355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юзеф Крашевский » Сумасбродка » Текст книги (страница 1)
Сумасбродка
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 22:53

Текст книги "Сумасбродка"


Автор книги: Юзеф Крашевский



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 15 страниц)

Юзеф Крашевский
Сумасбродка
(Szalona)

Первая часть

Был канун рождества 18… года. С хмурого неба сыпал и сыпал – с ним иногда такое бывает – медленный и спокойный снег, с минуту он словно парил в воздухе, а затем, легкий как пух, но густой, ложился на землю, на ветки деревьев и кустов, на сухие стебли растений, очертания которых все отчетливее вырисовывались на однотонном фоне темных туч.

Тишина стояла такая, какая бывает только зимой, не нарушаемая ни единым звуком жизни; даже вороны, сонно копошившиеся на верхушках деревьев, летали онемелые и печальные.

Был всего второй час пополудни, а казалось, уже наступают сумерки, так сгустилась мрачная пелена на западном краю неба.

Усадьба в Замилове на Волыни, расположенная неподалеку от Цуднова и Любара на крутом берегу реки, вместе со своим садом, хозяйственными постройками и окружавшими весь двор деревьями, напоминала зимний пейзаж на альбомной открытке… Серый тон неба прекрасно оттенял побеленные снегом фрагменты этого пейзажа, и лишь полупрозрачная завеса снегопада слегка скрадывала контуры картины.

Старый помещичий дом с высокой крышей, под которой сам он казался низким, могучие тополя и липы, длинные стрехи сараев, овинов и скотных дворов, даже изгороди и кусты около них разрисованы были снегом, он Цеплялся за каждую веточку и пригибал ее своей тяжестью к земле.

Из печных труб над домом и кухней клубами валил синий дым, цветом своим вполне соответствовавший колориту неба и всей окрестности.

Во дворе, на большаке, на проселке, даже у корчмы, стоявшей посреди деревни, не видно было ни души; только дымившие трубы свидетельствовали о том, что люди не вымерли, а попрятались по хатам.

Вот уже сутки подряд, почти не переставая, падал этот спокойный снег, а затянутое тучами небо и не думало проясняться; предсказывали еще больший снегопад, по счастью, без ветра; снег равномерно покрывал землю, обещая отличный и устойчивый санный путь, ибо ему предшествовали морозы, которые сковали болотистую почву и обычно незамерзающие топи. Глядя на этот чистый, белый снег, охотники заранее радовались удачной охоте. В самой большой комнате замиловской усадьбы уже давно давали себя знать сумерки. Просторная, хотя и низковатая комната была обставлена без претензий, старомодной удобной, мебелью. При взгляде на нее легко можно было себе представить, что люди здесь ведут спокойную жизнь, менять им ничего не надо да и не хочется, им и так хорошо. Стол, стулья, кушетки, стоящие кругом, существовали на божьем свете уже более века, но хорошо сохранились, так как обращались с ними бережно, и вид их никого здесь не раздражал, как, наверное, раздражали бы новые вещи.

По стенам в беспорядке, где выше, где ниже, как кому приходило когда-то в голову, были развешаны картины; каждая, однако, имела свое постоянное место, обозначенное паутиной и пылью, которые, хотя слуги время от времени и обметали стены, неизменно возвращались на привычные места. Словом, все, что с незапамятных времен находилось в комнате, казалось, приросло к своему месту, как бы навеки погрузившись в задумчивость.

На нескольких картинах были изображены Христос с богородицей, на других – очень старые портреты людей былых времен и обычаев, ничем не похожих на теперешних, ни осанкой, ни одеждой, и такие потемневшие, что на них с трудом можно было разглядеть лишь отдельные черты лица. Холсты на многих картинах потрескались и вздулись, покрылись толстым слоем пыли и еле держались в рамах.

До них боялись дотрагиваться с тех пор, как была предпринята попытка почистить их луком и это повредило лицо одному из предков.

