355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Жан Жене » Дневник вора » Текст книги (страница 2)
Дневник вора
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 14:56

Текст книги "Дневник вора"


Автор книги: Жан Жене



сообщить о нарушении

Текущая страница: 2 (всего у книги 15 страниц)

И все-таки наша жизнь нуждалась в сиянии, в свете, хотя бы в проблеске солнца, пробивавшемся сквозь коросту оконных стекол, озаряя мрак; в нашем распоряжении были также иней и гололед, ибо эти явления, сулящие беды, предвещают и радости, одной приметы которых, сосредоточенной в нашей комнате, вполне нам хватало: мы узнавали о новогодних и рождественских праздниках лишь по морозу, который всегда им сопутствует, доставляя тем самым удовольствие празднующим.

Привычка нищих выставлять напоказ раны – способ заработать немного денег на пропитание, но если их вынуждает на это слабость духа, то гордость, необходимая для того, чтобы не ощущать презрения, становится мужским достоинством: подобно вросшей в реку скале, гордость пронизывает презрение и рассекает, подавляет его. Увязая в мерзости, гордость станет сильнее (если этот нищий – я сам), когда я обрету умение – силу или слабость – извлекать пользу из подобной судьбы. Надо, по мере того как эта проказа овладевает мной, чтобы я овладел ею и победил. Стану ли я еще более гнусным, еще более презираемым, докачусь ли до крайней точки, о которой мне пока ничего не известно, но которая, видимо, предначертана эстетическим, а также нравственным поиском? Проказа, с которой я сравниваю наше состояние, вызывает раздражение тканей, и больной чешется; он возбуждается. Проказа тешит себя и прославляет свою боль в одинокой любви. Нищета созидала нас. Странствуя по Испании, мы носили в себе тайное, скрытое, лишенное спеси величие. Наши жесты становились все более смиренными, все более потухшими, по мере того как костер смирения, дававший нам жизнь, разгорался сильнее. Так, мой талант проявлялся в том, чтобы придать высокий смысл столь убогой действительности (я пока не говорю о литературном таланте). Этот опыт принес мне немалую пользу, что позволяет мне до сих пор ласково улыбаться самым жалким отбросам – будь то люди или вещи – вплоть до рвоты, вплоть до слюны, брызжущей в лицо моей матери, вплоть до ваших испражнений. Я сохраню в душе память о себе, когда я был нищим.

Я хотел уподобиться женщине, которая втайне от всех держала у себя в доме дочь – отвратительное, безобразное, тупое, бесцветное чудовище, хрюкающее и передвигающееся на четвереньках. Когда она рожала, ее отчаяние, без сомнения, было так велико, что стало смыслом ее жизни. Она решила любить этого монстра, любить уродство, вышедшее из ее чрева, где оно созрело, и благоговейно взращивала его. Внутри себя она воздвигла алтарь, где хранила память о монстре. С благоговейной заботой, нежными руками, невзирая на мозоли от каждодневных трудов, с осознанным ожесточением, присущим отчаявшимся, она восстала против этого мира, противопоставив ему чудовище, которое приобрело размеры целого мира и его могущество. Оно стало исходной точкой для новых принципов, с которыми беспрестанно сражались силы этого мира; они приходили, чтобы сокрушить эту женщину, но неизменно наталкивались на стены крепости, где была заточена ее дочь.[9]9
  Я узнал из газет, что по истечении сорока лет самопожертвования мать облила бензином – или керосином – свою спящую дочь, затем весь дом, и подожгла. Чудовище (дочь) погибло. Старуху (семидесяти пяти лет) вытащили из огня, и она осталась жива, стало быть, предстала перед судом.


[Закрыть]

Но поскольку иногда приходилось воровать, нам были знакомы также светлые земные прелести дерзости. Перед тем как лечь спать, старший давал нам советы. Например, мы наведывались с фальшивыми документами в разные консульства, заявляя о своем желании вернуться на родину. Консул, тронутый или раздосадованный нашими жалобами и замызганным видом, вручал нам железнодорожный билет до пограничной станции. Старший продавал его на барселонском вокзале. Он наводил нас также на церкви, которые можно было ограбить – на что не решались испанцы, – или роскошные виллы; кроме того, он приводил к нам английских или голландских матросов, которым мы должны были отдаваться за несколько песет.

Так время от времени мы воровали, и каждое ограбление было для нас мимолетным глотком воздуха. Каждому ночному походу предшествует бдение над оружием. Нервозность, вызванная страхом, порой тревогой, приводит в состояние, граничащее с религиозным экстазом. У меня появляется склонность толковать любое событие. Вещи становятся предвестницами удачи. Я хочу задобрить неведомые силы, от которых, как мне кажется, зависит удачный исход авантюры. Итак, я пытаюсь задобрить их добродетельными поступками, прежде всего милосердием: я подаю нищим чаще и больше, уступаю место старикам, перевожу слепых через дорогу и т. д. Таким образом я как бы признаю, что воровство находится под покровительством Бога, которому нравятся нравственные деяния. Эти попытки забросить сомнительную сеть, куда попадет Бог, о котором я ничего не знаю, нервируют, изматывают меня и еще больше способствуют моему религиозному настрою. Они придают воровству значимость религиозного обряда.

Этот обряд и в самом деле совершается под покровом тьмы, скорее всего ночью, когда люди спят в уединенном месте. Осторожные, на цыпочках, шаги, молчание, неприметность, в которой мы нуждаемся даже днем, руки, производящие в темноте, на ощупь, сложные движения ради предосторожности – поворот обычной дверной ручки требует множества усилий, каждое из которых переливается, как грань драгоценного камня (когда я отыскиваю золото, мне кажется, что я его закопал, перерыв континенты и острова в океане; меня окружают негры, грозят моему беззащитному телу своими отравленными копьями; сила золота – на моей стороне, недюжинная энергия укрепляет мой дух или вдохновляет меня; копья склоняются, негры меня признают: я принят в их племя), – осмотрительность, шепот, обостренный слух, невидимое нервное присутствие сообщника и чуткость к его малейшему шороху – все это заставляет нас внутренне собираться, сосредотачиваться, превращает в комок нервов – состояние, о котором так точно сказал Ги:

– Это и есть настоящая жизнь.

Но эта предельная собранность, превращающаяся во мне в мощную бомбу, придает воровскому акту значительность и уникальность – ограбление, которое совершается в данный момент, всегда последнее, не оттого, что мы думаем, будто больше не будем воровать, – мы этого не думаем, а оттого, что подобная сосредоточенность в жизни просто немыслима (она вывела бы нас за грань этой жизни), и эта уникальность действия, которое разворачивается в сознательных, уверенных в своей эффективности, слабости и в то же время в неистовой силе движениях, также превращает его в религиозный обряд. Зачастую я даже посвящаю его кому-нибудь. Стилитано первым удостоился подобной чести. Я думаю, что обязан ему своим посвящением в воры, то есть мысль о его теле, неотступно преследовавшая меня, не позволяла мне сдрейфить. Его красоте, его спокойному бесстыдству я посвятил свои первые грабежи. А также своеобразию этого великолепного однорукого, кисть которого, отрубленная по запястье, гнила где-нибудь под каштаном, как он говорил мне, в каком-то лесу Центральной Европы. Во время грабежей мое тело не защищено. Я знаю, что оно искрится от моих движений. Мир чуток к моей удаче, даже если он жаждет моего провала. Я дорого заплачу за ошибку, но я отыграюсь, и мне кажется, что во владениях Творца будет весело. Либо я упаду, и худшее из всех зол – это каторга. Но тогда каторжник, который делал ставку на «последнюю карту», неминуемо встретится с дикарями в силу способа, вышеописанного вкратце моей задушевной фантазией. Если, прочесывая девственный лес, он найдет золотую россыпь, которую стерегут доисторические племена, он будет либо убит, либо спасен. Я избрал чрезвычайно окольный путь, чтобы влиться в первобытную жизнь. Прежде всего мне нужно проклятье собственной расы.

Сальвадор не давал мне повода для гордости. Он крал только жалкие побрякушки с прилавков. По вечерам в кафе, где мы собирались, он грустно вклинивался между самыми красивыми. Эта жизнь изматывала его. Возвращаясь, я с чувством стыда видел его съежившимся на лавке, укутавшим плечи в одеяло зелено-желтого хлопка, с которым он ходил просить милостыню в зимние дни. Еще у него была старая черная шерстяная шаль, которую я отказывался носить. Дело в том, что если мой разум примирялся с покорностью и даже жаждал ее, то мое сильное молодое тело не выносило самоуничижения. Сальвадор говорил резким печальным голосом:

– Ты хочешь, чтобы мы вернулись во Францию? Будем работать по деревням.

Я отказывался. Он не понимал ни моего отвращения – не ненависти – к Франции, ни того, что если мое географическое путешествие оканчивалось в Барселоне, то оно должно было продолжаться все глубже и глубже в самых глухих закоулках моей души.

– Но ведь я буду работать один. Ты просто развеешься.

– Нет.

Я оставлял его в покое на лавке, наедине с мрачной бедностью. Сидя у печки или стойки, я курил собранные за день окурки возле презрительного молодого андалузца, грязный белый шерстяной свитер которого преувеличивал размеры его торса и бицепсов. Потерев руки по-стариковски, Сальвадор вставал со скамьи. Он шел в общую кухню варить суп и жарить рыбу. Как-то раз он предложил мне спуститься в Уэльву, чтобы набрать апельсинов. Однажды вечером, прося милостыню за меня, он подвергся таким унижениям, получил столько грубых отказов, что осмелился упрекать меня за то, что я потерпел фиаско в «Криолле».

– Поверь, когда снимаешь клиента, ты должен платить за него, – сказал он.

Мы спорили, стоя перед хозяином, который хотел выселить нас из гостиницы. Тогда мы с Сальвадором решили стащить на следующий день два одеяла и спрятаться в товарном поезде, который отправлялся на юг. Но я проявил незаурядную ловкость и в тот же вечер принес накидку карабинера. Когда я проходил мимо доков, где солдаты стоят на посту, один из них окликнул меня. Я проделал то, что он требовал, в будке часового. Возможно, он хотел сразу же обмыться у колонки, но не решился мне об этом сказать; он оставил меня на миг одного, и я сбежал с его черной суконной накидкой. Я укутался в нее и вернулся в гостиницу, чувствуя двусмысленную радость; это не было еще счастье предательства, но уже тогда во мне возникла скрытая двойственность, которая позже заставит меня преодолеть серьезнейшие препятствия. Открыв дверь кафе, я узрел Сальвадора. Это был самый убогий из нищих. Его лицо по цвету и рыхлости почти не отличалось от опилок, которыми был усеян пол кафе. Тотчас же я узнал Стилитано, стоявшего среди игроков в карты. Наши взгляды встретились. Его взгляд задержался на мне, и я покраснел. Я сбросил черную накидку, и тут же со мной стали торговаться из-за нее. Стилитано смотрел на этот жалкий торг, не принимая в нем участия.

– Поспешите, если она вам нужна. Решайтесь. Карабинер наверняка будет меня разыскивать, – сказал я.

Игроки стали отталкивать друг друга. Здесь привыкли к подобным доводам. Когда Стилитано притиснулся ко мне, он спросил по-французски:

– Ты – парижанин?

– Да. А что?

– Ничего.

Хотя он обратился ко мне первым, я испытал, отвечая ему, то же отчаянное волнение, которое чувствует гомосексуалист, решившийся заговорить с молодым человеком. Правда, мое смущение было оправдано спешкой и царившей вокруг суетой. Он сказал:

– А ты – парень не промах.

Я знал, что этот комплимент был ловким расчетом с его стороны, но до чего же Стилитано (я еще не знал его имени) выделялся своей красотой! Его правая рука, с огромной повязкой, лежала у него на груди, как будто он носил ее на привязи, но я знал, что у него не было кисти. Стилитано не был завсегдатаем ни кафе гостиницы, ни даже calle.

– А сколько ты возьмешь с меня за накидку?

– Ты мне за нее заплатишь?

– Почему бы и нет?

– Чем?

– Ты что, боишься?

– Откуда ты?

– Серб. Я возвращаюсь из Легиона. Я – дезертир.

Я не чуял под собой ног. Я был уничтожен. От избытка чувств во мне образовалась пустота, которую тут же заполнило воспоминание об одной брачной сцене. На балу, где солдаты танцевали друг с другом, я смотрел, как пары кружатся в вальсе. Мне показалось тогда, что двое легионеров стали совершенно невидимыми. От волнения они улетучились. Если поначалу их танец был целомудренным, то таким он и остался, когда они сочетались браком, обменявшись на глазах у всех улыбками, словно обручальными кольцами… На все инструкции незримого духовенства Легион отвечал согласием. Каждый из легионеров был парой, прикрытой тюлем и в то же время облаченной в парадную форму (белоснежное кожаное снаряжение, ало-зеленые аксельбанты). Они робко обменивались нежностью мужа и стыдливостью супруги. Чтобы поддержать накал чувств в крайнем напряжении, они танцевали все легче и медленнее, в то время как их мужские доблести, отяжелевшие от усталости после долгого похода, неосмотрительно грозили друг другу, бросали вызов из-за укрытия шероховатой ткани. Лакированные кожаные козырьки их кепи сталкивались, слегка ударяясь.

Я чувствовал себя во власти Стилитано и решил схитрить.

– Это еще не доказывает, что ты можешь заплатить.

– Поверь мне на слово.

Столь мужественное лицо и ладно скроенное тело просили меня оказать им доверие! Сальвадор наблюдал за нами. Он уже знал, что мы придем к согласию, знал, что мы решили его участь, подписали ему приговор. В моей хищной невинной душе вновь ожила та же феерия. Вальс окончился, и двое солдат разомкнули свои объятия. И обе половинки величественной ослепленной страстью глыбы, поколебавшись, разошлись в разные стороны, чтобы пригласить на следующий вальс какую-нибудь девицу, радуясь и печалясь оттого, что снова стали видимыми.

– Я даю тебе два дня, – сказал я. – Мне нужны бабки. Я тоже был в Легионе. И дезертировал. Как и ты.

– Будет сделано.

Я протянул ему накидку. Он взял ее своей единственной рукой и тут же вернул мне. С улыбкой, но властно он сказал:

– Сложи ее. – И лукаво добавил: – Прежде, чем приложишься.

Вам известно, что означает выражение: «Приложиться».

Не моргнув глазом, я сделал то, что он велел. Накидка тотчас исчезла в одном из тайников хозяина. То ли оттого, что эта нехитрая кража придала моему облику немного блеска, то ли оттого, что Стилитано решил проявить любезность, он сказал:

– Поставишь стаканчик бывшему легионеру?

Стакан вина стоил два су. У меня в кармане было четыре су, но я должен был отдать их Сальвадору, который наблюдал за нами.

– Я – на мели, – гордо сказал Стилитано.

Игроки в карты поменялись местами и на миг заслонили от нас Сальвадора. Я процедил сквозь зубы:

– У меня есть четыре су, я передам их тебе потихоньку, но платить будешь ты.

Стилитано улыбнулся. Я погиб. Мы уселись за стол. Он начал было говорить о Легионе, но вдруг остановился, глядя на меня в упор.

– Кажется, я тебя где-то видел.

Я сохранил воспоминание об этой сцене.

Мне пришлось сдерживаться изо всех сил, чтобы не заворковать. Я не просто запел бы, не только выразил бы словами и тоном свой пыл, но мое горло исторгло бы зов охваченной страстью дикой птицы. Возможно, даже моя шея ощетинилась бы белыми перьями. Катастрофа всегда возможна. Нас подстерегают метаморфозы. Меня спас панический ужас.

Я жил в страхе перед метаморфозами. Для того чтобы дать почувствовать читателю острейший из страхов (осознавая, что любовь обрушилась на меня, здесь напрашивается сравнение не только ради красного словца: как кречет), я прибегаю к образу горлицы. То, что я тогда ощущал, мне неведомо, но стоит мне воскресить в памяти появление Стилитано, как моя растерянность по сей день тотчас же заявляет о себе, напоминая отношения между хищной птицей и жертвой. (Если бы нежное воркование не распирало мне горло, я бы скорее сравнил себя с малиновкой.)

Странные звери увидели бы свет, превратись мои чувства в животных, образы коих они навевают: гнев шипит в моем горле коброй, та же кобра распирает то, что я не осмеливаюсь назвать, моя кавалерия, мои конные скачки проистекают из моего нахальства… От горлицы у меня осталась лишь хрипота, которую заметил и Стилитано. Я закашлялся.

Позади Параллельо находился пустырь, где играла в карты шпана (Параллельо – это большая улица в Барселоне, параллельная знаменитой Рамблас. Множество темных, узких и грязных улочек между этими двумя очень широкими дорогами образуют Баррио Чино). Воры садились на корточки и устраивали игру, разложив карты на куске ткани или прямо в пыли. Молодой цыган вел одну из партий, и я решил пожертвовать несколькими грошами, завалявшимися у меня в кармане. Я – не игрок. Меня не привлекают роскошные казино. Свет люстр наводит на меня тоску. Меня воротит от показной непринужденности элегантных игроков, а невозможность воздействия на все эти механизмы – шары, рулетку, лошадок – повергает в уныние, но я любил пыль, грязь, поспешность шпаны. (Подавленный гневом или желанием, я вижу, склонясь к Жава, его впечатавшийся в подушку профиль. Нередко я подмечал то же страдание, судорожное подергивание мышц лица и озарявшую их тревогу на искаженных мордочках сидящих на корточках сорванцов.) Весь этот люд стремился к выигрышу или проигрышу. Каждое бедро дрожало от усталости или тревоги. В тот день небо было хмурым. Я заразился юным азартом юных испанцев. Я играл и выигрывал. Я все время выигрывал. В течение всех партий я не проронил ни слова.

Впрочем, цыган был мне незнаком. Обычай позволял мне забрать свои деньги и удалиться. Но парень был такой симпатичный, что я побоялся, уйдя таким образом, проявить неуважение к внезапно погрустневшей красоте его лица, изнуренного жарой и скукой. Я любезно вернул ему его деньги. Слегка удивившись, он принял их и просто поблагодарил меня.

– Привет, Пепе, – бросил на ходу какой-то смуглый, кудрявый, хромой парень.

Пепе, сказал я себе, его зовут Пепе.

Я собрался было уйти, успев заметить его маленькую, почти женскую руку. Но лишь только я стал пробираться сквозь толпу воров, девок, нищих, педиков, как ощутил на своем лице прикосновение. Это был Пепе. Он бросил игру и заговорил со мной по-испански:

– Меня зовут Пепе.

И протянул мне руку.

– Меня – Хуан.

– Пойдем. Давай выпьем.

Он был такого же роста, как и я. Его лицо, которое я видел сверху, когда он сидел на корточках, показалось мне менее плоским. Черты его были более тонкими.

Это девушка, подумал я, вспомнив его тонкую руку, и вообразил, что буду скучать в его обществе. Он решил, что мы пропьем деньги, которые я выиграл. Мы ходили из таверны в таверну, и все время, пока мы были вместе, он излучал обаяние. Он не носил рубашки, на нем была голубая майка с большим вырезом, из которого выглядывала мощная шея под стать голове. Когда он поворачивал шею, оставаясь неподвижным, на ней напрягалось огромное сухожилие. Я пытался представить его тело, и, если не считать хрупких рук, оно выглядело крепким: ноги были туго обтянуты легкой тканью брюк.

Было жарко. Гроза никак не начиналась. Возбуждение окружавших нас игроков возрастало. Девицы казались все более неповоротливыми. Пыль и жара действовали на нас угнетающе. Мы не пили спиртного, лишь прохладительные напитки. Сидя около уличных торговцев, мы перебрасывались скупыми словами. Он все время улыбался немного устало и казался мне снисходительным. Я не знаю, догадался ли он, что мне понравилась его мордочка, во всяком случае, он не подавал вида. К тому же у меня были такие же, немного подозрительные повадки; казалось, что я представлял угрозу для хорошо одетых гуляк, я был так же молод и чумаз, как и он, и я был французом.

К вечеру он захотел играть, но было уже слишком поздно, и все места были заняты. Мы слегка потолкались среди игроков. Проходя мимо девиц, Пепе задирался. Он пощипывал некоторых из них. Жара становилась все более давящей. Небо сравнялось с землей. Возбуждение толпы переросло в раздражение. Цыган, который никак не мог выбрать себе партнеров, нетерпеливо мусолил в кармане мелочь. Внезапно он схватил меня за руку:

– Venga![10]10
  Подойди (исп.). (Примеч. перев.)


[Закрыть]

Он отвел меня на два шага, к единственному на Параллельо туалету, который обслуживала одна старуха. Удивляясь неожиданности его решения, я спросил:

– Что ты собираешься делать?

– Ты будешь ждать меня.

– В чем дело?

Он произнес по-испански какое-то слово, которое я не понял. Я сказал ему об этом, и на глазах у старухи, ждавшей мелочь, он со смехом потянулся к своему члену, сделав вид, что мастурбирует. Когда он вышел из туалета, его лицо немного порозовело. Он по-прежнему улыбался.

– Теперь все в порядке, я готов.

Так я узнал о мерах предосторожности, которые принимают здесь в подобных случаях некоторые игроки, чтобы снять возбуждение. Мы вернулись назад, на пустырь. Пепе выбрал себе партнеров. Он проиграл.

Проиграл все, что у него оставалось. Я пытался его удержать, но было поздно. Согласно обычаю, он попросил у человека, который держал банк, выдать ему на ящике для ставок деньги для следующей партии. Тот отказался. И тут я увидел, как то, что составляло обаяние цыгана, свернулось, словно молоко, и превратилось в самую лютую ярость, какую я когда-либо наблюдал. В мгновение ока он выхватил банк. Мужчина вскочил, собираясь ударить его ногой. Пепе увернулся. Он протянул мне деньги, но не успел я положить их в карман, как мелькнуло лезвие его ножа. Он всадил его в сердце испанца, высокого загорелого парня, который упал на землю, в грязь, побелев, несмотря на загар, скорчился, забился в судорогах и отошел. Я впервые увидел, как кто-то испускает дух. Пепе исчез, но когда я отвел взгляд от мертвеца и поднял голову, то заметил Стилитано, который разглядывал труп с легкой улыбкой. Солнце клонилось к закату. Мертвец и самый прекрасный из смертных слились передо мной в одной и той же золотой пыли, среди толпы моряков, солдат, шпаны и воров со всех уголков земли. Она перестала вращаться: ей было боязно нести Стилитано вокруг солнца. Я встретился одновременно с любовью и смертью. Однако это видение было весьма мимолетным, ибо я не мог оставаться там, опасаясь, что кто-нибудь из дружков покойного, видевших меня вместе с Пепе, отберет у меня деньги, которые я спрятал в карман. Когда я уходил оттуда, моя память прокручивала и комментировала эту сцену, которая казалась мне грандиозной: «Убийство прелестным ребенком зрелого мужа, чей загар побледнел и принял цвет смерти, и на все это насмешливо взирал высокий белокурый юноша, с которым втайне от всех я был помолвлен». Хотя мой взгляд, устремленный на Стилитано, был мимолетным, я все же успел оценить его роскошную мускулатуру и заметить тяжелую, белую, плотную, как мучные черви, слюну, перекатывавшуюся в его приоткрытом рту, слюну, которой он забавлялся, перегоняя ее сверху вниз, до тех пор пока она не заполняла всю полость его рта. Он стоял босиком в пыли. Его ноги были скрыты под полинявшей, вытертой, рваной тканью голубых полотняных брюк. Рукава его зеленой рубашки были засучены, и один из них нависал над рассеченным, тонким запястьем, на котором еще виднелся бледно-розовый шрам.

Стилитано улыбнулся, глядя мимо меня.

– Тебе на меня наплевать?

– Есть немного, – сказал он.

– Пользуйся этим.

Он снова улыбнулся и уставился на меня:

– Зачем?

– Ты знаешь, что ты – красивый малый. И ты думаешь, что можешь на всех плевать.

– Я имею право, я – симпатяга.

– Ты уверен?

Он расхохотался:

– Уверен. Двух мнений быть не может. Я до того симпатичный, что некоторые начинают ко мне клеиться. Чтобы они отстали, приходится делать им гадости.

– Какие?

– Тебе интересно? Погоди, скоро увидишь меня в деле. Еще успеешь во всем убедиться. Где ты ночуешь?

– Здесь.

– Зря. Полиция будет тебя искать. Первым делом она придет сюда. Пошли со мной.

Я сказал Сальвадору, что не могу оставаться этой ночью в гостинице и что бывший легионер предложил мне свою комнату. Он побледнел. Мне стало стыдно от того, что он так легко смирился со своим горем. Чтобы расстаться с ним без угрызений совести, я оскорбил его. Я мог это сделать, поскольку он любил меня безгранично. В ответ на его удрученный и полный ненависти взгляд несчастного недоумка я произнес одно слово: «Ублюдок». Затем я пошел к Стилитано, который ждал меня на улице. Его гостиница находилась в самом глухом из тупиков квартала. Он жил в ней всего несколько дней. Из коридора, выходившего на мостовую, лестница вела в номера. Когда мы поднимались, он сказал:

– Ты хочешь, чтобы мы были вместе?

– Можно.

– Ты прав. Так легче выбираться из дерьма.

У двери коридора он попросил:

– Дай мне спички.

У нас уже был один спичечный коробок на двоих.

– Он пуст, – сказал я.

Выругавшись, Стилитано взял меня за руку, заведя свою руку за спину, так как я был справа от него.

– Ступай за мной, – велел он. – И не шуми, у стен есть уши.

Он осторожно вел меня вверх по ступенькам. Я не знал, куда мы идем. Невероятно гибкий атлет совершал со мной прогулку в ночи. Самая античная и греческая из Антигон заставляла меня карабкаться по крутой угрюмой Голгофе. Моя рука доверчиво лежала в его руке, и мне было стыдно, когда я порой спотыкался о камень, цеплялся за корень или терял под ногами почву.

Самые прекрасные на свете пейзажи открывались моему взору под трагическим небом, когда Стилитано брал меня ночью за руку. Что за флюиды переходили из него в меня, сообщая заряд? Я шел по краю опасных обрывов, гулял по мрачным равнинам, слышал рев моря. Как только я ступал на нее, лестница перевоплощалась; она становилась владычицей мира. Дай я волю воспоминаниям об этих коротких мгновениях, я бы описал вам прогулки, стремительные побеги и погони в тех уголках мира, где мне никогда не бывать.

Мой похититель увлекал меня за собой.

Я покажусь ему неуклюжим, думал я.

Однако он поддерживал меня любезно и терпеливо; молчание, к которому он меня призывал, тайна, которой он окружил нашу первую ночь, заставили меня на миг поверить в его любовь. Дом пахнул ничуть не лучше, чем другие дома в Баррио Чино, но его жуткий запах навсегда останется для меня не просто ароматом любви, но и нежности и доверия. Запах Стилитано, запах его подмышек, запах из его рта – когда мое обоняние вспоминает об этом, если оно внезапно обретет эти запахи во всей их будоражащей достоверности, я думаю, что они ударят мне в голову с прежней одуряющей силой. (Время от времени, по вечерам, я встречаюсь с каким-нибудь малышом и провожаю его до дома. У подножия лестницы – мои шпанята обитают в злачных местах – он берет меня за руку и ведет наверх так же ловко, как Стилитано.)

– Осторожно.

Он прошептал это слишком нежное для меня слово. Я оказался прижатым к его телу. На миг я ощутил прикосновение его подвижных ягодиц и немного отстранился из вежливости. Мы поднимались по узкому проходу вдоль тонкой стены, охранявшей сон гостиничных проституток, воров, сутенеров и нищих. Я был ребенком, которого бережно ведет отец. (Сегодня я отец, которого его чадо ведет к любви.)

На четвертой лестничной площадке, запыхавшись, я вошел в его убогую каморку. Я любил. В барах Параллельо Стилитано представлял меня своим приятелям. Ни один из них как будто не заметил, что я люблю мужчин, ведь среди обитателей Баррио Чино столько «голубых». Мы совершили с ним вдвоем несколько безобидных налетов, которые обеспечили нас всем необходимым для пропитания. Я жил с ним, я спал в его постели, но этот верзила проявлял столь утонченную стыдливость, что мне ни разу не удалось увидеть его всего. Хотя я и получил от него то, чего страстно желал, Стилитано оставался для меня милым и надежным хозяином, ни сила, ни обаяние которого так и не утолили мою жажду мужественности, воплощением которой были солдаты, моряки, авантюристы, воры, преступники. Будучи недоступным, он стал в моих глазах воплощением этих образов, которые подавляют меня. Следовательно, я был целомудренным. Иногда он издевался надо мной, требуя, чтобы я застегнул его пояс. Мои руки дрожали. Он делал вид, что ничего не замечает, и дурачился. (Я расскажу позднее о характере моих рук и значении этой дрожи. В Индии небезосновательно утверждают, что священные или гнусные предметы и люди являются неприкосновенными и неприкасаемыми.) Стилитано радовался, что я был в его власти, и представлял меня друзьям как свою правую руку. У него не было правой кисти, и я с восторгом говорил себе, что, конечно, я – его правая рука, я – тот, кто заменил ему самую сильную часть тела. Была ли у него любовница среди девиц с calle Кармен? Мне об этом было неизвестно. Он относился к «голубым» с показным презрением. Так мы прожили несколько дней.

Однажды вечером, когда я сидел в «Криолле», одна из шлюх сказала, что мне надо бежать. По ее словам, приходил карабинер. Он разыскивал меня. Это наверняка был тот самый солдат, которого я сперва удовлетворил, а потом ограбил. Я вернулся в гостиницу и предупредил Стилитано. Он сказал, что берется уладить дело, и вышел.

Я родился в Париже 19 декабря 1910 года. В детском приюте я не мог узнать что-нибудь о своем происхождении. Когда мне исполнился двадцать один год, я получил свидетельство о рождении. Мою мать звали Габриэль Жене. Отец до сих пор неизвестен. Я появился на свет в доме 22 по улице Ассаса.

Я раздобуду сведения о своем происхождении, сказал я себе и отправился на улицу Ассаса. В доме 22 размещался Родильный дом. Мне отказали в информации. Я воспитывался в Морване в крестьянской семье.

Когда я встречаю в ландах – странным образом на закате, на обратном пути после посещения Тиффожа, где обитал Жиль де Ре, – цветы дрока, я испытываю к ним глубокое чувство приязни. Я взираю на них со значением, с нежностью. Мое волнение возникает словно по велению окружающей природы. Один в целом мире, я отнюдь не уверен, что не стал королем – или, может быть, феей – этих цветов. При встрече они выказывают мне почтение, склоняются без поклонов, но узнают меня. Они видят во мне своего представителя, живого подвижного ловкого покорителя ветра. Для меня же они – мой естественный герб, благодаря им я ощущаю свои корни в этой французской почве, удобренной прахом детей и подростков, зарезанных, изрубленных, сожженных Жилем де Ре.

Из-за этого колючего растения Севенн[11]11
  В день нашего знакомства Жан Кокто окрестил меня своим «испанским дроком». Он не знал, что сотворил со мной этот край.


[Закрыть]
я участвую в преступных авантюрах Ваше. Наконец, благодаря тому, что я ношу его имя,[12]12
  Дрок во французском языке («genet») звучит так же, как фамилия автора. (Примеч. перев.)


[Закрыть]
мне близок растительный мир. Я могу смотреть на цветы без умиления, это моя родня. Если я скатываюсь из-за них в низшие сферы, я бы хотел опуститься до древовидных папоротников с их болотами и водорослями, то в то же время я все дальше ухожу от людей.[13]13
  Ботаникам известна разновидность дрока, которую они называют летучим дроком.


[Закрыть]

На планете Уран, по слухам, настолько тяжелая атмосфера, что папоротники становятся ползучими; животные под давлением газа передвигаются с трудом. С этими униженными, вечно ползающими на брюхе тварями я и хочу слиться. Если в силу метемпсихоза я получу новое местожительство, я выберу эту проклятую планету и буду обживать ее вместе с каторжниками моей породы. Среди ужасающих рептилий я буду гоняться за вечной, презренной смертью во мраке, где листва черна, вода болот тяжела и холодна. Я лишусь сна. Но, становясь все мудрее, я постигну гнусное братство смеющихся крокодилов.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю