355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Здислав Романовский » Белое и красное » Текст книги (страница 13)
Белое и красное
  • Текст добавлен: 29 мая 2017, 11:30

Текст книги "Белое и красное"


Автор книги: Здислав Романовский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 13 (всего у книги 17 страниц)

Рыдзак вернул документ и, подмигивая Лесевскому, добавил:

– Ты сказал, тебе не улыбается стоять в Иркутске на якоре? Тогда давай вместе зайдем к Таубе, я кое-что интересное тебе предложу…

После бегства Ирины Таня перебралась в ее комнату, где жила Ядвига. В последнее время они очень сдружились. По вечерам по-прежнему в гостиной пили чай, и казалось, в доме Долгих ничего не изменилось: три молодые женщины, Капитолина Павловна, пышнотелая, будто сошедшая с картины Кустодиева, и Петр Поликарпович.

Петр Поликарпович за год сильно изменился, стал заметно ко всему равнодушен, внешне неопрятен, не заводил разговоров о политике. Все чаще от него попахивало наливкой. О, если бы классы, обреченные историей на вымирание, так легко сходили со сцены, как капитулировал Петр Поликарпович!

Капитолина Павловна, напротив, сохраняла стойкость и упорство. На ее плечи теперь легли все заботы по дому. В жизни каждой семьи даже в спокойные годы наступает такой момент, когда дочери покидают дом. Капитолина Павловна по-женски воспринимала мир и к бегству Ирины отнеслась трезво. Разве мало дочерей убегало и убегает к женихам? Любовь. Вот хотя бы эта полька. Бросила отца, матери у нее, бедняжки, давно нет, – и в широкий мир. Капитолина Павловна теперь часть своей любви к Ирине перенесла на Ядвигу, в этом проявилась та огромная, российская, сибирская бабья доброта, которая в годы лихолетья, поражений и войн, когда все вокруг захлестывает гнев и ненависть, поддерживает, дает силу, а порой спасает жизнь. И что бы ни говорили, и что бы ни писали, только ненависть не способствует жизни. За ненавистью идет смерть.

Стараниями Капитолины Павловны появился в доме Долгих поросенок, потом – коза. И почти городской дом с небольшим огородом превратился в сельскую усадьбу с присущими ей хлопотами: доение козы, кормление поросенка, уборка навоза. Капитолине Павловне вспомнилась, наверное, молодость, и было что-то символичное в том, что дом Долгих отдалялся от города.

В самый последний момент на мосту, ведущем на Знаменскую, он узнал Таню. Остановился.

– Вы, кажется, хотели мимо меня пройти. Уже не узнаете, Ян Станиславович?..

Но на этот раз не добавила, как всегда, по-польски. «Где пан был, когда пана не было?» Он почувствовал, ему не хватает именно этих слов, хотя с тех пор, как Ядвига поселилась в доме Долгих, он мог вдосталь наговориться на родном языке.

– Честно сказать, я решил, что вы избегаете меня. Поэтому был так удивлен, узнав, что вы пытались вступить…

– Вы знаете об этом от Ядвиги?

– Вы хотите скрыть от меня?

– Нет, конечно. Не собираюсь. Только я хотела бы вам кое-что объяснить… Даже хорошо, что вы… что я вас… встретила.

Таня всегда была говорлива, легко подыскивала нужные и ненужные слова, а если иногда и запиналась, то лишь потому, что не могла произнести все слова сразу. Она была взрывная, тогда как Ольга… И то, что сейчас Таня запинается, говорит с расстановкой, задумывается, означает – она хочет сказать ему что-то очень важное.

– Я вовсе не собирался вас обходить, просто не узнал вас в пальто Капитолины Павловны, – начал он оправдываться, давая понять, что готов выслушать ее.

– Мою шинель переделывает Ядвига. Обещала подогнать по фигуре. – Таня усмехнулась, но тотчас посерьезнела. – Мне надо объяснить вам, Ян Станиславович… То, что я хотела попасть в отряд Рыдзака, никак не… связано. Я узнала, что пан, что вы…

– Понимаю. Вы хотели быть вместе с Ядвигой.

– Ничего-то вы не понимаете, Ян Станиславович. Ох, какие все мужчины непонятливые, пан Янек!

Тане не просто было попасть к Уткину. У подъезда бывшего губернаторского дома стояли часовые. Начальник караула, черный, как цыган, требовал пропуск. С ним трудно было договориться, так как он плохо знал русский. Это был венгр.

– Бумага нет? Нет. Не можно без.

– Я санитарка. Понимаешь?

– Красивая санитарка…

– Тогда пропусти, если красивая.

– Без бумага – нет.

– А в кровать без бумага можно?

К начальнику караула присоединился еще один венгр, такой же черный, но еще более заросший. Только белозубая улыбка смягчала выражение его лица.

– Акош! – Начальник что-то сказал подчиненному по-венгерски.

«Черные черти, – подумала Таня. – Что ж, подожду, может, кто-нибудь выйдет».

Однако как назло долгое время никто не приходил и не выходил. Наконец подъехал тарахтя автомобиль. Из него выскочил шофер, сняв кепку и держа ее в руках, открыл заднюю дверцу. Из автомобиля вылезли двое мужчин в элегантных пальто, в белых перчатках. Один с тростью. Таня была поражена. Она стояла и смотрела, пока мужчины не исчезли в доме. Затем набросилась с упреками на старшего караульного.

– А от них не потребовал пропуск.

– Это консулы. Понимаешь, красотка, консулы. Один – консул Франции. Бумага не надо.

«Без тебя поняла, что буржуй, – мысленно возмутилась она. – Что же получается, буржуев пропускают, а… Интересно, а если бы здесь стоял пан Янек, пропустил бы он меня?..»

Вспомнила отказ Рыдзака и насупилась. Что ему стоило взять ее в отряд?

– Товарищ Уткин разговаривать с консул… Нет время…

Венгр хотел объяснить, что она напрасно ждет.

Таня вздохнула и направилась к Ангаре, как всегда, когда на душе бывало грустно. Бросилось в глаза отсутствие памятника Александру III, в гимназии ее учили, что это выдающийся монарх, при нем в России был порядок и даже началось строительство Великой Сибирской магистрали. И вот остался лишь цоколь, ослепительно сверкающий в лучах солнца красный гранит. Камень был нездешний, привезенный, наверное, из такой же далекой страны, как Польша пана Янека. И вдруг ее осенило: ведь должен же товарищ Уткин когда-то выйти из этого здания. Надо вернуться и терпеливо ждать. Его она узнает – он выступал в госпитале перед ранеными. А такое качество, как терпение, Таня унаследовала от матери.

Заросший щетиной венгр при виде Тани опять обнажил зубы в улыбке. «Улыбаться улыбаются, а не пропускают», – злилась Таня.

Через полчаса вышли те двое, приехавшие на автомобиле. Их сопровождал очень молодой, заметно прихрамывающий командир. Присмотревшись к нему, Таня не поверила своим глазам и радостно крикнула:

– Товарищ Дубов! Иван Харитонович!

– Это вы, Таня?

– Товарищ Дубов рассказывал мне, что вы спасли ему жизнь, день и ночь не отходили от него после операции. А сейчас, значит, просите не отправлять вас на фронт?

Уткин едва стоял на ногах от усталости, осунувшийся, с ввалившимися щеками, с темными кругами под глазами, чувствовалось, он не спал много ночей. Таня даже расстроилась после его слов. А все потому, что не рассказала про Ирину. От него нельзя было скрывать ничего.

– Я не могу ехать с нашим отрядом на Забайкальский фронт, там… Там я могу встретиться с сестрой или ее мужем. Они у атамана…

Сейчас он скажет: таким, у кого сестра и зять воюют на стороне белых, нет места в рядах красных санитарок. И все…

– Понимаете, товарищ Таня, – Уткин тер рукой лоб, словно ему трудно было собраться с мыслями, – мир, в котором мы живем, очень не просто устроен и подчас не так, как нам бы хотелось. Министром во Временном правительстве был некий Малантович, а его брат – известный командир Красной Армии в Сибири…

«Ага, значит, понял, – обрадовалась Таня. – Понял. Как хорошо, что я к нему пришла».

Она уходила от Уткина успокоенная. Сам Таубе обещал заняться ее делом, после того как Уткин позвонил ему по телефону.

Лесевский решил зайти к доктору Калиновскому. Он долго стучал в дверь, пока ему не открыли. Калиновский встретил его в стеганом халате – похоже, из дому он давно не выходил. Смотрел довольно неприветливо.

– Если вы явились меня агитировать, не тратьте понапрасну времени. Наши дороги разошлись навсегда.

– Я пришел к вам как к врачу.

– Разве у вас в роте нет врача?

– Вы хорошо знаете, что врача в роте нет.

Лесевский перед визитом к Калиновскому долго колебался, поскольку тот вышел из Польского воинского союза, так же как и многие офицеры.

– Как к врачу? Лечиться? Этим вы взываете к общечеловеческой, внеклассовой солидарности? Любопытно. Весьма любопытно слышать такое от представителя вашей идеологии.

Доктор говорил не без иронии, однако жестом руки пригласил Лесевского пройти в кабинет. В квартире было холодно, хотя стояли теплые дни.

Лесевский последний месяц чувствовал себя совсем скверно, мучал кашель, по вечерам поднималась температура. Он старался не обращать на это внимание, но все сильнее давала себя знать слабость.

– Значит, вас отправляют… на Сан-Доминю. Я знал, что этим все кончится. Почетная миссия, что и говорить. Будете наводить порядок в стране якутов.

Известие об отправке роты мгновенно облетело поляков. Надо сказать, доктор Калиновский не первый намекал на Сан-Доминго.

– Что же получается? Не революция на Висле, как обещал солдатам Рыдзак, когда уговаривал их перейти на сторону красных, и не земля – крестьянам, а фабрики – рабочим, а самая настоящая карательная экспедиция. Боялись попасть в польские части генерала Довбора, которые борются за независимую Польшу, зато угодили к дикарям.

– Это не карательная экспедиция, доктор. Это легионеры генерала Довбора опозорили свои мундиры, расправляясь с белорусскими мужиками. Мы же несем якутам свободу.

– На штыках! Силой!

Он обязан ему ответить. Но окончательно их споры разрешит только время, великий и беспристрастный судья людских деяний, стремлений, безумств и мести. А как сейчас доказать то, о чем спорили в Польском воинском союзе? Словом? Тюрьмой? Пулей?

– И все-таки я пришел к вам как к врачу, – повторил Лесевский.

Сейчас ему было мучительно трудно говорить с доктором.

– Прошу вас, раздевайтесь.

Доктор разглядывал шапку Лесевского, которую тот повесил в прихожей.

– Итак, вам больше нравится эта шапка со звездой, чем польская фуражка?

– Звезды сейчас носят многие – русские, поляки, венгры, немцы, китайцы…

Он хотел еще сказать, что принадлежит к огромной человеческой общности, только не к той, которую ему предлагает доктор. И опять подумал, что спор с Калиновским бессмыслен. У доктора, как и у многих честных поляков, а Лесевский причислял доктора к порядочным людям, глубоко угнездился страх, что он как личность затеряется, растворится в том, что сейчас рождается в мире, захватывая все, принося всем братство, грубо врываясь в давно сложившийся вековой уклад жизни миллионов.

Лесевский стащил фуфайку, снял рубашку, поежился от холода. Вздрогнул, когда доктор приложил трубку.

– Дышите глубже. Дышите. Не дышите.

Доктор обстоятельно выслушал Лесевского, лицо его при этом ничего не выражало. Наконец, закончив осмотр, коротко бросил:

– Одевайтесь.

Осенью в этом же кабинете Лесевский услышал от доктора, что дела его идут неплохо, он на пути к полному выздоровлению. Калиновский был тогда в хорошем настроении, вспоминал своего приятеля, доктора Баранникова – именно от Баранникова Лесевский попал к Калиновскому, – рассуждал об уникальном сибирском климате, который убивает либо больного, либо… болезнь. Подчеркнул, какую роль в излечении Лесевского сыграл его молодой организм и сало, которым он, Калиновский, поставил на ноги многих чахоточных. Потом было декабрьское восстание юнкеров, осада губернаторского дома, а в результате – сильная простуда.

Калиновский запахнулся в халат. Молча стоял возле окна. Из кабинета была видна Тихвинская площадь. Лесевский вспомнил, как неожиданная очередь из пулемета, установленного юнкерами на колокольне Тихвинской церкви, прижала его отряд к земле. Он лежал за обледенелым сугробом и чувствовал, как мороз пробирает его до костей. Рядом, раскинув руки, лежал совсем молоденький красногвардеец, возле виска – замерзшая лужица крови. В тот день был тридцатиградусный мороз.

Доктор, полагая, что Лесевский уже оделся, повернулся от окна.

– Вы, кажется, в польской роте единственный интеллигент, кроме этого юнца поручика Янковского…

– С нами Чарнацкий.

Доктор не мог скрыть своего удивления.

– Любопытно, любопытно. А он-то чего? Я считал его разумным человеком. Значит, и в нем сидит авантюрист. Ну, хорошо, хватит о нем, давайте поговорим о вас… Как врач, я категорически запрещаю вам участвовать в этой сомнительной экспедиции. Вам надо сидеть в Закопане или Давосе, а не заниматься революцией. Еще одна простуда и… – Доктор не закончил фразу.

– Не надо меня щадить, доктор. Я хочу знать правду о своем здоровье. Я отказался в жизни от многого, но сохранил за собой одно-единственное право: все решать самому, до конца.

Доктор опять посмотрел на шапку Лесевского, красная звездочка словно притягивала его взор.

– Конец может наступить раньше, чем вы ожидаете.

«Не вернешься ты на родину. Будешь лежать, дорогой, в земле, холодной как лед», – вспомнились Лесевскому слова цыганки, как-то приставшей к нему в гостинице «Модерн».

Долгих торчал дома. Служащие почты копали рвы под Иркутском вдоль железной дороги. Петр Поликарпович сказался больным.

Чарнацкий договорился встретиться с Ольгой на берегу Ушаковки. Из дому он вышел первый и долго ждал ее, греясь на весеннем солнце, любуясь зазеленевшей Знаменской улицей. Ольга пришла без пальто, в том самом платье, которое было на ней в день его приезда в Иркутск. Правда, тогда, давно, на платье он не обратил внимание. Ольга была грустна, внутренне собранна, хотя они встретились, чтобы попрощаться перед его отъездом. «Она остается совсем одна в этом старом доме, – подумалось ему. – Сестры разлетелись в разные стороны». И чего эти нелепые мысли лезли ему в голову?

Ольга прильнула к нему.

– Куда пойдем?

– Я хочу быть с тобой, только с тобой.

Они шли мимо Знаменского монастыря.

– Давай зайдем на минутку, – неожиданно предложила Ольга.

Каменная ограда была разрушена. Чарнацкий удивился, почему Ольга ведет именно туда. Но, увидев два мраморных надгробия, все понял. Это были могилы Екатерины Трубецкой, жены декабриста Сергея Трубецкого, и их детей – Никиты, Владимира и Софьи.

Чарнацкому вспомнились могила Пилевского – сколько таких могильных холмиков развеет ветер или поглотит тайга.

– Она добровольно поехала за ним в ссылку. И здесь умерла. Видишь, видишь, какие мы…

Она не объяснила, к кому относится «мы». Мы – женщины? Мы – россиянки? А быть может, просто «мы», когда любим?

– Ты вернешься ко мне? Поклянись. Я тебя никому не отдам. Пусть с тобой едут другие, но только я с тобой… я буду с тобой там.

Аккуратненькая старушка из тех, кто даже во время войн, бурь и революций заботятся о чужих могилах, приводила в порядок могилы декабристов. Она с интересом разглядывала парочку, забредшую сюда, в ограду монастыря.

– Идем, – Ольга взяла его под руку. – Пойдем к реке. Я хочу быть с тобой, только с тобой.

Спустились к Ушаковке. Но Ольга почему-то думала об Ангаре.

Под вечер Чарнацкий пошел попрощаться с адвокатом. Когда Чарнацкий сблизился с Рыдзаком и Лесевским, он заметно охладел к адвокату – но окончательно отношения не порывал. Последний раз он был у адвоката вскоре после стычки с чехами. Надо сказать, даже Рыдзак, встречаясь на улице с майором Свенцким, у которого он увел большую часть солдат и вместо него принял командование, обменивался с ним парой слов. Еще не было пролито между поляками, живущими в Иркутске, крови, а только она разделяет людей по-настоящему и навсегда.

Адвокат был в прекрасном расположении духа. И не скрывал почему. Он считал, что вопрос занятия Сибири войсками Антанты предрешен, ведь кто-то должен не допустить хозяйничанья немцев в России. Инцидент с чехами капитана Новака он рассматривал как предвестие более серьезных событий: он слышал, чехи в нескольких пунктах перерезали линию железной дороги.

– А ты, Ян, в такой момент… У тебя была возможность выйти из игры. И вдруг, когда власть большевиков вот-вот падет, ты надеваешь шапку со звездой… Еще месяц-два, и в Иркутске не будет Центросибири, не будет этих безграмотных комиссаров.

– В Центросибири собрались образованные и умные люди, – начал Чарнацкий и умолк, адвокат прекрасно знал председателя Центросибири, знал и Уткина, за публикациями которого в газете следил. – Вы не можете меня обвинить в том, что я приспособленец, ибо не хуже меня знаете о положении дел у большевиков.

– Я просто считаю тебя конченым человеком. Волосы у меня на голове шевелились, когда я читал заявление этой вашей польской революционной роты. Прочел его в этой… газетенке «Власть труда».

Письменный стол адвоката был завален всевозможными газетами.

– Ведь ты знаешь, у меня в конторе всегда был идеальный порядок. Но когда эта твоя справедливая власть… А-а, вот… Трудно представить, что вначале это было написано по-польски, а потом уж переведено на русский. «Мы, поляки-интернационалисты, протягиваем вам руку братской помощи и готовы пролить свою кровь за русскую революцию, умереть за нее… Мы верим, что ваше дело – это наше дело, ваша победа – это наша победа».

Адвокат отбросил газету.

– Безумцы… И ты тоже принимал эту… эту присягу?

– Обстановка в настоящий момент в России и здесь, в Сибири, несмотря на некоторую запутанность, ясна. С одной стороны большевики, а с другой – те, кто борется против них. Против большевиков выступает и атаман Семенов, и белые офицеры, которые уже сейчас мечтают о России до Вислы, а то и еще дальше.

Чарнацкий редко спорил с адвокатом. Он давно убедился в бессмысленности таких споров.

– Я всегда считал тебя польским патриотом, Ян. Но для меня не секрет, этот ваш председатель, этот польский комиссар Лосевич или Лесевский, абсолютно лишен национальной гордости и…

Адвокат не сразу заметил, как непроницаемо лицо Яна. Он поспешил переменить тему.

– Очень хорошо… очень хорошо с твоей стороны, что ты зашел проститься. А я даже чаем не могу тебя угостить, а о кофе в теперешние времена и говорить не приходится. Подожди минутку… Ты абсолютно прав. Политика политикой, а старое знакомство – настоящее знакомство. Прости, я сию минутку.

«Зачем я пришел сюда?» – корил себя Чарнацкий. Разве есть у него какие-либо сомнения относительно сделанного им выбора? Только эта дорога ведет в Польшу. Пусть долгая, но единственная. Может, кратчайшая в самом деле лучше. Да будет Польша такой, какой будет, лишь бы была. Пусть будет! Неужели может быть плохим государство, возникшее в результате таких страданий и надежд? Из ожесточенной, мужественной борьбы? А где окажутся такие, как председатель Тобешинский, майор Свенцкий?

Комната, в которой Ян сейчас находился, наверное, служила кабинетом профессору Чернову, теперь здесь была спальня адвоката. На стенах – гравюры, и все на исторические темы: «Куликово поле», «Разгром Разина под Симбирском», «Разгром шведов под Полтавой», «Взятие Варшавы Суворовым», «Переправа Наполеона через Березину», «Штурм Плевны».

Он разглядывал «Взятие Варшавы», когда вернулся адвокат.

– Возьми ее, Ян. Когда-то ты отказался, в добрые старые времена, может, теперь передумал. Эта гравюра твоя.

Чарнацкий посмотрел на инвентарный номер «7777». Он вспомнил, Ядвига говорила ему, что на всех его вещах она ставит этот номер. Сорвав этикетку с номером, он сунул ее в карман и решил – как выйдет отсюда, разорвет в клочья.

– Вы упоминали Лесевского. Этот человек сидел в десятом равелине Варшавской цитадели. А его отец в восемьсот семьдесят девятом вернулся из ссылки после восстания шестьдесят третьего года. Именно Лесевский написал текст воззвания польской роты, текст, который вас так…

Он не закончил. Пожалуй, не надо было сюда приходить…

Он с шумом распахнул окно. Сирень еще не расцвела, хотя бутоны заметно набухли. Если бы рота задержалась в Иркутске на день или два, он, наверное, увидел бы ее в цвету.

И опять представил свое отражение в бочке с водой. Скоро будет смотреться в Лену. Похоже, судьба надолго связала его с этой рекой. А может, навсегда? В соседнем дворе, освещаемом заходящим солнцем, на лавочке сидели незнакомые ему люди. Соседского мальчика не было видно.

Чарнацкий спустился из своей комнаты. С Ольгой он уже попрощался. Капитолина Павловна, вытирая глаза фартуком, попросила его приглядывать за Таней. И Ядвигой…

– Вернемся… Прежде чем Лена встанет, мы должны вернуться, обязательно. Вернемся, Капитолина Павловна, до конца навигации на Лене.

Он повторял и повторял, словно только Лена была надежной гарантией в этом ненадежном мире. Капитолина Павловна кивала головой, потом перекрестила его и, не сдерживая рыданий, ушла в комнату Тани. В пустую комнату.

– Пусть выплачется. Ей станет легче.

Петр Поликарпович побрился, надел костюм, в котором ходил на службу. Он стоял и смотрел на Чарнацкого с неизъяснимой грустью в глазах. В отличие от адвоката, он не радовался тому, что много знаков на небе и земле предсказывают близкую перемену власти в Иркутске.

– Давай, Ян Станиславович, присядем. Наливочкой я тебя встречал, наливочкой и провожу. Осталось еще немного. Думал, самое худшее в жизни я уже пережил. Помню пожар. Помню, как Иркутск горел, братец. Жутко. Наш дом огонь, слава богу, обошел. На нашей улице дома редко стояли. Да к тому же дед мой, царствие ему небесное, как дом поставил, так вокруг деревья посадил. Все до одного они обуглились, погибли, как гвардия, а огненного врага не пропустили. Однако самого деда моего, значит, Петра Поликарповича, горящая ветка жизни лишила. «Птицы! Птицы! Спасайте!» – кричал он, потому как к старости разума совсем лишился, и бросился, как был в исподнем, к деревьям этим несчастным. Как сейчас вижу его и слышу его голос. Два дня огонь гудел. Дома горели по обеим сторонам улицы. Ходила молва, что город подожгли масоны, и еще – евреи или поляки. И китайцев поминали. А были и такие, кто утверждал, что генерал-губернатор наш спятил и Нероном себя вообразил.

Петр Поликарпович вздохнул. Его рассказ о давних временах, о потрясшем его событии как бы приглушал остроту надвигающейся на его дом напасти.

– Я обиды на тебя не держу, Ян Станиславович, скажу это тебе на прощание, хотя с твоим приездом на наш дом много бед свалилось.

В комнату вошла Ольга. «И все-таки я сюда вернусь, – понял Чарнацкий, – обязательно вернусь».

На рысях мимо Веры Игнатьевны и Бондалетова проскакали два всадника-якута. Устремлены вперед, не обращают внимания на пешеходов.

– Я слышала, Болеслав Иванович спуску не дает своему отряду, все учит…

Они вынуждены были остановиться, переждать, пока осядет пыль. У Веры Игнатьевны запершило в горле.

– Да. Приказал сшить новые мундиры, учит якутов скакать в парадном строю. Любит он все делать напоказ. А я, как страж общественного порядка, могу вам доложить, об этом в городе знают многие, что сегодня рано утром Болеслав Иванович на своем коне взял препятствие – колодец возле рынка. С кем-то, видимо, бился об заклад. Должен признаться, препятствие не из легких.

– Шею себе не свернул?

Вера Игнатьевна не смогла скрыть своего раздражения, догадываясь, что Эллерт снова пьет.

– Болеслав Янович довольно известная личность в нашем городе, поэтому, если бы с ним что случилось, вы бы об этом знали. Тем более что эта личность и вас в какой-то степени… интересует. Разве нет? Я всего-навсего безвредный провинциальный полицейский, тьфу, милиционер.

– Чересчур безвредный… Чересчур.

«И она как Соколов…» До чего разным может быть один и тот же человек, удивлялся самому себе Бондалетов. С Верой Игнатьевной он беседует совсем как в Петербурге, с Марфой – по-другому, с Никифоровым – по-третьему, и на всех его хватает.

Вера Игнатьевна, может быть, раньше других поняла, что нерешительность, слабость якутского Совета приведет к тому, что власть в Якутии перейдет в руки большевиков. Но на кого поставить в борьбе с Соколовым? На Бондалетова или Эллерта? Два капитана.

Да, Эллерт по происхождению поляк. Но весьма неохотно вспоминает об этом. Подчеркивает, что мать у него русская и он похож на нее. Всегда говорит по-русски, хотя отлично владеет польским. Вера Игнатьевна достаточно знала жизнь и историю России и всегда отмечала, что обрусевшие иностранцы безоглядно отдают себя служению новой отчизне, не то что русские. Коренной русский знает, что Россия всегда есть и будет, и позволяет себе философствовать, размягчается, тогда как чужеземец, мечтающий слиться с новой отчизной, действует более решительно. Россия – это океан, она способна вобрать в себя воды многих и многих рек и не помутнеет, а что бурлит и гудит, так это от избытка сил. Обрусевший чужеземец не страшен ей. А те, кто думает иначе, не понимают величия России, ее культуры, истории, ее творческого гения.

Мысли о России отвлекли Веру Игнатьевну от Якутска и якутов.

– Безвредный?

– Чересчур безвредный, – повторила она. – До сих пор не нашли типографию.

Подпольная типография – это пятно на полицейском, тьфу, милицейском мундире Игоря Матвеевича. «В городе, где нет и десяти тысяч жителей, печатается нелегальный «Бюллетень Совета рабочих депутатов»! Красная газета в нашем городе!» – почти на каждом заседании якутского Совета кричал комиссар Соколов, не скрывая, что его возмущение и гнев направлены на коменданта якутской милиции Бондалетова. Бондалетов как-то обронил, что газетенка эта всего-то размером с листок тетради, стоит ли уделять ей столько внимания. Тут-то ему и досталось. Слово взял Игорь Иванович и прочел целую лекцию о значении и силе воздействия нелегального слова. Он начал с «Колокола»; вспомнил «Искру», даже то, что эпиграфом к ней взяты слова из известного стихотворения: «Из искры возгорится пламя».

– Почему вы молчите?

«Наступила на мозоль и не собирается убирать ногу. Где она, женская деликатность?» – с некоторым раздражением подумал Бондалетов.

– А мы напали на след этой типографии, уважаемая Вера Игнатьевна…

Они вышли на Большую улицу. В конце ее жил Эллерт, и это был единственный дом, в котором не производился обыск, когда по приказу Бондалетова милиция искала типографию. С остальными мало церемонились. Бондалетов сам руководил операцией, обшаривая каждый дом на Никольской и Малороссийской. Поступил сигнал, что типография находится где-то в этом районе. А сегодня пришел к нему тайком мулла-татарин и сообщил, что вблизи его дома, на окраине Якутска, в избе геометра Бессонова, по ночам собираются люди. Старик Бессонов не вылезает из церкви, сидит там с кликушами, ну а полицейский, тьфу, милицейский нюх подсказывает, что на сей раз они на правильном пути. Ночью произведут обыск… И уже завтра капитан Бондалетов доложит, что миссию свою он выполнил.

Чуть было не пустился в воспоминания о своей последней миссии. Покосился на Веру, не заметила ли случаем выражения его лица… Успокоился: кажется, всецело поглощена – разглядывает двор, где два якута из личной охраны Эллерта чистят оружие. Третий от калитки смотрел на приближающихся Бондалетова и Веру.

– Советую вернуться. Боюсь, Болеслав Янович не готов вас принять.

«На сегодняшний день у Эллерта все преимущества, – размышляла Вера Игнатьевна. – К тому же за ним Шнарев… Вот только бы перестал пить этот будущий якутский атаман».

– Проводите меня в типографию. Да не в ту, которую вы ищите. Мне надо глянуть на гранки статьи. Завтра должна выйти.

Вера печаталась в «Новой Якутии» под псевдонимом.

– И ты говоришь, это большая река? Да она не шире нашей польской Варты.

– Да и до Вислы ей далеко. Мелкая совсем.

– А на чем поплывем? На лодках?

Многие бойцы держались поближе к Чарнацкому – прошел слух, что он хорошо знает Лену. Вот один из бойцов разулся, вошел в воду, зачерпнув горсть песка, разглядывает, растирает на ладони.

– Посмотрите-ка на него, ну и жадина. Думает, золото найдет. Так оно тебя и дожидается!

Широкоплечий боец не обращает внимания на шутки. Зачерпнул в другом месте горсть гальки.

– У Якутска Лена шириной до десяти километров. Так что с Вислой не идет ни в какое сравнение. У нее притоки раза в два подлиннее Вислы – Витим, Олекма… Своими глазами увидите.

Чарнацкий понимает, что соотечественникам не очень приятно слышать, что Висле далеко до Лены. А Качмарека, внимательно слушавшего рассказ, как они на баржах поплывут вниз по Лене, больше всего удивляет, что, оказывается, в конце плавания они бросят баржи на берегу, а то и сожгут. А баржи-то – целое состояние. Никак не может в толк взять, переспрашивает, правильно ли понял.

– На таких вот баржах многие тысячи каторжников везли в Якутию. И мы первые свободные поляки, которые поплывут по Лене с винтовками в руках.

– Винтовки нам революция дала.

– А когда будем в Якутске?

Это уже Ядвига. После такого трудного перехода по тайге – ни следа усталости. Таня держится молодцом.

– Значит, торопится товарищ паненка к жениху? А откуда вы знаете, что он вас, товарищ паненка, ждет?

Бойцы добродушно подтрунивают над Ядвигой. Качмарек, хоть и записался в польскую революционную роту, все не может привыкнуть к новой манере обращения. Товарищ паненка. Умора просто. Может, еще скажет и товарищ помещик. Человек не очень образованный, но свой, а это главное.

– Так когда будем в Якутске? – повторяет вопрос Ядвига. Она держится свободно, будто всю жизнь провела среди вооруженных людей.

– Думаю, не раньше чем через месяц.

Чарнацкий все чаще злится на себя за свою робость: и чего не рассказал Ядвиге в Иркутске про Антония. А имел ли он право? Ядвига по-настоящему добрый человек. Через войну, через революцию стремится к любимому. И кажется, доберется до него.

– Нашел хоть крупицу?

– Я песковоз, браток. Вот и сравнивал – оказывается, здесь такой же песок, как у нас.

– В Висле?

– В Висле, браток…

В другое время Рыдзак не допустил бы, чтобы бойцы сидели и лясы точили, нашел бы занятие всем. Но ведь Рыдзак как-никак сам варшавянин.

Комендант на минуту задумывается: а не вытащить ли из кармана гимнастерки ту, старательно сложенную бумагу? Нет, лучше не доставать. Грозить бумажкой – это почти что грозить наганом, а иногда даже хуже. И разговаривает он не с кем-нибудь, со своими. Он понимал, что перед ним люди простые, но убежденные в своей правоте, а потому твердые. А кто сказал, что Советская власть должна быть мягкой и податливой?

– Спрашиваю последний раз, товарищи, со всей революционной прямотой, берете или нет? Дайте мне четкий и ясный коллективный ответ.

Представители Советской власти какое-то время обсуждают вопрос между собой, наконец председатель произносит:

– Баржи даем, автомобили не берем. Ответ коллективный.

– Вас никто не поймет! – Павляк, который способен не только много говорить, но и драматически заламывать руки, хватается за голову. – Вы меня измором хотите взять? Куда ни посмотри, добровольно никто ничего не отдает, зато охотно все всё берут, а у вас наоборот – странная какая-то принципиальность.

– Вот и отдай свои автомобили тем, кто берет. Чего ты нам их суешь, у тебя-то какая принципиальность?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю