищете, мы вызывали жалость, бередя самые омерзительные язвы. Мы становились укором вашему благополучию.

Между тем мы со Стилитано жили очень бедно. Когда благодаря гомикам я зарабатывал немного денег, он выказывал столько гордости, что порой я спрашиваю себя, не возвеличивает ли его моя память в силу фанфаронства, предлогом и главным свидетелем которого я был. Характер моей любви требовал от него, чтобы он постоянно доказывал свою мужественность. Если он – восхитительный хищник, кровожадность которого бросает на него тень и придает ему блеск, пусть предается соответствующим играм. Я подстрекал его к воровству.

Мы с ним решили ограбить лавку. Чтобы перерезать телефонный провод, весьма неосторожно проведенный возле двери, требовались кусачки. Мы зашли на один из многочисленных барселонских базаров, где торгуют скобяными изделиями.

– Постарайся не двигаться, если увидишь, как я что-нибудь стырю.

– Что же мне делать?

– Ничего. Просто глазей по сторонам.

Стилитано был в своих неизменных голубых брюках и рубашке цвета хаки, в белых тапочках. Я ничего не заметил, но, когда мы вышли, я с изумлением увидел на клапане кармана рубашки нечто вроде маленькой юркой и спокойной ящерицы, подвешенной за зубы. Это были необходимые нам стальные кусачки, Стилитано их украл.

В то, что он очаровывает обезьян, мужчин и женщин, думал я, еще можно поверить, но какова природа этого магнетизма, исходящего от его золотистых мускулов и кудрей, от этого белокурого янтаря, способного покорять вещи?

Тем не менее я нисколько не сомневался, что вещи подчинялись ему. Это значит, что он их понимал. Он настолько хорошо разбирался в природе стали, в частности в природе своеобразного куска вороненой стали под названием кусачки, что они послушно и влюбленно, до изнеможения висели на его рубашке (куда он сумел прикрепить их с предельной точностью), изо всех сил, чтобы не упасть, цепляясь за ткань своими жалкими челюстями. Порой случалось, что те же предметы, раздраженные неловким движением, ранили его. Стилитано стриг ногти, кончики его пальцев были тщательно обработаны, один из ногтей был черным и сплющенным, но это лишь подчеркивало его красоту. (Пурпурные блики заката, как утверждают физики, являются следствием повышенной плотности воздуха, через которую пробиваются лишь короткие волны. Поскольку в полдень ничто не тревожит покоя неба, подобное видение в это время не взволновало бы нас столь сильно; чудо заключается в том, что оно происходит вечером, в самое патетическое мгновение дня, когда солнце заходит, когда оно исчезает, дабы продолжить некий таинственный путь, быть может, к небытию. Это физическое явление, придающее небесам такое великолепие, возможно лишь в наиболее возбуждающий воображение миг – на закате самого блестящего из светил.) Предметы повседневного пользования всегда будут украшать Стилитано. Даже моя пунктуальность покоится на его слабостях. Мне нравилась его склонность к лени. Он был тягучим, как жидкость. Стоило нам раздобыть кусачки, как он попробовал уйти в кусты.

– А вдруг там собака?

Мы решили ее убрать с помощью отравленного бифштекса.

– Собаки богачей не лопают невесть что.

Неожиданно Стилитано припомнил старинный цыганский трюк: вор якобы носит штаны, смазанные жиром льва. Стилитано знал, что такую мазь нельзя раздобыть, но эта идея возбудила его. Он замолчал. Без сомнения, он уже видел себя подстерегающим добычу ночью в роще, в штанах, затвердевших от жира. Он был силен силой льва, он стал диким зверем, готовым к борьбе, костру, вертелу и могиле. Он был бесподобен в своих доспехах из жира и воображения. Я не знаю, бессознательно ли он рядился в цыганскую силу и удаль или ему доставляло удовольствие подобным образом приобщаться к тайнам кочевого народа.

– Ты бы хотел быть цыганом? – спросил я у него однажды.

– Я?

– Да, ты.

– Я был бы не против, но только тогда мне пришлось бы завязать.

Итак, время от времени он мечтал. Мне казалось, что я обнаружил брешь, через которую немного моей нежности могло бы просочиться под его каменный панцирь. Но он не был большим любителем ночных прогулок, и я, вглядываясь в стены, переулки, сады, перелезая через заборы или занимаясь грабежами, не изведал с ним подлинного опьянения. У меня даже не осталось ни одного серьезного воспоминания об этом. Только во Франции благодаря Ги я познаю суть воровства.

(Когда мы оказались запертыми в чуланчике, дожидаясь ночи, чтобы проникнуть в безлюдные помещения ломбарда города Б., Ги внезапно показался мне замкнутым и скрытным. Это был уже не просто парень, которого можно задевать, толкать локтем как попало, передо мной предстал некий ангел разрушения. Он пытался улыбаться, даже заливался беззвучным смехом, но его брови были сдвинуты. Из глубины этого несчастного педика, где томился в неволе вор, неожиданно возник решительный грозный тип, готовый на все, в первую очередь – на убийство, если кто-нибудь посмел бы помешать его подвигу. Он смеялся, и мне казалось, что я читаю в его глазах готовность к убийству, которая может обернуться против меня. Чем дольше он смотрел на меня, тем больше крепла во мне уверенность, что он читал во мне ту же решительную готовность обратить свою силу против него. Он весь напрягся. Его взгляд сделался более твердым, виски – металлическими, мышцы лица – узловатыми. Я также окаменел в ответ. Я держал арсенал наготове. Я не спускал с него глаз. Если бы тогда кто-то вошел, мы, не доверявшие один другому, наверное, перебили бы друг друга из опасения, что один из нас воспротивится грозному решению соперника.)

Вместе со Стилитано, сопровождая его повсюду, я совершил и другие налеты. Мы познакомились с ночным сторожем, который стал нашим наводчиком. С его помощью мы долгое время промышляли кражами. Дерзкая прелесть воровской жизни и ее блеск ничего бы не значили, не будь со мной рядом Стилитано – неоспоримого тому подтверждения. В глазах мужчин моя жизнь приобретала великолепие, поскольку я обладал другом, красота которого относится к разряду роскоши. Я был слугой, призванным обихаживать, смахивая с него пыль, начищая и полируя его, дорогостоящий предмет, который достался мне чудом, по случаю дружбы.

Когда я прохожу по улице, не завидует ли мне самая богатая и самая прекрасная из сеньорит? – размышлял я. Как этот лукавый принц, гадает она, этот инфант в лохмотьях может идти пешком, когда у него такой прекрасный любовник?

Об этой поре я вспоминаю с волнением и восхваляю ее, но, если чарующие слова, полные, так сказать, скорее очарования, чем смысла, приходят мне в голову, это, возможно, означает, что убожество, которое они выражают, мое собственное убожество и служит также источником красоты. Я хочу реабилитировать это время, описав его с помощью слов-названий наиболее благородных вещей. Моя победа словесна, я одержал ее благодаря великолепию терминов, но да хранит Бог это убожество, подсказывающее мне подобный выбор. Рядом со Стилитано, в ту пору, когда я должен был это пережить, я перестал стремиться к нравственному падению и возненавидел то, что, вероятно, является его признаками: своих вшей, лохмотья и грязь. Быть может, Стилитано было достаточно собственных сил, чтобы заставить признать свою власть без единого дерзкого шага; однако я хотел, чтобы в нашей совместной жизни было больше блеска, хотя мне было приятно ловить, находясь в его тени (его темная, как подобает негру, тень была для меня сералем), восхищенные взгляды девушек и мужчин и в то же время сознавать, что мы оба – два жалких воришки.

Я толкал Стилитано на все более опасные приключения.

– Нам нужен револьвер, – сказал я ему.

– Ты сумеешь с ним обращаться?

– С тобой я не побоюсь кого-нибудь пришить.

Поскольку я был его правой рукой, мне следовало действовать. Чем больше я подчинялся суровым приказам, тем теснее становилась моя связь с тем, кто их отдавал. Он же лишь улыбался. В банде (ассоциации злоумышленников) отвагу проявляют молодые парни и гомосексуалисты. Именно они – инициаторы рискованных налетов. Они играют роль оплодотворяющего начала. Сила мужчин, возраст, авторитет, дружба и присутствие «стариков» поддерживают и ободряют их. Мужчины рассчитывают только на себя. Они сами себе судьи и, зная собственную слабость, не спешат. Мне же казалось, что мужчины, «крутые», были своего рода женским туманом, в котором мне хотелось затеряться, чтобы почувствовать себя несокрушимой глыбой.

Некоторая изысканность манер, более уверенная походка, которую я приобрел, говорили мне о моем успехе, о восхождении по светской лестнице. Я следовал за Стилитано, точно паж за герцогом. Я был его верным, но ревнивым псом. У меня обозначился гордый вид. Однажды вечером мы повстречали на Рамблас женщину с сыном. Мальчик лет пятнадцати был красив. Мой взгляд задержался на его белокурых волосах. Мы прошли мимо, и я обернулся. Парнишка и глазом не моргнул. Стилитано тоже обернулся, чтобы узнать, на кого я загляделся. И тут, когда мы оба стали смотреть на сына, мать прижала его к себе или прижалась к нему сама, словно защищая его от опасности, сосредоточенной в наших взглядах, хотя она их не видела. Я почувствовал зависть к Стилитано: один лишь поворот его головы, как мне показалось, был воспринят спиной этой матери как угроза.

Как-то раз я поджидал его в одном из баров Параллельо (этот бар был в то время местом встреч французских рецидивистов всех мастей: сутенеров, воров, мошенников, бежавших с каторги или из тюрем Франции. Здесь говорили слегка нараспев, с марсельским акцентом, на жаргоне, который был в ходу на Монмартре еще несколько лет назад. Завсегдатаи бара играли не в вист, а в покер). Приход Стилитано был замечен. Парижские «коты» встретили его с присущей им слегка церемонной любезностью. Храня строгий вид, но с усмешкой в глазах, он торжественно водрузил свой сиятельный зад на соломенный стул, застонавший с бесстыдством матраца. Этот стон превосходно передавал мое почтение к великолепной заднице Стилитано, очарование которого не было всецело и неизменно сосредоточено в ней, но именно в этом месте – вернее, на нем – оно встречалось с самим собой, скапливалось, посылало сюда самые томные волны – свинцово-тяжелые полушария! – чтобы придать крестцу волнообразное движение и значительный вес.

Я не хочу становиться рабом словесных штампов, но мне придется снова прибегнуть к религиозному образу: эта задница была Алтарем. Стилитано уселся. С неизменно шикарным скучающим видом – «Я гужуюсь от пуза», – говорил он по всякому поводу – он раздал карты для партии в покер, в которой я не участвовал. Никто из этих господ не потребовал, чтобы я отошел от карточного стола, но я сам, из вежливости, встал позади Стилитано. Собираясь присесть, я склонился над воротником его пиджака и узрел на нем вошь. Стилитано был красив, силен и принят в сообщество подобных ему самцов, авторитет которых заключался в мускулах и умении обращаться с револьвером. Вошь на воротнике Стилитано, еще незримая для других, не была крошечным случайным пятнышком; она двигалась, перемещалась с удручающей быстротой; можно было подумать, что она обходила, измеряла свои владения – вернее, свое жизненное пространство. Но она была не просто дома, ее присутствие на воротнике означало, что Стилитано, несмотря на одеколон и шелковую рубашку, был частью бесповоротно вшивого мира. Я присмотрелся к нему внимательнее: волосы возле шеи были слишком длинными, грязными и неровно подстриженными.

Если вошь не остановится, она сползет на его рукав или упадет в стакан, и «коты» увидят ее… – думал я.

Я прислонился к плечу Стилитано и, как бы лаская, потянулся к его воротнику, но я не успел довести движение до конца: Стилитано повел плечом и сбросил мою руку. Вошь продолжала свои землемерные работы. Первым ее заметил «кот» с площади Пигаль, якобы связанный с международной бандой торговцев женщинами.

– На тебя забрался красавчик.

Все взгляды устремились – не упуская из вида карточное поле – к воротнику Стилитано, тот выворачивал шею, пытаясь разглядеть насекомое.

– Вечно ты их собираешь, – сказал он мне, раздавив вошь.

– Почему я?

– Кто же еще, как не ты.

Он говорил вызывающим, не терпящим возражения тоном, но его глаза смеялись. Мужчины продолжали свою игру.

Стилитано поведал мне, что Пепе арестован. Он сидит в тюрьме.

– Как ты об этом узнал?

– Из газеты.

– Что ему грозит?

– Пожизненное.

Мы не обменялись ни единым замечанием по этому поводу.

Мой дневник – не более чем литературное развлечение. Чем дальше я продвигаюсь по этому пути, упорядочивая то, что предлагает мне мое прошлое, по мере того как я упорствую в точности композиции глав, фраз, самой книги – я чувствую, как крепнет моя готовность использовать в благородных целях мои былые невзгоды. Я ощущаю от этого свою силу.

В писсуарах, куда никогда не заходил Стилитано, я узнавал педерастов по их повадкам: они исполняли танец, удивительный танец змеи, которая волнообразно колышется, раскачивается из стороны в сторону, слегка склоняясь назад. Я увел с собой того, кто был одет лучше всех.

В ту пору по Рамблас прохаживались двое «голубых» парней с маленькой ручной обезьянкой на плече. Обезьянка прыгала на человека, которого ей указывали, – это был хороший предлог для того, чтобы заговорить с клиентом. Одного из «голубых» звали Педро. Он был худым и бледным, с гибкой талией и быстрой походкой. Особенно замечательными были его глаза в длиннющих загнутых вверх ресницах.

Дурачась, он спросил, кто из них двоих обезьяна – он или зверек, сидевший у него на плече, и мы повздорили. Я ударил его по лицу; его ресницы прилипли к моим пальцам: они оказались искусственными. Так я узнал о возможных подделках.

Стилитано добывал немного денег через девиц. Чаще всего он их обворовывал: если они где-нибудь расплачивались, забирал себе сдачу либо по ночам, когда они отходили к биде, крал деньги из их сумок. Разгуливая по Баррио Чино и Параллельо, он приставал ко всем встречным женщинам, то поддразнивая их, то обращаясь к ним ласково, с неизменной иронией. Возвращаясь утром в нашу комнату, он приносил с собой охапку детских журналов с пестрыми картинками. Иногда он делал большой крюк, чтобы купить их в киоске, открытом до поздней ночи. Он читал истории, которые напоминали нынешние приключения Тарзана. Их герой был изображен с любовью. Художник с чрезвычайной тщательностью выписывал внушительную мускулатуру этого рыцаря, который почти всегда разгуливал нагишом или был одет непристойным образом. Затем Стилитано засыпал. Он старался лечь так, чтобы его тело не соприкасалось с моим. Кровать была очень узкой. Отходя ко сну, он говорил:

– Привет, малыш.

При пробуждении тоже:

– Привет, малыш.[16]16
  В то время как я раскидывал свои вещи как попало, Стилитано вечером вешал свою одежду на стул, аккуратно складывал брюки, куртку и рубашку, чтобы они не помялись. Казалось, он считал свои вещи живыми и хотел, чтобы они отдохнули ночью после трудового дня.


[Закрыть]

Наша комната была крошечной. Она была грязной, единственный таз – засаленным. В Баррио Чино никому и в голову не пришло бы убирать свою комнату, стирать свои вещи или белье – за исключением рубашки, да и то чаще всего один воротник. Вместо платы за комнату Стилитано раз в неделю целовал хозяйку, которая иногда величала его сеньором.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю