Текст книги "Белое и красное"
Автор книги: Здислав Романовский
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 1 (всего у книги 17 страниц)
Annotation
Главный герой романа, ссыльный поляк Ян Чарнацкий, под влиянием русских революционеров понимает, что победа социалистической революции в России принесет свободу и независимость Польше. Осознав общность интересов трудящихся, он активно участвует в вооруженной борьбе за установление Советской власти в Якутии.
Белое и красное
БЕЛОЕ И КРАСНОЕ
Послесловие
notes
1
2
3
4
5
6
7
8
9
10
11
12
13
14
15
16
17
18
19
20
21
Белое и красное
БЕЛОЕ И КРАСНОЕ
Отцу
Из кабинета генерал-губернатора фон Тильца сквозь огромные, с зеркальными стеклами окна, расположенные по фасаду дома, были видны Ангара, здание вокзала и убегающие рельсы Великой Сибирской магистрали. Фон Тильц стоял у бокового окна, прямо перед ним была ель, укутанная пушистым, мягким снегом, ель стояла замерев, будто боясь шелохнуться. «Какая белизна! Белизна и покой!» – мысленно повторял губернатор.
Необозримы просторы Иркутского генерал-губернаторства, занимавшего пол-России. На севере оно тянулось до самого Ледовитого океана, на юге граница шла по Амуру, на западе уходила за Енисей, а на востоке прижимала к океану Приамурское губернаторство. Фон Тильц был властителем территории куда большей, чем Германская империя Вильгельма II, которого он в глубине души весьма уважал и считал одним из могущественнейших монархов.
«Неповторимая белизна», – опять подумал губернатор. Вдруг ель дрогнула, посыпался снег. Фон Тильц от неожиданности отпрянул от окна. С дерева взлетели вороны. И в этот же момент в дверях показался Васьковский с угодливым выражением на лице.
– Ваше превосходительство, срочная телеграмма из Петрограда, шифрованная.
Обычно фон Тильц ждал, пока Васьковский положит папку на стол, щелкнет каблуками, почтительно кивнет головой с идеально прямым пробором на тронутых сединой волосах и выйдет. Долгие годы генерал-губернаторства научили фон Тильца не читать депеши и служебные документы в присутствии подчиненных. Не приведи господь, не сдержится, сорвется – то ли скажет что не так, то ли рот скривит, губернатор как-никак тоже ведь человек, поэтому и страх, и робость, и злость не чужды ему. Но сегодня фон Тильцу не до соблюдения ритуала.
– Зачитайте, прошу вас.
– В столице беспорядки, начатая забастовка переросла во всеобщую. Город захватили бунтовщики… Солдаты перешли на их сторону… – Васьковский читал телеграмму, чуть согнувшись, будто кельнер из хорошего ресторана.
Куда в более сложной ситуации, чем фон Тильц, находился сейчас командующий Петроградским военным округом генерал Хабаров. Генерал должен подавить забастовку. Хотя и фон Тильц сидит тоже на бочке с порохом. Иркутское генерал-губернаторство – страна каторжан. Политические заключенные, ссыльные, военнопленные, много поляков. Одна искра и… Пожалуй, разумно прекратить связь со столицей – и телеграфную, и почтовую. Но этого генерал-губернатор не сделает, он ждет приказа из Петрограда.
Фон Тильц посмотрел на портрет царя, словно ища у него поддержки.
– Велите цензуре вымарывать в газетах все сведения из Петрограда и о Петрограде. Абсолютно все.
Ирина не любила пасмурные дни, когда с Байкала дул ветер, она их называла фатальными, злыми днями. Сегодня как раз был злой день.
Началось с того, что Леонид, вместо того чтобы зайти за ней, как они договорились, прислал записку, где сообщал, что юнкерам впредь до особого распоряжения запрещено отлучаться из казарм. Потом мать показала ей колечко, которое подарит самой младшей из сестер, Тане, так как она первая покидает родительский кров. Улетает из нашего гнездышка, сказала мама. Конечно, мать ничего плохого не желала Ирине, не собиралась задеть ее и ни на что не намекала, но Ирина была уверена, что в душе мать подумала: а ты, дочка, когда?
И в довершение всего – это письмо и возможный скандал!