По углам и вдоль стен большой гостиной стояло множество украшенных бронзой комодиков, столиков, шкафчиков, и на каждом из них полно было шкатулочек, часов, корзинок, фарфора; видимо, в этом доме существовал обычай сохранять все там, где было однажды поставлено, пока оно само не развалится. Некоторые из этих старинных вещиц сильно пострадали от времени, выщербленные и потемневшие, они вряд ли годились в дело и вовсе не украшали комнату, но тем не менее заслужили право на отдых и кров, а вернее, на милосердный слой пыли.

Монотонная жизнь почтенного старого дома оставила следы даже на чисто вымытом, хотя старом и истертом полу, на котором виднелись протоптанные в различных направлениях дорожки. Прикрытые ставнями окна выходили одно во двор, другое в заросший сад, третье на огород. Во всех трех, как полагается, были вставлены на зиму вторые рамы, между рамами положен мох и насыпан песок.

По зальце прохаживался, заложив руки в карманы и слегка откинув голову, немолодой уже, седой, усатый мужчина с красивым и веселым лицом, одетый по-старосветски в серый, тонкого сукна кафтан и сапоги до колен. Всем своим обликом он так сильно отличался от людей нашего времени, словно сошел с одного из развешанных по стенам портретов.

Каждая эпоха создает ей одной свойственный облик человека. Некогда душевное спокойствие и мужество придавали лицам людей, невзирая на войны и суровые испытания судьбы, величавую невозмутимость. От портретов этих усатых рыцарей, жизнь которых состояла из непрерывных битв и невзгод, веет на нас таким покоем, словно им с рождения и до самой смерти улыбалось счастье.

Стан их не согнулся под бременем судьбы, в жилах текла горячая кровь, сила была великая. На лицах изнеженных детей нашего века отражаются все его судороги, болезни, слабости, нетерпение. Это лица людей неспокойных, испуганных, злых, наглых, несчастных, людей, которым мало того, что дает им жизнь… и всегда будет мало.

Элиаш Дорогуб, некогда латычовский хорунжий (в молодости он жил близ Латычово) принадлежал, как видно, к людям минувшей эпохи, однако с современностью мирился. Ему нельзя было дать его шестидесяти лет; держался он прямо, выглядел здоровым, лицо было ясным и без морщин, и, хотя хорунжим он числился по гражданской части и в армии, кажется, никогда не служил, в нем чувствовалась военная косточка.

В открытую дверь было видно, как жена его с прислугой устилали сеном праздничный стол, ставили в углу сноп соломы [1]1
  Обычай, связанный с евангельской легендой о том, что Христос родился в хлеву, в яслях.


[Закрыть]
.Люди суетились, хлопотали, а хорунжий, предоставленный самому себе, погрузился в раздумье, иногда поглядывая в окно на обозначенную колышками и деревцами дорогу, которая была пуста. Он явно ждал к сочельнику гостя и, хотя до первой звезды было еще далеко, казалось, немножко тревожился; его выдавало то, что он все чаще поглядывал в окно, где за густой завесой снега все менее отчетливо виднелись стройные стволы молодых деревцев.

К трем часам в зале уже царили сумерки.

Из другой комнаты со связкой ключей за поясом подоткнутого передника неслышно вошла раскрасневшаяся от усталости хозяйка дома в белом утреннем чепце и домашнем платье. Гораздо моложе своего мужа, небольшого роста, полноватая, она выглядела еще довольно свежей, лицо ее, как и у мужа, отражало душевный покой, глаза блестели, на губах играла веселая улыбка, что свидетельствовало о хорошем расположении духа. Когда-то она, видимо, была блондинкой, об этом говорили голубые глаза и золотистые прядки, там и тут оттенявшие ее седину. Вошла она медленно, горделиво, как хозяйка, довольная собой и спокойная за то, что праздничный ужин не принесет ей стыда.

– Что ты так волнуешься, – спросила она мужа певучим, ласковым голосом, – все ходишь, в окошко поглядываешь?

– Чему ты удивляешься, Эльжуня? – ответил хорунжий, подходя и целуя ее в лоб. – Разве сердце твое не тревожится о том же, что и мое?

Она рассмеялась, показав при этом красивые белые зубы и вдруг еще больше помолодев.

– Так ведь нечего беспокоиться, нельзя быть таким нетерпеливым, Эварист приедет вовремя.

– Однако и ксендза до сих пор нет, – возразил хорунжий.

– Снег-то как валит, хотя и тихо, – продолжала хозяйка, глядя в окно. – Где дорога обсажена деревьями, там еще ничего, можно управиться, а на равнине, в степи? – она покачала головой.

– Санный путь установился отличный, – сказал хорунжий, – сугробов на дороге нет, лошадям и тянуть-то не приходится.

– Ну, до вечера еще далеко, – прервала его жена, – приедут вовремя. А с ужином можно и подождать.

Хорунжий усмехнулся и снова подошел к окну, а жена поспешила в столовую, где слуги под наблюдением молодой миловидной девушки старательно расстилали на сене большую скатерть, доставаемую только по великим праздникам. Молодая девушка, как и хозяйка, была одета еще по-домашнему, но и этот скромный наряд был ей к лицу. Мы назвали ее миловидной, потому что по-иному трудно определить обаяние ее молодости и свежести. Назвать ее красивой мы бы не могли, некрасивой тоже, но было в ней что-то симпатичное, располагающее, что-то доброе и милое в румяном круглом личике, озаренном парой ясных глаз, и в веселой усмешке, мягкой и сердечной, трогавшей ее губки.

И фигурка у нее, ловкая, гибкая, складная, была под стать ее свежему, почти детскому, но умненькому и серьезному личику (а ведь не так уж часто природа создает гармоническое целое!).

Чтобы показать хозяйке, как лежит скатерть, Мадзя отодвинулась в сторонку; успокоенные, они взглянули друг на друга. Скатерть свешивалась насколько надо, сена Пиус не переложил, а там, где оно топорщилось, Саломея надавливала и разглаживала руками, а Пиус вытаскивал из-под низу лишний клочок.

Делалось это с видом столь глубокомысленным, словно покрыть стол скатертью было актом исключительной важности. Тон задавала Саломея, немолодая, но бодрая и крепкая служанка пани Эльжбеты. Пиус молча подчинялся ее тихим приказам и взглядам. Пиус тоже был из слуг старого закала, если не ровесник хорунжего, то лишь немногим моложе его; такой же крепкий, он еще и молодился, и по сей день числился в холостяках.

– Его милость уже беспокоится, – шепнула Мадзе хозяйка, – зря это он, я уверена, что Эварист поспеет вовремя. Плохо только, что он отложил поездку до самой последней минуты.

– Верно, их в Киеве раньше не распускали, да и дорога не близкая, и кто знает, какая она там! – быстро возразила Мадзя.

Обе, словно сговорившись, посмотрели на большие напольные часы в столовой; на своем потемневшем циферблате из какого-то ценного металла извечный страж порядка показывал уже четвертый час.

– Все равно, – добавила Мадзя, – к пяти часам не управимся.

Начали накрывать на стол.

В тишине до ушей хозяйки долетел легкий скрип скользящих по снегу полозьев; она выглянула в окно. Однако, судя по тому, что муж ее, уже давно стоявший у окна, не спешил выйти в сени навстречу гостю, это приехал не долгожданный Эварист.

Едва хозяин шагнул к двери, как на пороге показался представительный мужчина в длинном черном одеянии церковнослужителя, веселым громким голосом приветствуя присутствующих:

– Слава господу нашему!

Едва хорунжий успел ответить, ксендз Затока добавил с той же интонацией:

– Мир дому сему!

– И тому, кто это говорит.

Голоса их весело перекликались.

– А пана Эвариста еще нет? – спросил ксендз, обнимая хозяина.

– Да вот нет до сих пор.

Ксендз Затока был крепким мужчиной в расцвете лет, с веселым, румяным, тронутым оспой лицом, на котором, как и у хорунжего, отражался глубокий душевный покой с легкой примесью чего-то вроде насмешки над бренностью мира сего.

– Ну и метет, – произнес ксендз. – Еще несколько часов, и мы утонем в сугробах.

– Я думаю, Эварист потому и запаздывает, что в степи дорогу занесло.

– Так и сыплет, – подтвердил ксендз, – и никакого ветра. А санный путь будет отличный, – только бы снег поулегся, так что можно поздравить – вывоз зерна пойдет легко.

– Это если установится дорога, – возразил хорунжий. – Так уже не раз бывало: под рождество метет, а под Новый год дождь льет.

– Э, мало ли что бывает! – рассмеялся ксендз. – Господь милостив, плохо не будет…

В комнате стало совсем темно, и Пиус, подтянутый, в новом сюртуке, уже вносил лампу, когда к подъезду подкатили сани… В доме все пришло в движение.

Это был долгожданный Эварист. Спустя минуту он вбежал в комнату и склонился перед отцом, а тот, обхватив его за шею, прижал к своей груди.

Юноша был что пшеница волынская, буйный колос на крепком стебле, мужчина в полном смысле этого слова, – сильный, здоровый, красивый, с присущей молодости уверенностью в себе. Его доброе лицо сияло в эту минуту безмерной радостью, какой наполняет нас вид дорогих нам людей и самого милого на свете уголка – родного гнезда, в котором мы выросли и из которого улетели.

Эварист был похож на отца, но улыбку и взгляд взял от матери – в нем словно слились воедино души обоих родителей. Приятно было на них смотреть, – тут и отец не помнил себя от радости, и мать плакала, обнимая сына, и ксендз Затока, сложив руки на груди, весело взирал на эту картину чистейшего счастья, самого прекрасного на свете, не оскверненного ни мыслью злою, ни темными страстями.

Слова сами рвались с уст, путались, замирали, это была не беседа, а какой-то веселый праздничный гомон, словно уста не умели хранить молчание, разговор поминутно перебивался смехом, никто не слушал вопросов, не ждал ответов, все наслаждались друг другом от души…

У стариков текли слезы из глаз, они их украдкой утирали.

Прошла не одна минута, пока все успокоились. Пани Эльжбета убежала переодеваться и приготовиться к праздничной трапезе. Эварист сел по одну сторону отца, ксендз Затока по другую, но старик смотрел только на сына.

Тем временем наступила ночь, и, хотя на небе был месяц, слабо освещавший снег, на расстоянии мало что можно было разглядеть.

Приближался час ужина, домашние начали сходиться, и Эварист встал, сердечно приветствуя каждого. Первым пришел пан Павел, разорившийся двоюродный брат хорунжего, совсем на него не похожий, старый, немощный, согнувшийся вдвое, с вывернутыми красными веками, которые он постоянно отирал. Пан Павел страдал одышкой и не мог говорить громко, он только обнял Эвариста и тихо благословил его. За ним вошел старый эконом Отробович, верный слуга этого дома, отличавшийся громким, хотя и хриплым голосом и потому вынужденный все время откашливаться; огромного роста, усатый, он выглядел настоящим рубакой, но хорунжему был покорен до униженности.

Проскользнула в залу и пани Сбинская, которую здесь запросто называли судейшей, дальняя родственница самой хозяйки, немолодая женщина с четками в руках, уже принаряженная; голова ее была утыкана ленточками, говорила она медовым голоском и все время хихикала. Она тут жила у родных из милости, так как по своей величайшей наивности и неосторожности потеряла все состояние, да и здесь за ней надо было приглядывать, чтобы первый попавшийся пройдоха, пользуясь ее легковерием, не обобрал женщину дочиста.

Под конец быстро вбежала панна Мадзя, сирота, также подопечная Дорогубов; она как брата весело и сердечно приветствовала Эвариста и сразу завел» разговор о его поездке, к которому присоединились и остальные. Только пан Павел, с трудом поднимая голову, красными глазами вглядывался в лицо юноши, губы его беззвучно шевелились, но заговорить он так и не решился. Да и вряд ли его тихий голос можно было услышать в общем гомоне.

В соседней с залой столовой уже ярко горел свет и стол был накрыт к ужину, когда хозяйка, нарядная, в светло-лиловом платье показалась на пороге, держа в руках тарелку с облатками.

Начался обряд преломления хлеба господня, сопровождаемый объятиями и поздравлениями; каждый хотел преломить облатку со всеми и от души сказать что-то приятное. Сбинская плакала, благодарила своих благодетелей, плакал пан Павел, обнимая брата, который вынужден был для этого к нему нагнуться; у Мадзи тоже стояли слезы в глазах.

В столовой в ожидании облаток собралась домашняя прислуга, вся до самого маленького хлопчика; хорунжий с женой всех оделили, и каждый в ответ кланялся им в ноги, бормоча, как мог и умел, по-русски и по-польски, рождественские поздравления.

Старый Пиус, еще с облаткой во рту, тут же начал разносить по выбору миндалевую похлебку и постный борщок. Завязался веселый разговор о зиме, о праздниках, о приближающемся Новом годе и о политике. Отробович сообщил важную новость – для кавалерии закупают овес, а это должно означать скорую войну; ксендз Затока сказал, что слышал, будто запасают сухари, это тоже подтверждало слухи о войне. Хорунжий напомнил, что в войну цены на овес всегда повышаются, а это для хозяев вещь желанная. Вон Арон Цудновский уже ездил, примеривался, но сколько давали за пару [2]2
  Т. е. за корец пшеницы вместо с корцем ржи.


[Закрыть]
никто с уверенностью сказать не мог. Поспорили немного, хорунжий утверждал, что в этом году не станет спешить с продажей, как в прошлом, и ни за что не сбавит цену.

Ему возражали, извлекли на свет старую поговорку: мол, первого купца не упускай, тем более что известны случаи сговора торговцев между собой.

Тем временем Эварист рассказывал пану Павлу о своем путешествии из Киева. Мать спросила, не привез ли он чего-нибудь от Балабухи. [3]3
  Киевская фирма того времени, славящаяся своими кондитерскими изделиями.


[Закрыть]

Щуки, окуни, лещи и караси, пироги с капустой, рулет с маком, кутья, все традиционные блюда следовали одно за другим, и ксендз Затока подавал хороший пример отношения к божьим дарам, ел и пил так, что хозяйка только радовалась. Он, правда, уверял, и ему можно было поверить, что с утра не имел во рту ни крошки. Его правилом было в сочельник до ужина ничего не есть, а в святую пятницу сидеть на хлебе и воде.

Под конец, для лучшего пищеварения, подали бутылку старого венгерского и все пили, а остатки отправились допивать в гостиную, только вытащили, по обычаю, из-под скатерти клочок сена – оно должно было предсказать, каков в этом году будет лен.

Тут Эварист, который шел сзади всех, наткнулся на Мадзю и, слегка наклонившись, незаметно шепнул ей на ухо:

– Мне надо тебе что-то сказать, но потом, тут не время и не место.

Девушка удивилась и без малейшего смущения уставилась на него; во взгляде ее было спокойствие, свидетельствующее о чисто сестринских чувствах к Эваристу.

Обращаясь к ней, Эварист тоже не походил на влюбленного, судя по всему, он не собирался говорить ничего интимного, что могло бы вызвать у нее краску смущения.

– Мне? Что бы это могло быть? – спросила, улыбаясь, Мадзя. – Тайна какая-нибудь?

В эту минуту она взглянула на кузена и по его лиц» у поняла, что сообщение вряд ли будет веселым. Это ее немного встревожило.

– Что-нибудь очень плохое?

– Нет, не очень, – поспешно ответил Эварист, уклоняясь от разговора, – но… неожиданное… Ну ладно, поговорим потом.

Этот короткий обмен словами еще раз показал, что у Эвариста с Мадзей хорошие, доверительные, но чисто родственные отношения.

В то время как старшие мужчины уселись за бутылкой в одном углу гостиной, хозяйка со Сбинской и Мадзей устроилась на диване и, подозвав к себе сына, попросила его подробно рассказать о своем житье-бытье в Киеве. Правда, она по-женски, по-матерински расспрашивала его главным образом об условиях тамошней его жизни, о быте, о том, как он спит, отдыхает, работает, но было понятно, что по этому на первый взгляд безразличному разговору материнский инстинкт безошибочно угадал бы, что стоит за ответами сына, что занимает его ум и сердце.

Эваристу, однако, нечего было скрывать, он не взвешивал своих ответов, так как ничего не утаивал и ничего не стыдился, говорил смело и открыто. Со студенческим задором рассказывал он матушке, как веселились и озорничали студенты в этом огромном городе, который его родители не любили.

* * *

Ни в тот вечер, ни на другой день Эварист не имел случая поговорить с Мадзей наедине, а может, не так уж и спешил.

Девушка несколько раз заговаривала с ним:

– Ну и что с твоей тайной? Ты же хотел мне что-то рассказать.

– Все в свое время, подождем удобной минуты, это долгая история, – отвечал, словно колеблясь, молодой человек.

Мадзя, не проявляя ни малейшего нетерпения, пожимала, однако, плечами и бурчала себе под нос:

– Интересно, что бы это могло быть?

Первый день рождества прошел, не разрешив загадки. Приехали в гости два шляхтича из-под Любара, чем-то обязанные хорунжему. Мадзя и Эварист были все время заняты, помогая старикам принимать гостей.

Как истинная дочь Евы, Мадзя была немного заинтригована и раза два пробовала выведать у кузена тайну, но в конце концов утешилась мыслью, что, очевидно, этой тайне не стоит придавать большого значения.

На второй день рождества семья осталась наконец; одна; Эварист уже исповедался перед родителями в своих делах и помыслах, и под вечер они с Мадзей оказались в пустой столовой с глазу на глаз, словно нарочно для разговора по душам.

Эварист сам его начал. Обычная смелость и живость речи, свидетельствующие о том, что ему не над чем особенно задумываться, на сей раз изменили ему, что удивило Мадзю.

– Ты давно не получала известий от сестры? – осторожно начал он, озираясь.

Одного упоминания о сестре было достаточно, чтобы встревожить Мадзю. Веселое, сияющее личико ее побледнело, слова замерли на устах. Не скоро собралась она ответить и не легко ей это далось.

– От сестры, – повторила она, опуская глаза, – от сестры? Ты ведь знаешь, Эварист, что я почти совсем не имею известий о Зоне. Я, можно сказать, и не знаю ее…

Ах! – продолжала она тихо, – мне, сироте, хотя в вашем доме никто не дает мне этого почувствовать, так хотелось бы сблизиться с сестрой. Знать о ней хоть немножко больше! К сожалению, этого счастья я, должно быть, лишена навсегда. С тех пор как мы расстались, еще детьми, когда пан хорунжий и пани Эльжбета, мои дорогие попечители, взяли меня к себе, а Зоню забрала пани Озеренько, я только изредка, и то стороной, узнаю что-то о ней. Писем она никогда не пишет. Сестры мы, а словно чужие.

Она подняла на Эвариста глаза и промолвила:

– Говори же, может, ты о ней что-нибудь знаешь?

Эварист стоял в раздумье и, глядя на бедную девушку, которую расстроил его вопрос, казалось, ругал себя за бестактность.

Но но натуре прямой и открытый, он так и не нашел более искусного оборота, поэтому, подумав, решил, что будет лучше всего сразу рассказать Мадзе о том, к чему вначале он хотел ее исподволь подготовить.

– Скажу прямо, без обиняков, иначе я не умею. Зоня в Киеве.

Услыхав это, Мадзя вздрогнула и бросилась к Эваристу, восклицая:

– Ты ее видел? Не мучь меня, говори! Как она, где? Не случилось ли с ней чего худого, упаси боже?

Эварист снова помолчал, как бы взвешивая свои слова, но так ничего и не придумал.

– Озеренько умерла, – промолвил он тихо.

– Так она осталась одна, о ней некому позаботиться? может, и средств к жизни нет? Ах, Эварист, заклинаю, скажи мне всю правду, не скрывай ничего! У меня достанет мужества, я верю в милость божью…

Ободренный ее словами, молодой человек начал говорить более открыто.

– Вот послушай, как было. У нас в Киеве на некоторых публичных лекциях случается видеть и женщин…

Мадзя лихорадочно прервала его.

– Где? На каких лекциях? Что это за лекции?

– Обычные лекции наших профессоров, – объяснил Эварист. – Теперь многие молодые женщины посещают лекции, даже такие, на каких и не ожидаешь их встретить. Ничего плохого тут нет, но, так как это новость и сидеть им приходится на этих лекциях среди легкомысленной молодежи, нужна немалая смелость, чтобы на это решиться.

– О боже! – выкрикнула Мадзя, бледнея, и стала слушать со все возрастающим вниманием.

– На одной из лекций, – продолжал Эварист, – я увидел в первых рядах девушку, которая меня особенно заинтересовала; прежде всего очень красивым и смышленым личиком, которое, правда, немного портили коротко подстриженные волосы.

Мадзя закрыла глаза руками. Эварист, заметив, как испугало ее сообщение о волосах, поспешно добавил:

– Ты только не воображай, пожалуйста, будто это какая-то редкость. Теперь многие молодые женщины ходят с короткими волосами. Может быть, это вынужденная мода, ведь не у каждой есть прислуга, а уход за длинными волосами требует массу времени.

Мадзя вздохнула.

– Надо признаться, что у Зони, а это была она, очень красивое, выразительное, интеллигентное личико, чувствуется, что она отважна почти по-мужски, – продолжал Эварист. – Заинтересовала она меня чрезвычайно. Я стал допытываться, кто это. Когда мне назвали ее фамилию, а потом я и имя ее узнал, у меня не оставалось сомнений, что это твоя сестра. И я решил под любым предлогом познакомиться с ней, чтобы привезти тебе от нее известие.

Тут Эварист снова замолк. Мадзя поняла, что он раздумывает, как продолжать свой рассказ, и, взяв его за руку, попросила:

– Прошу тебя, будь откровенен! Говори, не щади меня, господь милостив, может, ничего такого и нет.

– А я ничего дурного и не знаю, – возразил юноша, – просто она и ее образ жизни показались мне странными… – Тут он запнулся, а потом добавил:

– Надо помнить о том, дорогая Мадзя, где и как она воспитывалась, к тому же и нрав ее и характер вовсе не похожи на твой.

Из груди бедной Мадзи вырвался болезненный вздох.

– Говори же, Эварист, заклинаю тебя, меня это очень интересует, а еще больше беспокоит, – ничего не утаивай…

– Чтобы ты лучше меня поняла, – вновь начал Эварист, – я должен тебе сказать, что в нашем студенческом обществе, как и всюду, есть два течения, два мира. Один идет к свету постепенно, размеренно, с оглядкой, чтобы не разбиться по пути; другой несется очертя голову, сам не слишком зная куда, хотя истово верит, что мчится к добру, к ясности, к правде. Я, Мадзя, принадлежу к числу спокойных людей, не люблю авантюр, другие же штурмом добывают или мечтают добыть стоящую перед ними великую цель.

Разузнав, где надо искать Зоню, я пошел на Подол к некоей Гелиодоре Параминской, у которой она жила. Ты, Мадзя, только не удивляйся и не впадай в отчаяние, когда я тебе расскажу, в какой обстановке живет твоя сестра.

Мне сказали, что застать ее можно лишь вечером. Я разыскал, как было указано, домик Агафьи Прохоровны Салгановой. Хозяйка сама проводила меня к пани Гелиодоре. Уже в передней меня неприятно поразили нестройные голоса и слишком громкий разговор. Я колебался, войти ли мне, и попросил старую Агафью, чтобы она доложила панне Зофье Рашко, что ее хотят видеть. Она пошла, я остался за дверью и слышал, как было названо мое имя и смелый, звонкий голосок воскликнул: «Ну так почему он не входит?» Веселый смех вторил этим ее словам.

Большая комната, куда я вошел, была полна папиросного и сигарного дыма… Сквозь него я с трудом разглядел сидящую на диване женщину средних лет, довольно красивую, с непокрытой головой и подстриженными, как у Зони, волосами; она курила папироску и оживленно разговаривала с окружавшими ее столик молодыми людьми. Остальные сидели на стульях поодаль. Зоня, ожидая гостя, пошла мне навстречу. И у нее в руке была папироска.

При взгляде на ее решительную, даже вызывающую мину, мне стало неприятно. Я несмело приблизился к ней и назвал себя.

– А! Очень приятно познакомиться, – ответила она, по-мужски подавая мне руку.

Когда я напомнил ей о нашем родстве, она рассмеялась.

– А, что там родство! Все люди братья или, по крайней мере, должны ими быть.

Я попросил познакомить меня с хозяйкой.

– Геля, – крикнула Золя, обернувшись к ней, – лап Эварист Дорогуб.

Компания, окружавшая пани Гелиодору, должно быть, предупредила ее, с кем она имеет дело, и меня встретил довольно холодный прием. Понаслышке я знал тут всех, как и они меня, но мы, как я уже говорил, принадлежали к разным лагерям, так что симпатии ко мне они не питали.

Зоня тоже приняла меня весьма прохладно; при одном взгляде на меня, они убедились в том, что уже было подсказано пани Гелиодоре: я – из «темных».

Эварист улыбнулся. Мадзя, как ни была она опечалена, жадно ловила каждое его слово, хотя, кажется, не все понимала.

– Общество, минуту назад такое оживленное, – продолжал молодой человек, – вдруг притихло, все только перешептывались. Мне давали понять, что я нежеланный гость. Тем не менее я, понизив голос, стал расспрашивать Зоню о ее жизни. Мне казалось, так ей будет удобнее, но на первый же мой вопрос она ответила во всеуслышанье.

– Прости меня, – грустно прервала его Мадзя, – но опиши, как она выглядит, мне хочется ее увидеть.

– Прежде всего должен сказать: она очень, очень хороша собой. Темные глаза, смелый взгляд, довольно высокий лоб, маленький носик, губы надутые немножко и надменные; безжалостно подстриженные, но несмотря на это прекрасные волосы, изящная, крепкая фигурка. В движениях, правда, подражает мужчинам…

– Нет, я все-таки ее не вижу! – воскликнула Мадзя, – какая же она…

– Красивая и смелая, – повторил, улыбаясь, Эварист. – Хоть мне и претит в женщине эксцентричность, ей она даже к лицу. В ней есть что-то симпатичное, располагающее, благородное, открытое… Невозможно не думать о ней…

Но слушай дальше. Когда я спросил, что с Озеренько, она, вздохнув, ответила: «Почтенная женщина умерла, и ей я обязана тем, что могу какое-то время не заботиться о крыше над головой и о будущем. Она завещала мне все, что имела, и с этим я приехала в Киев. Хочу учиться, буду стараться сама зарабатывать себе на жизнь, так чтобы уже ни в ком не нуждаться…»

Услышав это, сидевшая на диване пани Гелиодора вставила:

– Да уж, кто-кто, а Зоня, ее мужество и трудолюбие действительно могут служить примером; вот это женщина!

Присутствующие зашумели одобрительно, Зоня презрительно усмехнулась.

– Нечего меня расхваливать, – возразила она, – на безрыбье и рак рыба, так и я. Где все женщины либо за печкой сидят, либо за чей-то подол держатся, я кажусь исключением, но ничего странного тут нет, все должны быть такими. Достаточно мы уже были невольницами и служанками.

– Ах, боже мой! – прервала его Мадзя, вся в слезах, ломая руки. Эварист помолчал, затем окончил свой рассказ более сжато:

– Словом, дорогая Мадзя, Зоня совершенно эмансипировалась. Она приняла меня как чужого и, собственно говоря, на этом наше знакомство кончилось. Мы часто потом встречались, но она едва благоволила кивнуть мне издали и тут же отворачивалась. Я не хотел быть навязчивым, только перед отъездом подошел к ней и спросил, не хочет ли она написать тебе или что-нибудь передать. На мой вопрос она улыбнулась. «Если хотите, скажите ей, пусть не будет ничьей невольницей, пусть приезжает сюда учиться и станет человеком». Повторяю ее слова.

Чтобы представить себе впечатление, произведенное на Мадзю этим рассказом, надо вспомнить, какое получила она воспитание в спокойной, патриархальной, старой замиловской усадьбе; ведь сюда никогда не проникало ни одно новое веяние, здесь все новое заранее считалось плохим, испорченным и разрушительным, здесь жизнь катилась по издавна проложенной колее…

Мадзя слушала со страхом и отчаянием. Ей казалось, что Зоня уже погибла. Под конец она так расплакалась, что должна была убежать в свою комнату. Эварист даже пожалел, что привез ей такое грустное известие о сестре.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю