Текст книги "Сумасбродка"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 15 страниц)
Эварист свесил голову.
– Довольно, – произнес он упавшим голосом, – не будем больше говорить об этом.
– Наоборот, давай подумаем, как встретить эту минуту во всеоружии, – воскликнула Зоня. – Я буду стоять не на жизнь, а на смерть, хотя в их глазах, да и в собственных тоже, виновата стократ, но ты, но ты?
– Я? – ответил Эварист тихим голосом. – Зоня, ты научила меня говорить правду, так вот, говорю тебе: не знаю, смогу ли я…
– И думаешь, что не сможешь, – мягко подхватила женщина. – Да. Ты прав. Лучше не говорить… не думать… будем любить друг друга и радоваться каждой минуте, потому что каждая минута может оказаться последней.
Эварист почти никогда не видел слез на Зониных глазах, бедная дикарка плакала про себя, глотала слезы; теперь с ее ресниц соскользнули две светлые капли и побежали по щекам. Эварист целовал ее в лоб, оба долго молчали: Вдруг Зоня поднялась с прояснившимся лицом, хлопнула в ладоши, призывая слуг, и потянула Эвариста к накрытому столу.
– Какой прекрасный весенний вечер! – восклицала она, – давай выпьем чаю, а потом сядем у окна и будем упиваться свежим воздухом, шептаться, мечтать… до самого рассвета. Сегодня я изголодалась по тебе, могла бы, кажется, проглотить… не отпущу тебя ни на минуту!
* * *
Пани Эльжбета встала рано, вновь исполненная энергии, которая вчера ненадолго оставила ее. Прежде всего ей хотелось побывать на утренней службе, и в костел она поехала вместе с Мадзей, а оттуда собиралась отвезти девушку назад и оставить в заезжем доме, посчитав ненужным брать ее с собой. В костеле пробыли довольно долго. Когда прощались, Мадзя прильнула к старушке, а та, поцеловав девушку в лоб, слегка оттолкнула ее и приказала:
– Молись и жди меня.
Силы, которых вчера не хватало, дала ей воля и убеждение в том, в чем она видела свой долг. Она поехала одна, бледная, дрожащая, но чувствуя, что не отступит и не позволит сбить себя с намеченного пути.
Едва бричка остановилась перед домом, как француз был уже наверху с известием. Эварист, находившийся у себя, выглянул, правда, но не догадался, не почувствовал, что это мать. Пани Эльжбета, высадившись, оказалась одна со слугой и колебалась, не зная, идти ли ей прямо к сыну или подняться к Зоне.
Она еще раздумывала, когда Эварист, услышав шорох в передней, выглянул снова, увидел мать и пошатнулся. Это продолжалось одно мгновение, он тут же подбежал к ней и обнял ее колени.
Взволнованная и смущенная, старушка, ничего не говоря, вошла вместе с сыном в его комнату.
Тем временем Зоня с пылающими щеками стояла в лихорадочном ожидании наверху. Она уже догадывалась, что мать Эвариста пошла прямо к сыну, и явно была испугана. Все ее расчеты на свидетелей с треском провалились.
Эварист, опустив повинную голову, бледный, ждал первого слова от матери. Та стояла, глотая слезы.
– Я приехала за тобой, – начала она наконец дрожащим голосом, но без гнева. – Каждый может свернуть с пути истинного, но только дурной человек пребывает в грехе постоянно. Ты, Эварист, согрешил жестоко, ты сделал соучастницей своей вины женщину, которую был обязан опекать и служить ей образцом добродетели, ты согрешил явностью своего проступка, вводя в искушение других; о том, как ты ранил материнское сердце, я уж не говорю, что мое сердце перед богом, которого ты оскорбил, нарушая заповеди его!
Она захлебнулась слезами, но тут же утерла их и добавила:
– Я приехала, чтобы разорвать эту мерзкую преступную связь. Ты поедешь со мной.
О Зоне она даже не упомянула. Эварист стоял онемелый.
– Чем скорее, тем лучше! – воскликнула старуха. – Без всяких прощаний, объяснений… Дадим ей, чего она захочет, подумаем о ее судьбе, но тебя я увожу немедленно…
И посмотрела на Эвариста. Тот ответил:
– Мама, родная, это выше моих сил, даже ради тебя я не могу этого сделать!
Казалось, его слова лишили пани Эльжбету дара речи; прижимая руку к груди, она с трудом переводила дыхание.
– Эварист, – прошептала она наконец, – не говори так, не говори! Я не узнаю в тебе сына моего честного Элиаша, тебя самого не узнаю. Это не твой язык.
К тому времени Эварист немного пришел в себя.
– Я вижу более достойный способ исправить зло, которое причинил, – сказал он, – и это единственное, что мне остается. Я должен жениться на ней.
– Этого не может быть, – быстро возразила мать. – Костел не признает действительным брак, который начался с греха. Зоня – твоя близкая родственница, наконец, – она гордо подняла голову, – это не та женщина, которая может быть невесткой хорунжего, дочерью для меня, для тебя – женой, матерью семьи…
– Мама, дорогая, не будь жестока, смилуйся, не могу я быть послушным сыном, если должен пожертвовать ею, не могу…
– Так ты, стало быть, любишь эту?.. – всплеснула руками старушка.
– Да, я ее люблю.
– И что же это за любовь? – восклицала она с возмущением, – срамная, скотская! Эварист, что с тобой случилось? О я несчастная! Кто вернет мне сына!
Эварист упал к ее ногам, но, обнимая материнские колени, со стоном повторял:
– Мама, я не могу ее оставить…
Изумленная неожиданным сопротивлением, мать, казалось, была в растерянности. Помолчав, она спросила:
– Ты хочешь, чтобы я тебе сказала: выбирай между мной и ей? Потому что я с этой женщиной никогда ничего общего не имела и иметь не буду.
Сын не отвечал, только ломал руки, его бледное, страшно перекошенное лицо само говорило, что с ним происходит.
У себя наверху Зоня все еще ждала, нервно окидывая взглядом окружающих и обдумывая, по-видимому, как быть дальше. С беспокойством поглядывая на нее, сидела Гелиодора, стоял д'Этонпелль, уже пришел Комнацкий, а на лестнице слышались шаги поднимавшегося наверх Зориана.
– Гелиодора, прошу тебя, будь тут за меня хозяйкой, – проговорила Зоня изменившимся голосом, – я должна спуститься к Эваристу.
Она распахнула дверь, хлопнула ею, мигом сбежала с лестницы и, раскрасневшаяся, бурно дыша, со сверкающими глазами скорее ворвалась, чем вошла, в комнату Эвариста. Пани Эльжбета чувствовала, что это идет Зоня. Эварист окаменел.
Взгляд, которым он ее встретил, молил: пожалей мать! Пани Эльжбета, еще недавно пришибленная и плачущая, при виде Зони приосанилась и холодно смотрела, как та входит.
– Я – Зофья Рашко, – громким голосом начала Зоня, смело став перед пани Эльжбетой. – Я любовница Эвариста и не стыжусь этого. Я пришла не затем, чтобы просить прощения, а признаться, что не он меня совратил, нет, это я совратила его. Да, мы любим друг друга. Вы хотите нас разлучить во имя религии, меня держит при нем мое сердце и те законы, по каким мы живем. Для меня религия – это природа.
Старушка была так поражена этим дерзким признанием, что не сразу нашлась с ответом.
– С вами, сударыня, мне не о чем говорить и нечего делать, – сказала она гордо, собравшись с силами. – Это мой сын, а вас я и знать не хочу.
И отвернулась.
– Мама! – крикнул Эварист.
– Молчи! Вольно этой сумасбродке и бесстыднице не знать бога и заповедей его, не знать стыда, перестать быть женщиной, но тебе, сыну христианских родителей, не пристало отрекаться от бога, ты-то знал его. Она обернулась к Зоне.
– Уходи, сударыня, и оставь нас одних.
– Не сделаю ни шагу! – воскликнула Зоня. – Где он, там и я. Не связали нас никакие клятвы перед алтарем, но бросить друг друга мы не можем, ни я его, ни он меня…
Пани Эльжбета смерила ее взглядом.
– Эварист, эта женщина выгоняет меня отсюда.
Сын упал к ее ногам. Зоня, сложив руки, смотрела на них.
– Не уйду, – сказала она как бы себе самой. – Если Эварист хочет бросить меня, я ему не помеха. Пусть спросит у своей совести.
Мать, хотя Эварист все еще обнимал ее ноги, видела, что больше ничего не добьется, и рвалась к двери. Зоня отошла, уступая ей дорогу.
За матерью полз на коленях сын, повторяя сдавленным голосом:
– Мама, смилуйся!
Мать оставила его мольбы без ответа; в сторону Зони, которая ждала конца этой сцены с диким упорством, возраставшим по мере того, как росла опасность, даже не посмотрела, отвела глаза.
Вырвавшись из рук сына, который пошел за ней с поникшей головой, старушка отворила дверь и, дрожа всем телом, велела слуге вести себя к коляске. На Эвариста она даже не оглянулась, и тот, когда коляска тронулась с места, схватившись за голову, убежал к себе в комнату и, ничего не видя вокруг, в отчаянии рухнул на стул.
Зоня молча подошла к нему, укрощенная.
– Эварист! Прости! Сжалься! Мужайся! – начала она тихим голосом. – Первый бой, самый страшный, позади, и мы победили. Успокойся, все копчено. – Она ласково сжала его голову ладонями.
Эварист был словно в беспамятстве, тяжкие стоны без слов вырывались из его груди. Видимо, он хотел бежать за матерью, вскакивал и тут же снова падал на сиденье.
– Мужайся! – повторяла Зоня.
Однако ей самой изменяло мужество, к которому она призывала Эвариста. Она бодрилась, но руки у нее тряслись и лицо мертвенно побледнело…
Наконец Эварист немного пришел в себя, выражение страдания на его лице смягчилось, он посмотрел на Зоню и встал.
– Я должен ехать к матери. Не бойся. Я знаю, чем тебе обязан, и не оставлю тебя. Ты будешь моей женой. Я умолю мать.
На мгновение у Зони блеснули глаза, подернулись слезами. Она покачала головой.
– Женой? Предпочитаю быть любовницей, это, по крайней мере, жертва.
– Но не пристало издеваться над божьими и человеческими законами, иначе это кончиться не может и не должно.
Не получив ответа, Эварист прошелся по комнате.
– Я должен ехать к матери, – повторил он, – будь спокойна.
– Поезжай, – коротко ответила Зоня, – чему быть, того не миновать – судьба.
Слегка прикоснувшись губами к его лбу, она отстранилась от Эвариста, как бы показывая, что путь свободен.
– Буду с тревогой ждать твоего возвращения, – сказала она еще. – Поезжай, я отдаю себя в твои руки. Поступишь так, как тебе нравится.
– Зоня! – крикнул Эварист, бросаясь к ней, но она уже вышла и закрыла за собой дверь.
Наверху Зоню ждали призванные ею свидетели, пытаясь угадать по ее лицу, что произошло. Гелиодора подошла к ней, но Зоня жестом дала понять, что говорить не может, да и не о чем еще…
Дело еще не кончилось.
Выступив на середину комнаты, Зоня обвела глазами своих гостей.
– Извините меня, – сказала она принужденно веселым тоном, – вы должны были быть свидетелями драмы, между тем актеры не изволили явиться…
И, как бы в знак прощания, отвесила низкий поклон. Гости, поняв, что их больше не задерживают, стали направляться к выходу.
Французу Зоня улыбнулась и невнятно шепнула ему:
– Вы можете мне понадобиться.
Гелиодору обняла, говоря:
– Напрасно ты трудилась, все разыгралось внизу. Вельможная пани не пожелала пачкать ноги об мои пороги.
– Но чем кончилось-то!
– Первую атаку Эварист отбил успешно, – ответила Зоня, поколебавшись, – как будет со второй, не знаю. Я верю ему.
Гелиодора покачала головой, постояла и, видя, что от подруги, которая вдруг притихла и ушла в себя, больше ничего не добьется, утешила ее на прощание словами:
– Ну, успокойся же, Эварист порядочный малый, он тебя так не бросит. Повздорят да и поженят вас. Ничего другого не может быть.
И быстро расцеловав задумавшуюся Зоню, убежала к своему советнику.
Зоня села у окна. Подпершись рукой, она глядела на улицу и ничего не видела. Перед глазами мелькали огненные хлопья. Эварист не знал, где остановилась мать, и, кликнув первую попавшуюся пролетку, велел по очереди объехать все заезжие дома.
Впрочем, их было немного, и поиски быстро увенчались успехом. Сметливый извозчик привез его как раз туда, где Мадзя с Саломеей приводили в чувство полуживую от потрясения пани Эльжбету. Старушка была так слаба, что без помощи не смогла бы выбраться из коляски, ничего не говорила, а спрашивать никто не смел, да и нужды не было. Пани возвращалась одна – этого было достаточно.
Мадзя, ломая руки, изо всех сил сдерживая душившие ее рыдания, хлопотала, ухаживая за своей опекуншей. Ей хотелось пойти попытаться смягчить сестру, умолять, чтобы она уступила. Но вчерашняя встреча оставляла так мало надежд на успех!
Старушка начала тихонько плакать, женщины, посчитавшие это добрым знаком, еще продолжали свои хлопоты, когда в комнату внезапно вбежал Эварист.
Не обращая внимания на свидетелей, которые, впрочем, немедленно скрылись, он припал к ногам матери. Плакал и он, не в силах выговорить ни слова, кроме одного-единственного – мама!
Мать, стараясь не расчувствоваться и укрепляя себя в своей воле, долго не отвечала ему.
– Если ты пришел с тем, чего я требую от тебя, – сказала она наконец, – хорошо, что ты послушался совести, я раскрою тебе свои объятья. Если же хочешь выудить у меня благословение твоему безумству – Эварист, ты меня не знаешь… Одна поеду плакать, молить бога, чтобы ты опомнился – но поблажки не дам. Твой отец в гробу счел бы меня виноватой и не достойной его. Он бы этого никогда не допустил – я не могу…
А так как сын молчал, она еще добавила:
– Брось эту бесстыдницу и поезжай со мной немедля, это мое последнее слово. Заплати ей за грех и срам свой сколько она захочет.
– Мама, – сказал Эварист, – ты судишь о ней несправедливо, и ты не знаешь жалости. Бросить ее я не могу.
Пани Эльжбета слабым движением оттолкнула его.
– Ступай же, возвращайся к ней, – гневно воскликнула она, – раз уж она тебе дороже меня… Ступай…
Эварист стоял молча, и, если бы мать посмотрела ему в глаза, может, и смягчилось бы материнское сердце, может, покорилось бы, но она нарочно избегала его взгляда. Страшная минута молчания прошла, прерываемая лишь тихим всхлипыванием Мадзи, плакавшей в соседней комнате.
Эварист еще раз склонился к ногам матери; пани Эльжбета отодвинулась от него.
– Выбирай, – сказала она, – между мной и ей, иного пути нет. Выбирай.
– Я не могу ее оставить, – хмуро ответил сын.
Услышав это, пани Эльжбета встала с энергией, к которой совсем недавно была, казалось, неспособна. Быстрым шагом, не оборачиваясь, она вышла из комнаты.
Эварист слышал, как она властно, хотя и дрожащим голосом, приказала готовиться к немедленному отъезду. Послушные слуги засуетились, начали складывать вещи, таскать узлы, второпях хватая все подряд. Эварист стоял один в комнате, решив выстоять до конца. Он все еще надеялся, что мать сжалится над ним.
Тут к нему тихо подошла Мадзя и взволнованно зашептала:
– Эварист, смилуйся, ты убиваешь мать! Я люблю Зоню, жалею ее, но у нее хватит сил перенести несчастье, в котором она сама виновата. Твоя мать! Она этого не переживет!
– Мадзя! Заступись за меня, за сестру! Упрашивай, умоляй, – восклицал в ответ Эварист. – Зоню я оставить не могу, это было бы подло…
Кончилось слезами. Тем временем вещи уже выносили в коляску, запрягали лошадей. Пани Эльжбета слабым голосом повторяла: «Едем, едем». Пришлось с помощью местных людей наспех распихать то, что еще осталось, и старушка велела вести себя к экипажу. Эварист, видя, что мать выходит во двор, побежал за ней, хотел, несмотря на присутствие посторонних, припасть к ее рукам, но пани Эльжбета гневно убрала их.
– Едем! – скомандовала она из последних сил.
И повозка покатилась, а Эварист остался во дворе, оглушенный, окаменелый от боли. Люди, которые смотрели на эту сцену с недоумением, сжалились над ним и отвели в заезжий дом.
Неизвестно, сколько бы он тут просидел, ничего не видя и не слыша вокруг, если бы не Комнацкий. Обеспокоенный состоянием приятеля, он пошел следом, отыскал его и, не тратя времени на расспросы и напрасные утешения, уговорил ехать домой. Вернее, просто посадил его в дрожки и увез еще в полубеспамятстве.
Едва Эварист оказался у себя, как сверху прибежала Зоня. Она тоже ни о чем не спрашивала, знала, как горька была чаша, которую он выпил до дна – ради нее. Сердце у Зони облилось кровью, когда она поглядела на несчастного, слова утешения замерли на губах – все было сказано молчанием.
Комнацкий был так встревожен состоянием Эвариста, что шепнул Зоне что-то насчет доктора. Эварист услышал и отрицательно тряхнул головой. Посидев еще немного, Комнацкий ушел, оставив их вдвоем.
Остаток того памятного дня прошел в тягостном молчании. Зоня, скрестив руки на груди, ходила из угла в угол, Эварист сидел, не в силах шевельнуться. Наступила ночь, а оба и не думали о сне, сон захватил их внезапно, обессилевших вконец, в чем были, как сидели.
Утром Зоня ускользнула к себе. Эварист кое-как дотащился до постели. Комнацкий, несмотря на запрещение, привел доктора, но тот, покачав головой, сказал, что тут он ничем не может помочь. В доме снова воцарилась гробовая тишина, словно там в самом деле кто-то умер.
Нет однако страдания, первый бурный приступ которого не усмирило бы время. Через несколько дней все вернулось в прежнее русло, по крайней мере с виду. На Эваристе, который никогда не отличался веселым и легкомысленным нравом и даже в минуты счастья сохранял свойственную ему серьезность, пережитая буря не отразилась так явственно, как на Зоне. Она стала молчаливой, замкнулась в себе. Иногда приближалась к Эваристу, очевидно желая каким-нибудь словом, лаской развеять его тоску, – и отшатывалась. Постоянно ходила с наморщенным лбом, а оставшись одна, могла часами стоять как вкопанная на одном месте.
Она явно переживала какую-то внутреннюю борьбу, хотя не уронила об этом ни словечка. Когда Эварист, желая вывести ее из этого самопогружения, подходил к ней, она вздрагивала и под всякими предлогами мягко уклонялась от его ласк. В своих скупых разговорах ни он, ни она не упоминали о пережитом… Оба старались изгладить из памяти тот страшный день.
Некоторое время Эварист уговаривал себя, что мать подчинится необходимости и напишет ему, но Замилов молчал.
В таком состоянии духа оба находились уже добрую неделю, когда с Зоней что-то произошло. Она, по-видимому, приняла какое-то решение, и это вернуло ее к жизни.
Эварист еще не выходил, Зоня никого не принимала, но, нуждаясь в движении, несколько раз выбегала на часок из дому и возвращалась в волнении и беспокойстве. Комнацкий не раз видел, как она бродит одна по одной и той же аллее парка с опущенной головой, никого не узнавая. На ее прекрасном лице были ясно видны следы страданий, но вместе с тем и гордость, и как бы гневный вызов всему миру.
Однажды, гуляя так в задумчивости, она зашла к Гелиодоре и, ничего не говоря, села напротив хозяйки. Пани Майструк заговорила с ней сама, спросила о том о сем, но ответа не получила.
– Нет, это невыносимо! – вдруг воскликнула Зоня. – Знаешь, лучше уж утопиться. Хотя один раз я уже пробовала, травилась, и, если теперь захочу покончить с собой, снова найдется благодетель, который обречет меня на пытку жизни.
– Что ты плетешь, – сказала Гелиодора. – Не понимаю тебя. Ты ведь поставила на своем.
– О, все прекрасно, не правда ли? – Зоня горько рассмеялась. – А ты видела Эвариста? С тех пор как мать так немилосердно обошлась с ним, он просто убит. Гнев меня берет и отчаяние, когда я смотрю на него. Ради кого он страдает, из-за кого? Из-за меня, а я ничего не могу сделать…
– Ты преувеличиваешь, – утешала ее пани Майструк.
– Я не умею себе лгать, – продолжала Зоня свое, – глядя на Эвариста я… схожу с ума. Чем он, бедный, виноват? Я его увлекла, сама бросилась ему на шею… не знала, что любовь убивает!
Опустив голову, она стала ходить по комнате, не слушая избитых фраз, которыми хотела утешить ее Гелиодора, только иногда пожимала плечами.
– Чего они действительно добились, – сказала она помолчав, – так того, что наша любовь, которая, может, уже и остыла бы, теперь разгорелась с новой силой. Эварист никогда так меня не любил, а я…
– А ты? – подхватила Гелиодора.
– Я? Слушай, – порывисто крикнула Зоня, – я бы жизнь отдала за него!
С этими словами она бросилась к двери и убежала.
Лихорадка продолжалась.
Комнацкий, который в ожидании перемен ежедневно осведомлялся об Эваристе, ничего не мог понять, кроме одного: тот все сильнее привязывался к Зоне. Что до Зони, временами она была как-то принужденно холодна, временами ее холодность сменялась безумной страстностью, которую она старалась подавить.
Из Замилова не было ни слова.
Тайком, никому ничего не говоря, Эварист написал Мадзе, попросив сообщить ему о здоровье матери.
Ответа долго не было. Наконец пришло письмо, закапанное слезами, писанное украдкой, немногословное, впрочем, то, что было недоговорено, прочитывалось между строк.
«Пани Эльжбета, – писала Мадзя, – в дороге расхворалась и по возвращении пришлось посылать за доктором Мохнацким, потому что ей было нехорошо.
Теперь немного лучше, но она так изменилась, что у нас прямо сердце рвется, глядя на нее. Почти ничего не ест, полдня молится, плачет. Раньше ее занимали дела, хозяйство, теперь ей это безразлично. Видел бы ты, пан Эварист, свою мать, ты устрашился бы и пожалел.
Твоего имени, пан Эварист, мать ни разу не упомянула, а в комнаты, тебе предназначенные, куда раньше постоянно заглядывала, она теперь ни ногой».
По письму Эварист видел, что не может ждать никакой перемены; бросить Зоню он тоже не мог. Положение становилось тем более затруднительным, что нужны были деньги на жизнь, свою часть он давно израсходовал, а право распоряжаться всем состоянием, включая капитал, было закреплено за матерью до конца ее жизни. Просить он не хотел, надежды на то, что мать смилостивится над ним, не было, оставалось жить в долг, между тем долговые условия становились все тяжелее.
Честный, спокойный, холодный на вид Комнацкий был единственной опорой для обоих; с ним советовалась доверявшая ему Зоня, перед ним открывал свое сердце Эварист.
Грустное письмо Мадзи навело его на новую мысль, с нею он и пошел к Комнацкому.
– Я знаю свою мать, – сказал он, – и убежден, что она не уступит; я тоже не могу, совесть не позволяет. Мне кажется, если бы я женился, мать удалось бы уговорить. Она увидела бы, что дело кончено, благословлено костелом, узаконено, обратного хода нет, и простила бы нас. А тебе как кажется?
– Да, это вполне вероятно, – сказал, поразмыслив, Эвзебий, – но прежде чем вступать в брак, – а это связь неразрывная, заключается на всю жизнь, – надо подумать, мой друг Эварист. Несмотря на вашу горячую взаимную любовь, которая может быть следствием того, что оба вы молоды, я не уверен, что ваши характеры созданы друг для друга. Слишком у вас разные понятия о жизни. Ты человек умеренный, спокойный, а она – горячка, рвется ко всему, что ей кажется новым, обещающим и обольщающим. Теперь вы живете в согласии, потому что взаимная любовь легко идет на уступки, но со временем, когда любовь поостынет, а к тому же ты увезешь Зоню в деревню, твоя размеренная и спокойная жизнь перестанет ее удовлетворять. И тогда кто знает, в каких соблазнах будет искать пищи ее разнузданная фантазия, а ты…
Эварист не соглашался с определением Зониного характера, но не мог отрицать, что главные черты были подмечены верно. Так или иначе, единственным выходом из положения он считал то, с чего начал: женитьбу.
– Мой дорогой, – прервал Комнацкий, – сначала надо проверить, согласится ли на это она. Ведь сколько раз приходилось мне слышать, как она протестует против супружеской неволи во имя свободы и человеческого достоинства, считая, что и женщина и мужчина вольны в любую минуту расстаться так же, как и сошлись.
– А! – воскликнул Эварист. – Сам знаешь, чего только она не наговорит, когда закусит удила. Из этого не следует, что к каждому слову она относится как к священной заповеди.
– Но я слышал, как она сто раз повторяла одно и то же, – возразил Эвзебий. – Это одна из тех аксиом, которые ей милее всего, отправная точка ее мечтаний о социальных реформах.
– Тут, я уверен, она поддастся, – стоял на своем Эварист.
– Подумай хорошенько, прежде чем сделать решительный шаг, – повторил Комнацкий. – В любом другом случае я бы без колебаний советовал тебе жениться на этом бедном, хотя и очень привлекательном создании, однако совесть велит мне предупредить тебя: подумай хорошенько.
Вечером Комнацкий по просьбе приятеля пришел к ним «на чаек». Зоня, которая в отсутствие Эвариста имела обыкновение рыться в его бумагах, сегодня тоже поискала в ящиках, нет ли какого письма, нашла письмо сестры, прочла его, задумалась и вечером ходила туча тучей.
Едва отпили чай, как Эварист приступил к разговору о женитьбе, упомянув при этом, что другого выхода у них, собственно, и нет.
– Понимаю, – вздохнула Зоня, – ты хочешь таким образом поставить мать перед свершившимся фактом. Когда ксендз пробормочет над нами несколько слов по латыни и даст нам по колечку, пани Эльжбета должна будет покориться, так ведь? Но я, именно для того чтобы ей не навязываться, никаких свадеб не допущу. Обошлись без ксендза раз… обойдемся и дальше. Вся прелесть нашей свободной связи исчезнет, когда она станет вынужденной. Я этого не хочу.
По вашим законам, мы должны быть прикованы друг к другу, – это унизительно! Я была бы обязана быть твоей, но в ту же минуту не захотела бы ею быть, потому что не выношу насилия. Наконец ни ты, ни я не можем поклясться, что будем любить друг друга всегда, это абсурд. Никакой ксендз, никакая клятва, никакой долг не могут принудить к любви, когда охладели сердца.
Прошу извинить, но, с вашего позволения, я воспользуюсь латинской фразой, которую вчера прочла во французской книжке: «Spiritus flat ubi vult» [12]12
Дух объявляется там, где он хочет (лат.).
[Закрыть]. Так и любовь, ведь она тоже дух, и ее природа непостижима…
Зоня говорила живо, громко, с гордостью, а кончив, сжала руками голову сидевшего рядом Эвариста и поцеловала его в лоб.
– Любовница из меня еще туда-сюда, – сказала она, – но женой я была бы невыносимой, как собака, которую сажают на цепь, после чего она начинает рычать и беситься… Ты только представь меня там, у вас, в спокойном Замилове, рядом с твоей святой матерью, вынужденную ходить на цыпочках, говорить чуть ли не шепотом, да только о дозволенных вещах, обреченную на муки самоограничения буквально во всем… По моим понятиям, задача каждого человека состоит в том, чтобы как можно шире развивать свои возможности, а по-вашему, он должен всячески обуздывать себя, дух свой угнетать, плоть свою терзать, дабы сие вместилище духа действовало на него соответственно; не любопытствовать, ибо любопытство это дорога в ад, не размышлять о недозволенном, ибо это ведет к ереси, словом, он должен стать механизмом в руках ксендза. А я так не хочу и не могу.
Она тряхнула головой, убрала с лица рассыпавшиеся кудри и умолкла.
Комнацкий посмотрел на Эвариста, как бы желая сказать: «Ну что? Я был не прав?» Эварист не поднимал глаз.
Решив все-таки поддержать приятеля, Комнацкий обратился к Зоне:
– Не стану спорить с вами о принципах, спрошу только об одном: разве любовь в своей высшей форме не должна побуждать нас к жертвам? Ведь, казалось бы, жертвуя собой, мы лучше всего доказываем нашу любовь.
– Есть жертвы и жертвы, – ответила Зоня. – Я готова отдать жизнь ради любимого существа, но убеждения и свободу духа – никогда. Это рекомендуемое благочестивыми фарисеями духовное самопожертвование хуже самоубийства, потому что оно убивает душу, разлагает ее!
Эварист посмотрел на Зоню. Она говорила с огромным воодушевлением, и свести ее с пути, по которому она шла, на утрамбованную дорогу обычных понятий о долге не было никакой возможности.
Друзья замолчали.
– Одно я вижу, – прибавила Зоня, – то, что Эварист тяготится всем этим. Этой жизнью со мной, этим неясным, по его мнению, положением, ему хочется как-то покончить с путаницей и помириться с матерью. Ах, я это понимаю! Я тоже мучаюсь, все готова сделать, только не говорить про черное, что оно мне кажется белым…
Она вдруг оборвала и снова обратилась к Эваристу:
– Немного мужества, мой дорогой! Вот увидишь, переживем эту критическую минуту и победим… Люди, которые сегодня возмущаются, остынут и оставят нас в покое, предоставив нам, как говорится, коснеть во грехе!
Она рассмеялась и начала напевать, но веселость ее была явно наигранная, принужденная.
Затем она бросила какой-то вопрос Комнацкому, вызывая его на спор, чего он не любил, так как не привык вдаваться в ученые споры с женщинами, находя, что они сильны в логике сердца, но грешат против логики мысли.
Прекрасная Зоня осыпала его градом насмешек, умело выбирая наиболее уязвимые места. Несмотря на острый обмен мнениями, они расстались по-дружески; Зоня хоть и ссорилась с ним, но относилась к нему с уважением.
* * *
Спустя несколько дней Комнацкий сидел у себя дома за книгами, когда к нему без предупреждения, с обычным своим самоволием нагрянула Зоня.
Хотя на губах у нее играла улыбка, глаза глядели хмуро.
– Какой неожиданный и неприятный визит, не правда ли? – воскликнула Зоня прямо с порога. – Прошу извинить меня за это, но ведь мы друзья. Не беспокойтесь, – прибавила она, заметив, что Комнацкий застегивает и одергивает на себе сюртук, – я скоро уйду.
Она подошла к Комнацкому:
– Мы оба, хотя и каждый по-своему, любим Эвариста, нам надо о нем подумать. Ему не под силу этот разрыв между чувством и долгом. Он меня любит, но у матери свои права. Я-то своей почти не знала, может быть, потому и выросла такой дерзкой дикаркой. Вы были правы, говоря, что настоящая любовь требует жертв. Да. Я люблю его и готова на самую большую, самую страшную жертву…
Тут она бросила взгляд на Комнацкого и, угадав его мысль, покачала головой.
– Вы ошибаетесь и не понимаете меня, если думаете, что я говорю о браке. Нет. Я себе не изменю и убеждениями не пожертвую; другое у меня на уме.
Зоня снова поглядела на Комнацкого и протянула ему руку:
– Дайте мне слово, что это останется между нами.
– Охотно.
Небрежно закинув свой легкий зонтик за спину, она молча прошлась по комнате.
– Эварист не выдержит жизни со мной, она убьет его, – сказала Зоня, – я должна с ним расстаться. Пусть думает что хочет, а если он меня не поймет и будет думать обо мне дурно, посчитает своевольной ветреницей, что ж, тем лучше. Любовницу-сумасбродку нечего и жалеть. Говорю вам: он замучается насмерть, а я ради любви к нему грех на душу не возьму. Предпочитаю страдать, предпочитаю погибнуть!
Комнацкий сложил руки в немом восхищении; вместе с тем чувствовалось, что он не вполне доверяет серьезности ее слов.
– Я сильная, когда мне удается пробудить в себе волю. А воля в человеке это, знаете ли, стержень жизни, и во мне он есть. Я боролась с собой и со своей любовью, с эгоизмом страсти, под конец мне стало жалко этого человека, я должна его отпустить. Он любил меня, но во всей истории нашей любви никогда не был активной стороной. Полюбил он первый, это верно, моя страсть к нему вспыхнула позже, и тогда я его соблазнила, разожгла, опьянила, я его сделала неблагодарным сыном… и теперь должна исправить это зло – вернуть его самому себе и семье. Он еще может быть счастлив, покаявшись и вернувшись в свою овчарню, я умерла бы там от тоски по горам и свободе. Да, я люблю его всеми силами души, но такой жертвы принести не могу. Жизнь – охотно. Если бы завтра он мне предложил вместе утопиться в Днепре, – не раздумывая. Но в Замилов? Никогда…