Ирина перестала отвечать на письма Чарнацкого с тех пор, когда почувствовала, что у Леонида к ней вполне… серьезные намерения. Она не могла и не хотела вести двойную игру. А еще задолго до этого Ирина неожиданно поняла, что в ее отношении к Чарнацкому где-то глубоко затаилась обида. Именно поэтому она однажды сожгла все его письма. И только одно случайно сохранилось – оно было вложено в книгу, которую Ирина тогда читала. «Антоновские яблоки» Бунина, книгу ей дал Леонид. Ирине книга не понравилась, какая-то скучная, она дала ее почитать Ольге. А недавно Леонид попросил вернуть Бунина. Ольга, протягивая сестре «Антоновские яблоки», сказала: «Чудесная книга. Она полна запахов и красок. У твоего Леонида неплохой вкус. Но, прежде чем отдавать, убери письмо от… от того…»
Зная суровость Ольги, ее непреклонность, особенно после той трагедии, Ирина была уверена, что сестра не читала письмо. Хотя…
«Я совсем забыла об этом письме, и если бы не Ольга… – подумала Ирина, держа перед собой сложенные тонкие листки бумаги, – …тогда бы Леонид узнал, и не от меня, что в моей жизни был другой… Неужели в самом деле был?»
Она развернула письмо.
«Дорогая Ирина!
Это короткое письмо, которое я пишу Вам, имеет для меня весьма важное значение. Ровно год остался до конца моей ссылки. Только год или еще год? Благодаря Вам я смог достойно перенести все, что выпало на мою долю. Ваши письма, которые я получал, когда жил неподалеку от Иркутска, и позже, когда попал сюда, на край света, всегда согревали меня, придавали сил. Теперь Вы молчите!
Видно, так суждено, хотя мне трудно предположить, что это только простое стечение обстоятельств. Я пишу Вам на последнем листке бумаги, вложу его в последний конверт из того почтового набора, который Вы мне подарили при прощании. Невольно подумалось, если и на это письмо не получу ответа, значит… У меня не хватает решимости закончить эту фразу…»
– Слишком много было незаконченных фраз между нами, – прошептала Ирина.
– А ты, как я вижу, жульничаешь. Плохо это, брат, плохо.
– Почему?
– Ты уже зачеркнул сегодняшний день, а он только начался. Знавал я таких… Вначале они зачеркивают честно день за днем, потом забегают вперед. А в результате из-за такой спешки сходят с ума. Один ссыльный таким вот манером на целый год убежал вперед, а когда понял, от отчаяния бросился в прорубь на Лене. Всплеск – и все. У Тизенхаузена были большие неприятности, поскольку он докладывал, что тело не обнаружили.
Кадев стоял перед настенным календарем, где Ян Чарнацкий зачеркивал дни, оставшиеся до конца ссылки.
Кадев молча пододвинул босой ногой табурет и сел.
Они вдвоем снимали комнату, которую их хозяин-якут перегородил тонкими досками на две клетушки, оставив в перегородке место для печи, так как ею обогревались обе части. Вначале Кадев поселился в меньшей, с окнами на север, дверцы печки находились на его половине, но он был совершенно нечувствителен к холоду и по собственной инициативе печь никогда не топил, поэтому Чарнацкому, хотя он был человеком довольно закаленным, пришлось переселить соседа в свою половину.
– Что, уже выпил?
Кадев выпивал частенько, бывали такие периоды, когда он находился в подпитии с раннего утра до самого вечера. Но это не мешало их совместному проживанию, поскольку Кадев редко напивался до потери сознания и никогда не терял контроль над собой.
– Никто, брат, еще не придумал лучше водки средства против вечной мерзлоты.
– Вечная мерзлота?
– Вечная мерзлота, брат. А быть может, Россия. А, все одно.
Кадев был из анархистов и чудом избежал «столыпинского галстука». Он был пожизненно приговорен к ссылке в Якутск. Все ссыльные – и русские, и поляки – сторонились его, считали человеком погибшим, понимая, что ему уже ничем помочь нельзя.
– Неплохо придумал, – беря у Кадева папироску, сказал Чарнацкий. – Вечная мерзлота! Никаких тебе перемен, жизнь без борьбы, без надежды. Вечная мерзлота истории.
– Когда пойдешь на почту, спроси, нет ли мне перевода.
Кадев жил на деньги, получаемые от отца, полковника в отставке.
Чарнацкий заглядывал на почту ежедневно. Ждал вестей из Иркутска.
– Хорошо. Только я вначале зайду в библиотеку.
– Зачем, брат, тебе все это?
Кадев имел в виду письма, которые Чарнацкий писал по вечерам. Надо сказать, соседом он был предельно тактичным, и вечерами, когда Чарнацкий в очередном письме убеждал Ирину, что она единственная и неповторимая, Кадев не приводил свою тунгуску.
– Зачем хожу в библиотеку? – Чарнацкий сделал вид, что не понял вопроса. – Возможно, мои записки о поляках в Якутии кому-нибудь когда-нибудь пригодятся.
Материалы о поляках посоветовал ему собирать адвокат Кулинский.
– Кому-нибудь когда-нибудь… «Еще Польша не погибла…»[1] Погибла, погибла. А сейчас гибнет Россия… Что там Россия… Вся наша цивилизация гибнет. И скорбеть нечего, смысла не вижу во всем этом, брат. Вся история рода человеческого – и кто ее только придумал? – не имеет никакого значения. Какая разница, от кого она началась – от Адама и Евы или от обезьяны, от бога или дьявола?
И как бы наперекор этим словам о бессмысленности всего сущего Кадев подошел к окну и распахнул форточку. В комнату ворвался холодный воздух. Табачный дым закачался волнами и потянулся наружу.
Анархист Кадев среди ссыльных выглядел весьма неопрятно: опустившийся, в обшарпанном кожухе, в нечищенных сапогах. Бороду не расчесывал и, пожалуй, более года не заглядывал к парикмахеру. Встречаясь с другими ссыльными, рассказывал всегда какие-то мрачные истории. «От него несет одновременно и водкой, и пессимизмом» – так лаконично и точно сказал о нем друг Чарнацкого Антоний Малецкий. Но Чарнацкий знал, что сосед его моется каждый день, что его обстирывает тунгуска и вообще в совместной жизни он вполне терпимый человек.
Кадев опять глянул на календарь.
– Послушай, брат, а знаешь, что я делал одиннадцать лет тому назад именно в этот день?
У Кадева была феноменальная память на мельчайшие подробности и даты. Он даже иногда зло пошучивал: мол, если б он в свой последний арест принял предложение охранки сотрудничать, из него получился бы второй Азеф.
– Ну откуда же мне знать?
– В этот день я садился на поезд в Иркутске. Весть об амнистии застала меня в Верхоянске, брат. Присоединился к группе большевиков, они торопились и решили ехать на собачьих упряжках в Усть-Алдан. Мороз, пурга, а мы в путь. До Якутска добирались уже на оленях. А здесь, в Якутске, хочешь верь, хочешь нет, так перепугали своим видом губернатора Булатова, этого сукина сына, что он выдал нам прогонные и отправил дальше. Видно, негодяй рассчитывал, что мы или замерзнем в дороге, или мужики нас убьют, или волки растерзают. Голод был страшный, якуты похлебку из соснового лыка варили. На почтовом тракте ни души. Из десятерых трое не добрались до Иркутска. Я чуть не сдох.
А в глазах его Чарнацкий прочел сожаление – нет теперь таких людей. На пароходы нанимаются, в библиотеках работают, драмкружки создают, огороды разводят.
Ждали прибытия поезда. Специального. «Едет! Едет!» – послышались голоса. Люди забрались на деревья, на крыши складских помещений, висели на телеграфных столбах, торчали на заборах. По мере приближения поезда накатывались радостные крики. Полковник в отставке с аккуратно подстриженной бородкой и глазами навыкате в красных прожилках всякий раз, как от железнодорожного полотна доносились крики «ур-р-ра», вытягивался в струнку и выкрикивал: «Мы верноподданные государя императора и тебя, всевышний боже!» Адвоката Кулинского это соседство поначалу раздражало. Но еще больше возмущала его группка молодых людей, устроившихся на будке дорожного мастера, почти над самой его головой. Они кричали и размахивали огромным флагом, полотнище заслоняло адвокату железнодорожные пути и толпу.
– Таня, вы упадете!
– Держите меня крепче!
– Крепче?!
Сверху раздался смех.
«Не понимают важности момента», – возмущался Кулинский. Интересно, многие ли в этой толпе действительно что-либо понимают?
Иркутск еще никого так не встречал. Подобной толпы не было даже в тот памятный день, 16 августа 1898 года, когда прибыл первый поезд. Когда была открыта Великая Сибирская магистраль.
Паровоз предупредительно свистнул, поезд медленно приближался. Кулинского сегодня уже ничто не могло удивить. Он равнодушно принял факт, что на паровозе стоят рабочие из железнодорожных мастерских и размахивают красными стягами. Значит, произошла торжественная встреча ссыльных на Иннокентьевском вокзале, и теперь они ехали на крышах, ступеньках вагонов и даже забрались на паровоз.
– Да здравствуют мученики за свободу! – крикнули с будки.
И опять перед взором Кулинского поплыло красное полотнище, загородив все, а когда наконец оно взметнулось вверх, он увидел украшенный еловыми ветками и стягами вагон, а в дверях – людей в арестантских халатах. Интересно, есть ли среди них поляки?
– За царя, за Россию! – выкрикнул все тот же полковник. Он плакал от радости и стоял, вытянувшись в струнку. Раздались звуки «Марсельезы», рабочие пели «Интернационал».
– Приехал? Скажите, приехал? – обратился полковник к Кулинскому.
– Кто?
– Его высочество!
Кулинский удивленно посмотрел на своего соседа. Безумец. Старческий маразм. Чем все это кончится? Не каждый день рушатся империи!
Он направился к вокзалу – хотелось быть свидетелем всех происходящих событий. В такие моменты почему-то кажется, что у истории свидетелей будут толпы, а проходят годы – и некому подтвердить свершившееся.
Вначале отозвался басом огромный колокол на Тихвинской церкви. С в о б о д а! – поплыло над городом. С в о б о д а! С в о б о д а! – вторили серебристым звоном колокола Спасской церкви и Богоявленского собора, всех двадцати трех церквей Иркутска. Чуть задержавшись, присоединился к этому перезвону неспокойный, напряженный колокол польского костела.
И казалось, что звенит мороз над Сибирью, сама природа славит пришедшую свободу.
23 марта 1917 года в Иркутске праздновали День свободы. На Тихвинской площади было людно. Рабочие и солдаты торжественно прошли перед зданием Городской думы. Несли транспаранты: «Землю и свободу!», «Да здравствует свободная Россия!», «Да здравствует революция!» Из собора выплыла красочная процессия духовенства, впереди – толстенный архиерей, православная церковь выступала в поддержку Временного правительства. Иркутский гарнизон под звуки «Марсельезы» продефилировал перед представителями Комитета общественных организаций. Но Комитет этот с низкой трибуны выглядел жалко, далеко ему было до величественной свиты генерал-губернатора. Начальник гарнизона с пышными седыми бакенбардами шел впереди юнкерского училища, с нескрываемым презрением глядя на ликующую толпу, на новую власть самозванцев. Могильщики России! Негодяи! На лицах юнкеров застыл юношеский восторг, будто вел их не полковник Друбецкий, сторонник монархии, а сама Свобода. «Что может быть прекраснее свободы, – подумал адвокат. – Как это приятно, когда она приходит в один прекрасный день без крови, выстрелов, борьбы». Последняя его мысль свидетельствовала о том, что во время всеобщего ликования адвокат умеет быть сдержанным, ибо хорошо знает, сколько опасностей несет в себе любая сложная ситуация.
Ирина привыкла к тому, что на нее всегда обращают внимание. Но сегодня никому до нее не было дела. Все были словно загипнотизированы, ее то и дело толкали и даже не извинялись. Она видела только головы марширующих юнкеров. Пока проходили первые ряды, ей удалось разглядеть лица с плотно сжатыми губами, а потом поплыли фуражки и глаза, когда же колонна миновала трибуну – только фуражки, одни фуражки. Какая-то из этих проплывающих мимо нее фуражек с красным околышем была на Леониде. Но какая? Она так и не смогла угадать. Подумала, что он должен идти обязательно в первой шеренге. А Чарнацкий как-то сказал ей, что никогда не наденет русский мундир. Но не это задело ее.
Колокольный звон плыл над Ангарой, над заледенелым Иркутском, Ушаковкой, сливался с паровозными свистками, эхом отбивался от заснеженной тайги. Никогда еще так громко не гудели иркутские колокола. Разве что во время страшного пожара, когда горел город, или в 1913 году, когда Россия – от Тихого океана до берегов Вислы – праздновала трехсотлетие дома Романовых.
Адвокату Кулинскому не надо было пробираться в первый ряд. С высоты своего роста он добродушно наблюдал за теми, кто, чтобы хоть что-то увидеть, лез, толкался, шныряя под локтями, тянулся на цыпочках, боролся за место. С высоты своего роста адвокат видел и меньшевика Церетели, и своего приятеля профессора Чернова, и группку поляков, окруживших флаг с надписью «Польская социалистическая партия». Этот наспех сделанный красный стяг раздражал адвоката, ему вспомнились политические споры польской колонии в Иркутске, приведшие к расколу. Проклятые, неистовые свары! Если бы не это, адвокат Кулинский наверняка стоял бы сейчас рядом с Церетели и Черновым как представитель поляков, живущих в Сибири. И получилось, что в День свободы на трибуне нет никого из тех, кто в этом диком краю уже более ста лет страдал, умирал, боролся или, как, к примеру, Кулинский, добился уважения здешнего общества своим честным трудом.
После парада Ирина сразу же отправилась домой. С трудом пробиралась она сквозь плотную толпу. Издалека увидела жениха своей сестры Тани, он стоял с девушкой, держа ее под руку. Ирина хотела было подойти к ним. Но тут девушка повернула голову, и оказалось, что это не Таня.
«Опять этот старикан. Просто невероятно, – подумал Кулинский. – Стоит с буряткой, ишь, вырядилась в европейское платье, да еще разглядывает праздничное шествие в полевой бинокль, а полковник-то вытянулся возле нее в струнку. Если когда-нибудь буду писать об этих невероятных событиях, обязательно упомяну про старикана. Деталь весьма характерная».
– Огонька не будет?
Кулинский только сейчас обратил внимание на мужчину с землистым цветом лица, кожух на нем латаный-перелатаный, а под кожухом – арестантский халат.
– Политический? – спросил он, хотя на этот счет у него не было никаких сомнений.
Пришлось расстегнуть шубу, чтобы достать спички.
– Из Александровского завода.
Похоже, у мужчины была высокая температура: у него неестественно блестели глаза и его лихорадило, несмотря на кожух.
– Я был на вокзале, когда вас торжественно встречали, – решил продолжить начатый разговор адвокат. – Незабываемый, незабываемый день. Сколько энтузиазма, какой восторг! А народу собралось, пожалуй, не меньше, чем сегодня.
Мужчина стоял насупившись и молчал.
– Понимаю. – Адвокат не мог изменить своей привычке: он не должен упустить возможность расположить к себе любого, пусть даже случайно встреченного человека. – Ну, конечно, было бы куда лучше, если б вся эта толпа высыпала на рельсы и не пропустила поезд, который увозил вас на каторгу. Увы, действительность всегда иная. А ведь эти же самые колокола гудели и в день коронации Николая Второго, я сам помню.
– О чем вы говорите? О каких колоколах? Чушь какая-то!
Адвокат, говоривший по-русски без акцента, уловил в интонации мужчины что-то знакомое. И, не обратив внимания на оскорбительный тон, радостно заговорил по-польски:
– Вы поляк?
– Поляк. А в данный момент это имеет какое-либо значение, черт побери?
«Имеет ли значение? Ну и поколение мы воспитали, – огорчился адвокат. – Кажется, его здорово лихорадит».
Мужчина затянулся папиросой и тут же бросил ее. Закашлялся. Кашлял долго, на лбу выступили капли пота.
– Вы больны. Вам нельзя здесь оставаться.
Адвокат сочувственно смотрел на своего соотечественника. «Им кто-то должен заняться, если до сих пор никто… тем более…» Адвокат даже вздрогнул при мысли, вернее, когда почему-то живо представил себе католическое кладбище, похороны. И себя, произносящего речь над гробом.
– Где вы живете? Я вас провожу.
– Колокола…
Глаза мужчины лихорадочно блестели. Адвокат взял его под руку, и они направились к Главной улице. Недалеко от здания Русско-Азиатского банка у адвоката Кулинского была контора и при ней квартира.
Чарнацкий шел по улицам Якутска. На мостовой лежал снег, уже давно побуревшим, выбитый копытами лошадей, оленей, полозьями собачьих упряжек, обледеневшие деревянные тротуары были посыпаны золой. Безопаснее было идти по мостовой: на прогнивших досках легко можно сломать ногу, особенно сейчас, зимой. Он шел мимо высоких заборов из досок и бревен. Домишки за такими заборами давно уже по самые окна осели в землю, и виднелись лишь крыши да дымящиеся трубы.
Ближе к центру тротуары чистили, хотя и не везде. «Не скоро барону Тизенхаузену удастся придать Якутску приличный вид», – подумалось ему. До него донесся веселый, заливистый смех. Дорогу переходили две гимназистки в зашнурованных сбоку сапожках. Судя по всему, торопились на занятия.
В читальном зале в это время бывало мало посетителей. В углу у окна одиноко маячил какой-то гимназист. Катя сидела за столиком дежурной. Она, как всегда, с головой ушла в чтение и не заметила прихода Чарнацкого. С минуту он разглядывал ее. Катя, закончив страницу, перебросила за спину тяжелую черную косу, упавшую на книгу и мешавшую читать. Красивые косы. У Ирины были такие же – толстые и длинные, только светлые. Зачем она их обрезала? Чарнацкий шагнул к столику.
– О, это вы, Ян Станиславович! Как давно вы здесь не были. Я уж думала, не заболели ли вы или не запили, не приведи господь, с этим Кадевым.
В библиотеке обычно она говорила шепотом, поэтому что-то доверительное и сердечное появлялось в их беседе, хотя речь шла только о книгах или о товарищах по ссылке.
– Прошу вас, не целуйте руку. Я никак не могу привыкнуть к вашей польской галантности.
И улыбнулась, желая смягчить свое замечание. Катя Сергеева была удивительно милым, деликатным человеком. Немного сентиментальна, отмечал про себя Чарнацкий, обсуждая с ней прочитанные книги. Это можно было понять, так как Катя начала заниматься подпольной деятельностью еще в гимназии, из-за чего ей и пришлось распрощаться с учебой. Она всю себя отдала делу революции, и вот у нее за плечами уже четыре года каторги, а теперь ссылка.
– И вашего друга Антония тоже что-то давно не видела…
С того самого времени, как занялся новым домом, мог бы добавить Чарнацкий. Вначале бросил рисовать, теперь, наверное, забросит свои записи о якутах.
– Снимите полушубок. Здесь хорошо натоплено. А я вам покажу, что мне удалось раздобыть.
Она вышла в соседнюю комнату, где находились полки с книгами, и вернулась со сложенным вчетверо листком бумаги.
– Копия письма Людвика Яновича.
Янович… Он слышал о нем. И невольно вспомнил недавний разговор с Кадевым о вечной мерзлоте. Янович тоже стал ее жертвой. Никто ее не избежал и не избежит. Всех пронизал ее холод.
Катю удивило, как изменилось лицо Чарнацкого.
– Я думала, письмо вас успокоит. Возьмите его себе. У меня есть еще одна копия.
– А почему в а с интересует н а ш Янович? Простите, быть может, я неудачно выразился. Спасибо вам, я ведь до сих пор не знал содержание его письма.
Обычно он с Катей разговаривал иным тоном, мягче и ровнее. Он симпатизировал этой бескорыстной, полной жажды действий, всегда готовой помочь милой русской женщине.
Сегодня из библиотеки он должен пойти на почту.
– Вы чем-то огорчены, Ян Станиславович. А «Конрад», Янович… «Искра» поместила некролог по поводу его самоубийства. Значит, он и ваш, и наш.
Они продолжали говорить полушепотом. В какой-то момент Чарнацкий непроизвольно посмотрел в угол читального зала, где над толстенной книгой склонился гимназист.
– Не бойтесь. Это порядочный молодой человек, хотя и эсер. Я здесь всех знаю.
Кате можно доверять. Она была опытным конспиратором.
– А мне через несколько дней исполняется тридцать… Даже трудно поверить, что жизнь так быстро пронеслась. Вы не зайдете к Михаилу Абрамовичу? Он у себя.
Катя вышла замуж уже здесь, в ссылке, но фамилию, как это было принято в среде революционеров, не поменяла, оставила свою.
Ирина написала в одном из последних писем, перед тем как перестала отвечать, что не представляет себе, как можно жить в Якутске.
Муж Кати Сергеевой – Юрьев Михаил Абрамович – был деятелем левого крыла русских социал-демократов. Он, как и Петровский, был членом большевистской фракции IV Государственной думы, с Петровским же Чарнацкий познакомился в прошлом году, когда тот, будучи опытным слесарем, помогал ему ремонтировать мотор «Алдана». Михаил Абрамович всегда ходил в отутюженном костюме, накрахмаленных рубашках, в галстуке и пенсне. Летом носил соломенную шляпу и тогда очень напоминал типичного дачника, случайно забредшего в ссыльный край. Он был старше Чарнацкого, и поэтому в спорах у него частенько проскальзывали покровительственные нотки. Что и говорить, он был начитан, имел твердые убеждения. Ссыльные в Якутске его уважали – ведь за плечами у него была Нерчинская каторга. А те, кто перенес ее, считались людьми особыми, их уже ничто не могло сломить. После Нерчинска Михаила Абрамовича сослали на поселение сюда. Работал он в краеведческом музее, который помещался в том же доме, что и библиотека. Чарнацкий заглянул и к нему. Михаил Абрамович занимался починкой чучела соболя, за долгие годы облезшего и вылинявшего, и, похоже, тщетны были все его попытки придать зверьку надлежащий вид.
– Ничего у вас не получится, – заметил Ян, наблюдая какое-то время за работой Михаила Абрамовича, – чучело сделано плохо, лучше попытайтесь раздобыть новую шкурку.
– А вы чучелами тоже занимались?
У Юрьева был наметанный глаз, он без особого труда разбирался в людях и мог дать каждому точную характеристику. С первой же встречи Яна Чарнацкого он отнес к тем, кто любит подражать сильным, волевым героям Джека Лондона.
– Конечно, занимался.
Михаил Абрамович сделал вид, что не заметил насмешки, поставил соболя в застекленный шкаф рядом с горностаем и лаской и аккуратно вытер руки платком. «Полная противоположность Кадеву. Во всем, – подумал Чарнацкий. – Что же меня притягивает в этом человеке?»
Именно так сказал Юрьев о Чарнацком, когда они говорили о том, почему того арестовали. В каждом поступке человека, даже непроизвольном, имеется внутренний смысл, Юрьев подчеркнул – идейный смысл, хотя он и не сразу виден…
– Садитесь, прошу вас. Катя передала вам письмо? Старая история, потом было Кровавое воскресенье, Ленский расстрел. Много крови пролито в России. Но даже жертвы массового террора не должны заслонять судьбу отдельного борца. Янович был настоящим интернационалистом.
Юрьев почти всегда выдвигал этот критерий, давая оценку человеку.
– А как вам понравилось мое выступление?
Чарнацкий недавно был на докладе Михаила Абрамовича «О путях развития русской революции». И то, что его пригласили, свидетельствовало о доверии. Ян это очень ценил.
– Понравилось. Но сейчас я больше думаю не о революции, которую вы давно предрекаете, а о весне. Когда наконец тронется лед на Лене, не могу дождаться парохода.
– Чтобы вы совсем не одичали с этим Кадевым, приглашаю вас на премьеру пьесы Ибсена, она состоится послезавтра в клубе. Наш кружок втайне готовил ее, это, так сказать, сюрприз. Поставили «Врага народа».
Ибсен в Якутске? Забавно. А почему забавно? Здесь куда больше интересных людей, чем в любом другом большом городе.
– Катя выбрала «Врага народа» из-за образа доктора Штокмана…
– Вам повезло, дорогой мой.
Доктор Баранников мыл руки, с любопытством разглядывая ванную комнату адвоката.
– Он поправится?
Кулинский всякий раз с удовлетворением наблюдал, какое впечатление производит его квартира на тех, кто появлялся у него впервые. Когда в Иркутске прокладывали водопровод, Кулинский один из первых подвел его к своей квартире и выписал английское оборудование для ванной. Сверкающий кафель, фаянсовый умывальник свидетельствовали, как полагал хозяин, конечно, имея в виду еще и библиотеку, о его тесной связи с европейской цивилизацией.
– Не могу обещать, Мариан Константинович. Но это не тиф, болезнь не заразная, думаю, воспаление легких. Двухстороннее и запущенное. Сердце у этого молодого бунтовщика в хорошем состоянии, так что надежда есть. Все, что в моих силах, я сделаю. Завтра рано утром обязательно загляну к вам. Если ночью будет ухудшение, сразу же посылайте за мной своего Никиту.
Кулинский подал полотенце. После того как Баранников установил причину его астматических приступов, он поверил в него и предпочитал своему старому врачу.
– Спешите? Быть может, выпьете чашечку чая? Знаю, знаю, вы убежденный противник кофе.
– С удовольствием. Я так промерз на площади.
Откровенный разговор был весьма важен для Кулинского. Хотелось понять, как доктор относится к тому, что происходит в среде российской интеллигенции. «Ведь именно она будет определять дальнейший ход развития, – подумал он. – В ее руках теперь судьбы России и Польши. К тому же брат Баранникова входит в Комитет».
– Представляю себе состояние Церетели, принимавшего сегодня парад, – начал адвокат, когда они уже сидели в кабинете и пили чай. – Десять лет тому назад, вернее, около десяти, – поправился хозяин, – его, легального представителя русской демократии, члена Государственной думы, арестовали, обвинив в заговоре, потом сослали, и вот теперь в его руках власть над нашим городом и надо всей огромной губернией.
К удивлению хозяина, Баранников поморщился при имени Ираклия Церетели.
– Да, да, конечно, Комитет действует весьма энергично, тут главное – вырвать инициативу из рук Совета рабочих депутатов, где полно большевиков. Брат говорил, что придется арестовать фон Тильца, столь велико возмущение рабочих и солдат. Но, честно говоря, нам, сибирякам, не очень-то по душе, что на ответственных постах – приезжие, чужие. Пусть Церетели делает революцию у себя на Кавказе, а не здесь.
«Сибирь для сибиряков! Старая песенка», – вспомнил Кулинский, а вслух сказал:
– Говорят, генерал-губернатор Тильц, бывший генерал-губернатор, – поправился он, злясь на себя за свою адвокатскую скрупулезность, – весьма прилично держался в критической ситуации. Пригласил представителей Городской думы, общественных организаций, бывших ссыльных в свой «белый дом» и сам сообщил о том, что в Петербурге свершилась революция. Я слышал это от своего давнего клиента, который был приглашен в губернаторский дворец как представитель Биржевого комитета. Он сказал, будто Тильц заявил, что готов служить новым властям. И даже, хотя трудно поверить в столь высокое благородство царского чиновника, вышел из кабинета, дабы собравшиеся могли свободно, без какого бы то ни было давления принять решение.
«Кто бы мог предположить, что здесь революция будет протекать столь спокойно, – подытожил адвокат. – В Петербурге лилась кровь, а у нас…»
– Честно говоря, дорогой мой, лично у меня к царю, да, пожалуй, и к его министрам, нет претензий, они пытались вести державу твердой рукой. Ведь Россия – это вам не какое-то там западноевропейское государство, которое, прошу прощения, можно пешком за один день пройти, она как-никак империя. Здесь надо править, а не философствовать. Что правили бездарно, по-дурацки, тут у меня есть претензии. Возьмите, к примеру, Тильца и то, что делалось у нас в Иркутске после первого марта. Выходит газета «Сибирь», все бросаются, раскупают, так как слышали, где-то что-то происходит, ведь живем-то не на Луне, хотя кругом тайга. Как-никак есть телеграф. А тут получается, что в России нет столицы. Губернатор запретил упоминать. Ни слова о том, какая там погода, молчок. Просто нет Петрограда и нет революции. Конечно, все на это обратили внимание, уж где-где, а в России, дорогой мой, умеют читать газеты – не только то, что написано, но и чего нету. Однако к чему это? Вижу, и у вас лежат номера «Сибири»…