Текст книги "Сумасбродка"
Автор книги: Юзеф Крашевский
Жанр:
Классическая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 15 страниц)
– Как это – «что-то»? Зоня влюбилась в Эвариста, он в нее, и готов поспорить, что они поженятся.
– А тогда, – насмешливо вставил Д'Этонпелль, – будет легко познакомиться!
Раздались смешки.
– Сомневаюсь, чтобы он женился на ней, – возразил один из присутствующих.
– Почему? – спросил Зориан. – Она может привести человека, к чему захочет: хоть к алтарю и свадьбе, хоть к реке и смерти.
– Я тоже не думаю, чтоб Эварист мог на ней жениться, – сказал Эвзебий. – Я знаю эту семью, мать воспротивилась бы… Все прошлое этой бедной Зони…
– Да что там особенного в ее прошлом? – заступился кто-то за Зоню.
Начали препираться, кто был «за», кто «против», одни оправдывали, другие сожалели, француз, потешно сложив руки, желал Зоне поскорей выйти замуж и разлюбить мужа.
– Что у женщин с таким характером неизбежно, – добавил он, – к тому же я слыхал, что ее избранник человек холодный, terre a terre [10]10
без полета (фр,).
[Закрыть], заурядный…
– Прошу прощения, – прервал его Комнацкий, – это человек и с характером, и со способностями, и не только незаурядный, а среди тех, с кем довелось мне встречаться, один из наиболее достойных уважения, только скромный и не любящий лишнего шума.
Француз скривил губы.
– Добродетель скорее negative [11]11
отрицательного свойства (фр.).
[Закрыть], я мало ее ценю; если из горшка не брызжет кипяток, значит, мало в нем содержимого…
– А если из горшка брызжет, – возразил Комнацкий, – то содержимое чаще всего выплескивается на землю пустой пеной.
С этими словами он встал, взял свою шляпу, поклонился и вышел.
– Самонадеянный педант! – бросил кто-то вслед Комнацкому. Француз усмехнулся.
– У таких… э-э… застегнутых на все пуговицы обычно грязное белье или вообще никакого.
Разговор перекинулся на всякие пустяки.
Комнацкий, который искренне любил Эвариста, был огорчен услышанным известием. Навряд ли это была всего лишь чья-то праздная выдумка, однако он тешил себя надеждой, что многое здесь преувеличено. Так или иначе, он решил сам убедиться, как обстоят дела, то есть пойти к Эваристу и поговорить с ним откровенно.
На старой квартире он только узнал, что его приятель съехал и теперь живет в другой, в таком-то доме. Комнацкий, не теряя времени, отправился по указанному адресу.
Эвариста он не застал. Простачок слуга доложил ему, что «их милость наверху».
– И как скоро он вернется?
– Не знаю, ваша милость, они… они все больше там сидят. Может, дело какое, так могу попросить.
Поколебавшись, Комнацкий согласился; почти в ту же минуту Эварист спустился вниз.
Он так изменился, что Комнацкому едва удалось скрыть удивление. Исхудалое, пожелтевшее лицо, глаза в черных кругах, во всем облике какая-то неизбывная усталость, беспокойный взгляд, печально наморщенный лоб… Эти признаки преждевременного болезненного постарения поражали, и Эвзебий, здороваясь, не удержался от вопроса:
– Ты не болен ли?
– Не то чтобы болен, но и здоровым себя не чувствую.
– Выглядишь ты неважно.
– Сам это вижу.
– Может быть, ты переутомлен подготовкой к экзаменам? – не отставал Комнацкий.
Эварист горько усмехнулся.
– Где там, – сказал он тихо, – я и не думал о них, не знаю, что с ними будет.
Они обменялись быстрыми взглядами.
– Надеюсь, – снова заговорил Эвзебий, – что ты знаешь, как я к тебе отношусь. Не сердись же, если во имя нашей дружбы я задам тебе бестактный вопрос: что с тобой происходит? Откуда эти странные слухи, такие странные, что не хочется им верить? Я пришел сюда, потому что тревожусь за тебя.
– Что говорят? Что? – с беспокойством спросил Эварист.
– Все скажу, ничего не утаю. Говорят, что тебя опутала женщина и ты теперь полностью в ее власти. Мы все, кто больше, кто меньше, были знакомы с ее неукротимым нравом, с ее не имеющими предела чудачествами. Мне не хочется верить, чтобы такой человек, как ты, мог симпатизировать такой, как она, вы слишком разные. Вспомни, с каким сожалением ты сам говорил мне о странностях этой женщины.
Комнацкий умолк. Эварист долго не отвечал ему, собираясь с мыслями.
– Мне самому непонятно, что со мной произошло, – сказал он наконец. – Прежде всего должен тебе признаться, что я влюбился в нее с первого взгляда, влюбился страстно. Почему – не знаю, страсть вообще не поддается разумному объяснению. Я боролся с собой, превозмог себя, а в последнюю минуту, когда она, из жалости, что ли, или может быть, под влиянием проснувшегося чувства, сама приблизилась ко мне и пожелала впрячь меня в свою колесницу, – покорился. Теперь я связан, не властен в самом себе.
– Но судя по твоему лицу и даже по словам твоим, не вижу, чтобы ты был счастлив.
Снова наступило многозначительное молчание. Затем Эварист медленно проговорил:
– Бывают минуты небесного упоения и часы невыразимо горькие. В Зоне как бы два существа, то она ангел, то нечто до ужаса одичалое. С нею счастье становится страданием. Это небо непрерывно полосуют молнии.
– Что же дальше? – спросил Эвзебий.
– Думаешь, q знаю? Положение у меня ужасное. Мать требует, молит, чтобы я возвращался домой, а я ни бросить Зоню не в силах, ни отвезти ее туда, она сама на это не соглашается. Живу со дня на день, о завтрашнем стараюсь не думать, лихорадочно живу.
– А она?
Эварист опустил глаза.
– Кто может ее понять. Она живет так, точно нет его вообще, завтрашнего дня, она не верит в него и одним глотком хотела бы вобрать в себя всю жизнь зараз. И я, и она, мы оба живем как в лихорадке, другого слова я не нахожу.
– А лихорадки убивают, – вставил Эвзебий.
– Да, чаще всего это неизлечимо, – заключил Эварист.
Они помолчали. Эварист на смел глаз поднять на приятеля.
– А все-таки надо искать лекарство, – сказал Комнацкий.
Усталое лицо Эвариста, сквозившее в каждой черте печальное смирение, которому он, как бы во имя искупления грехов, обрекал себя, бессильный перед натиском судьбы, не могло не возбуждать жалости. Комнацкий чувствовал себя обязанным попытаться образумить приятеля.
– Не стану упрекать тебя в падении и так далее, – сказал он, – потому что не знаю, смог ли бы другой устоять на твоем месте. Но безумие проходит, надо взять себя в руки.
– Ты ошибаешься, безумие не проходит, оно растет, – ответил Эварист, – а если бы я даже и охладел, совесть не позволит мне выйти из игры. Она меня любит, доверилась мне, не думая о том, что ждет ее в будущем, все заботы о ней лежат на мне. У меня нет выхода.
– Так что же, ты женишься?
– Теперь не могу, из-за матери, но я готов. Эвзебий в отчаянии всплеснул руками.
– И это залог счастливого будущего?! – воскликнул он.
В эту минуту в передней что-то зашуршало; к счастью, Эвзебий успел замолчать – в комнату медленным шагом вошла Зоня.
Так же как и Эвариста, он нашел ее сильно изменившейся, только метаморфоза была обратного свойства. Дикое, неряшливое создание, любившее демонстрировать мужские черты характера, превратилось в женщину. Зоня необыкновенно похорошела и старалась подчеркнуть свою красоту нарядом, живописным, даже изысканным, хотя и причудливым, ярких тонов.
Жизнь в ней била ключом, об этом говорил ее взгляд, улыбавшиеся губы, можно было подумать, что вся сила, утраченная Эваристом, перешла к ней, еще более укрепив ее энергичный характер. Она вошла сюда как госпожа, уверенная в себе, без малейшего смущения, спокойно, горделиво, с легкой улыбкой, немного насмешливой, но веселой.
– Я не мешаю? – спросила она, стоя на пороге. Комнацкий холодно поклонился.
– Давно вы не были у нас, – продолжала Зоня, – да, у нас, ведь вы, наверно, знаете, что перед вами счастливая чета. Поэтому мы, я и Эварист, и живем в таком одиночестве. Я, по крайней мере, не имею ни малейшего желания оставить эту жизнь вдвоем. Так мне очень хорошо. Эваристу я, может быть, и пожелала бы время от времени бывать в обществе, мне оно не нужно.
Комнацкий не отвечал, лишь внимательно приглядывался к прекрасной Зоне. Перед ним было новое для него существо, облагороженное, даже как бы укрощенное, хотя и теперь еще слишком дерзкое для женщины.
Хмурое лицо Эвариста подсказало Зоне, что здесь не обошлось без исповеди. С недовольной гримасой она подошла к нему и слегка хлопнула его рукой по лбу.
– Прочь эти морщины! – воскликнула она. – О чем же таком грустном вы говорили, господа?
Оба молчали.
– Нетрудно догадаться, – язвительно прибавила Зоня. – Приятель не утерпел и дал понять Эваристу, какой камень он повесил себе на шею… Приятель прав, – продолжала она, пожав плечами, – но пусть он скажет: разве мы не были счастливы, разве и сейчас не счастливы? А проблеск счастья стоит же чего-то. Я, не верящая в бессмертье или там в жизнь с ангелами, нахожу, что да: хоть раз насладиться этой жизнью сполна – стоит и необходимо…
Говоря это, она обвила шею Эвариста руками, а тот начал страстно целовать их.
Эта неожиданная сцена так смутила Комнацкого, что он чуть не выбежал вон. Быть свидетелем таких откровенностей показалось ему в высшей степени неуместным. Зоня не чувствовала этого совершенно.
– Пожалуйста, не надо нам портить наши светлые дни, – обратилась о, на к остолбеневшему Эвзебию. – Они кончатся очень скоро – все кончается. Признаюсь вам, что самым милым концом было бы для меня умереть сейчас, пока я еще не разочарована и счастлива. Но судьба не любит щадить нас, она мстительна и зла.
Подняв голову, Зоня задумчиво прошлась взад-вперед по комнате, посмотрела на друзей, подошла к Эваристу, что-то шепнула ему на ухо и, слегка кивнув Комнацкому, вышла.
Немало времени прошло, пока оба сумели заговорить.
– Я должен проститься с тобой, – сказал Эвзебий, обнимая приятеля. – Не надо было мне сюда приходить, я чувствую это, вот только растревожил вас, извини…
Эварист еще пытался удержать его, но Комнацкий вырвался и ушел, видя, что слова здесь напрасны.
После его ухода Эварист долго сидел задумавшись, потом, взглянув на часы, медленно побрел наверх. Настала обеденная пора.
Зонина квартира – все та же, Зоня не пожелала менять ее – отремонтированная, принаряженная, убранная всем, что могло украсить жизнь и рассеять мрачные мысли, имела почти барственный вид, в ней ничто не напоминало о прежних двух комнатенках с маленькими окнами. Эварист старался лелеять счастье своей возлюбленной, выстлать ему мягкое ложе, придать поэтический блеск, изящество и не жалел на это денег, а поскольку запретил себе брать их у матери, от которой скрывал отношения с Зоней, и был вынужден лгать ей, ему оставалось делать долги.
Скрипучие двери были прикрыты портьерами, окна занавесями, щели на полу застилал ковер. Мебель, утварь – все было красивое и дорогое.
Да и хозяйка дома сама стала как бы частью этой роскоши, богатство обстановки подчеркивало ее необычную, дразнящую красоту.
Увидев входящего Эвариста, Зоня бросила книжку, которую держала в руках.
– Твой гость… я любого другого предпочла бы этому Комнацкому! Он производит впечатление наделенной разумом рыбы… должно быть, из таких же холоднокровных.
– Это очень хороший и очень привязанный ко мне человек, – сказал Эварист.
– А в рыбах разве мало хорошего? – насмешливо возразила Зоня. – Но в человеке должно быть немножко человеческой слабости, это придает ему вкуса. Разве могла бы я так сходить по тебе с ума, если бы в тебе, таком разумном и святом, не скрывался покорный грешник…
Она подошла и снова обняла его обеими руками.
– Сегодня ты мрачен как туча… и виноват в этом Комнацкий. Нельзя позволять людям смотреть на твое счастье, достаточно одного взгляда, и оно увядает… Подавать к столу! – крикнула Зоня в дверь. – А потом – санки и поехали! Помнишь ту нашу короткую поездку, в день, когда я тебя похитила, когда, прижавшись друг к другу, мы в молчании, в мечтах, словно летели в облака! Ах! Это была минута… Я вспомню о ней в час своей смерти… Она мне заплатила за все мои жизненные невзгоды. Я чувствовала, как бьется твое сердце, я знала, что ты мой…
У Эвариста просветлели глаза и лицо озарилось улыбкой.
– О да, – сказал он, – это была минута, которую словами не выразишь…
Сели за стол. Зоня налила вина себе и ему, залпом выпила свой бокал и так же жадно накинулась на еду, побуждая Эвариста следовать ее примеру, тот, правда, пил и несколько оживился, но есть не мог. Целая буря черных мыслей гудела у него в голове, и совиным уханьем звучали в ушах какие-то зловещие предсказания…
Себя он охотно отдал бы в жертву мстительной судьбе, не терпевшей краденого счастья, но ее! Он дрожал при мысли об этой безрассудной, живущей минутой упоения женщине, которая не видела разверзавшейся перед ней пропасти.
* * *
А в Замилове все ждали молодого хозяина; мать оправдывала его, не смея слишком торопить с приездом.
– Это было бы эгоизмом, – говорила она. – Пусть сидит там, пока не кончит, чтобы уже больше ему туда не возвращаться.
Она была спокойна, только молилась за его благополучие, за то, чтобы все пошло хорошо, без лишних усилий с его стороны. Каждое письмо от Эвариста было теперь эпохальным событием: время измеряли по письмам Эвариста, ждали этих писем с нетерпением, беспрерывно посылали за ними на почту, а из полученных вычитывали больше, чем в них было.
Эварист не принадлежал к ловким сочинителям, и любой глаз, кроме материнского, легко усмотрел бы в его путаных объяснениях повод для подозрений.
Мадзю, вовсе не склонную к подозрительности, видимо, какой-то инстинкт заставлял беспокоиться об Эваристе. Очень возможно, что, по давешней Зониной догадке, она действительно была втайне в него влюблена и ее тревожило предчувствие чего-то дурного…
Она знала, что Эварист был влюблен в Зоню, та, смеясь над ним, сама это говорила, но теперь, после всего, что с ней произошло, как он мог еще любить ее, как она сама могла хотеть с ним близости?
Это было немыслимо.
Что-то, однако, его там держало, а в письмах чувствовалась невольная горечь, и стыд какой-то проглядывал между строк.
Никогда бы Мадзя не осмелилась подумать об Эваристе дурное, он был ее идеалом, но, увы, ее ждало печальное разочарование.
Будучи в Киеве, пани Травцевич из рода Маковских, обреченная на долгие часы одиночества, напала на светлую мысль: отыскать своего двоюродного брата, который, по слухам, должен был где-то здесь служить.
Исходив полгорода и повсюду расспрашивая, она по нитке добралась-таки до клубка, в канцелярии одного из судов нашла занимавшего там какую-то жалкую должность Кшиштофа Маковского, убогого, неряшливого, одинокого старика, для которого единственным в жизни утешением был стаканчик.
Родичи, которые и знакомы-то не были и никогда не думали встретиться, обрадовались друг другу; пан Кшиштоф охотно узнавал от пани Травцевич о своих позабытых предках, а она была так счастлива возможностью выговориться, что сердечно полюбила терпеливо слушавшего ее старика.
Лишь тот, кто долго был лишен всяких связей с близкими, поймет, как оживили двух этих старых людей общие воспоминания.
Пан Кшиштоф, хоть и занимал место весьма незначительное, одевался бедно, скверно ел и пил, разве что на стаканчик не жалел, кое-какие деньжонки однако сколотил и уже после отъезда сестры, когда его внезапно скрутила болезнь, распорядился своим имуществом в ее пользу.
Ничего подобного бедная вдова не ждала и, когда нескорыми официальными путями до нее дошла бумага, что по завещанию покойного Кшиштофа Маковского, коллежского регистратора, на ее имя депонировано полторы тысячи рублей и кое-какое движимое имущество, она сперва чуть не упала в обморок, затем поехала в костел, дать на помин его души, а под конец завернула в Замилов, чтобы похвалиться своим счастьем и сказать, что должна немедленно ехать в Киев.
Когда после многочисленных охов и ахов она с адресованными Эваристу письмами покидала усадьбу, Мадзя отвела ее в сторонку, обняла и под секретом попросила разузнать про Зоню.
– Еще бы, а как же! Узнаю все в точности, будьте, панночка, спокойны.
Получение денег, поиски раскиданного скарба и продажа его оказались, против ожидания, делом нелегким. Без конца приходилось куда-то ходить, что-то подписывать, формальностей хватало.
Словом, у вдовы было время поискать и Эвариста и Зоню.
Собственно, и искать не пришлось, из людских разговоров она узнала, что живут они в одном доме и все время проводят вместе, что теперь, как ей сказали, Зоня купается в роскоши, без конца меняет наряды. Об остальном нетрудно было догадаться по усмешке, с какой люди говорили о делах этой пары, по тому, как показывали на нее пальцем.
Проникнув в эту тайну, вдова слегла.
– Иисусе назарейский, – восклицала она, – узнает наша пани, так она же с горя умрет! Умрет, говорю! Родной сын – и такая жизнь, да с родственницей, да с сумасбродкой этакой… без бога, без стыда! Как я туда поеду! Как в глаза им погляжу! Что скажу! Лучше бы мне сквозь землю провалиться вместе с этими рублями, лучше бы мне их не видеть никогда, чем глядеть на распутство нашего паныча.
Нареканиям не было конца. Эварист, испугавшись ее языка, сам пошел к вдове и, краснея от стыда, покорно просил ничего не говорить матери, чтобы не огорчать ее.
Старушка, смутившись, обещала ему это. Пора было наконец возвращаться, но вместо того чтобы первым делом заехать в Замилов, она проследовала прямо в фольварк, где жила, и оттуда, велев передать, что больна, отправила письма, потому что боялась выдать себя слезами.
На следующий день после ее возвращения Мадзя велела отвезти себя к ней на простой телеге.
Перед Мадзей вдова ничего не смогла, да и не хотела скрывать, язык у нее так и свербел, придержать его не было никакой возможности.
– Панночка, золотая моя, – крикнула она, ломая руки, – знали бы вы, с чем я приехала, что привезла… Глаза бы мои того Киева не видели…
Первым словом перепуганной Мадзи было:
– Он?
– А как же, он, он, – восклицала вдова, – о господи Иисусе Христе!
– Болен?
– Ой, золотце мое, болезнь бы еще ничего…
И выстрелила, точно камнем из пращи:
– Не стану таиться, живет он с твоей сестрой как муж с женой, без венца, без стыда, всему городу на потеху.
Едва она выговорила эти слова, как ей пришлось спасать потерявшую сознание Мадзю.
Что творилось с бедной, стыдливой, влюбленной девушкой, когда, открыв глаза, она вспомнила пронзившее ее сердце страшное известие, описать невозможно. Теперь старуха уже жалела, что сказала ей все, а Мадзя не понимала, как сумеет она скрыть свою боль и свой стыд перед пани Эльжбетой.
Она сидела тут до ночи, а воротившись, нарочно пожаловалась на головную боль, чтобы поскорее уйти и выплакаться в постели. Пани Эльжбета догадывалась, правда, что причиной ее недомогания были, очевидно, не наилучшие вести о Зоне, но предпочла не вникать.
На следующий день Мадзя с красными пятнами на щеках как автомат ходила из комнаты в комнату, от стены к стене и лихорадочно думала: что делать, как спасти, нет, уже не Зоню, которая погибла в ее глазах безвозвратно, – но Эвариста. Ее любовь к сестре сменилась возмущением, отвращением, чуть ли не озлоблением.
Зоня безжалостно сбросила ее чистый идеал с пьедестала и разбила его. Этого Мадзя не могла ей простить. За добро, за сердечное отношение, оказанное ей семьей хорунжего, отплатить такой неблагодарностью! Мадзя была в отчаянии. Привыкнув к своей скромной роли послушного ребенка, который шагу не смеет ступить по собственной воле, она боялась собственных мыслей, не знала, пристойны ли они?
При сильном чувстве долга ей не хватало отваги и опыта. Она завидовала Зониной дерзости, которой та нашла такое плохое применение.
К этим чувствам примешивались другие, и все вместе привело девушку в необычное состояние, которое не могло ускользнуть от внимания пани Эльжбеты; притворяться и лгать Мадзя не умела. Когда та мимоходом спросила: «Что с тобой? Ты будто сама не своя», – девушка, краснея от смущения, отговорилась головной болью. Больше пани Эльжбета не стала ее расспрашивать.
Тем временем Мадзя денно и нощно продолжала задавать себе все тот же вопрос: что ей делать? Она немедленно сама бы помчалась спасать Эвариста из Зониных рук, пристыдила бы сестру, заставила ее опомниться, но это было невозможно. Для того чтобы предпринять эту поездку, надо было, хоть бы и не во всем, исповедаться перед матерью Эвариста, а той и так пришлось немало перенести.
Все эти мысли свелись в конце концов к одной, самой отчетливой: надо посоветоваться с другом дома, почтенным ксендзом Затокой.
Ему как духовному лицу можно было довериться без опасений, к тому же он был так привязан к дому Дорогубов, так честен и простодушен, что никогда не употребил бы это доверие во зло.
Приезжал он теперь реже, и времени у него было немного, поэтому Мадзе пришлось самой поехать к нему под предлогом участия в утренней службе.
В этом не было ничего необычного, и старушка не могла питать никаких подозрений.
Чтобы поспеть к заутрене, Мадзя выбралась из Замилова на рассвете, а затем из костела пошла прямо к священнику.
Ксендз Затока как раз садился пить кофе. Увидев Мадзю, он догадался, что ее сюда привело не совсем обычное дело.
– Отец, – сказала она, целуя его руку, – простите, что я отравляю ваши утренние часы, но мне необходим ваш совет.
– Так садись и смелей! – весело ответил ксендз Затока, ничего слишком серьезного не ожидавший.
Мадзя начала с того, что расплакалась; это тоже еще не насторожило ксендза, у женщин глаза всегда на мокром месте.
– Вы слышали, отец, о Зоне, моей сестре? – решилась наконец заговорить Мадзя.
Кое-какие слухи о ветрености старшей доходили до ксендза, но подробностей он не знал.
– Сестра, – продолжала Мадзя, – воспитывалась в доме, где ей недоставало религиозной пищи, сиротой была брошена в мир без опеки и сбилась, бедная, с пути… Я ее не осуждаю, хотя другие, быть может, и не простят ей… Будучи в Киеве, я сама насмотрелась на ее поведение и очень страдала, но ничем не могла помочь.
Мадзя покраснела и опустила глаза, не смея высказать всего.
– А теперь, – быстро прибавила она, – я узнала от верных людей, что пан Эварист, – он ведь ей помогал, когда она овдовела…
– Да разве ж она выходила замуж? – спросил ксендз. В ответ снова полились слезы. Ксендз Затока начал беспокоиться.
– Что – Эварист, что? – воскликнул он живо. – Голову она ему задурила, а?
– Ой, не могу сказать! – рыдая, крикнула Мадзя. – Они живут не венчанные, вместе, в одном доме…
Она закрыла глаза, а ксендз Затока изо всех сил ударил ладонью о ладонь.
– Боже милостивый! Эварист, сын хорунжего! Что же будет, когда старушка-то узнает!
И схватился за голову.
– Может, это сплетни, – прибавил он с надеждой, – это так на него непохоже. Я в жизни своей не встречал более солидного молодого человека.
– Это известие привезла пани Травцевич, – возразила Мадзя. – Если хотите, ваше преподобие, можете ее расспросить. Меня это чуть не убило. Моя сестра! Сын наших благодетелей!
И снова разрыдалась.
– Чем дольше это будет продолжаться, тем хуже, надо это порвать до того, как узнает пани Эльжбета, до того…
Кончить она не могла.
Ксендз, бросив свой кофе, большими шагами бегал по комнатке и ломал руки.
И он тоже, несмотря на возраст и опыт, не видел, каким способом уберечь пани Эльжбету от горя, как обойтись в этом деле без ее участия.
Подавленная недавней смертью мужа, ослабевшая физически, бедная старушка могла бы не выдержать нависшего над нею удара. Зная ее, ксендз Затока допускал, что даже смерть единственного сына не так пришибла бы ее, как столь глубокое и явное падение.
Да, надо было щадить пани Эльжбету, по как начинать что-либо без нее? По какому праву? Мог ли человек, которого страсть заставила пренебречь и репутацией и обязанностями, – мог ли он внять постороннему, совету и просьбе приятеля?
Поразмыслив и ничего хорошего не придумав, ксендз Затока обратился к плачущей Мадзе.
– Ты хорошо сделала, уведомив меня обо всем. Может, и мне еще что-нибудь придет на ум. Но должен признаться, и я пока что теряю голову перед таким несчастьем. Призову на помощь бога, ужели он не вдохновит меня?
– Не по моим это силам, – проговорила Мадзя, – но хоть бы пришлось сгореть от стыда и боли, я все равно поехала бы спасать сына моих благодетелей… да только как выехать?
– И чего бы ты добилась? – прервал ее ксендз. – Ни сестру бы не обратила, ни Эвариста не спасла. Но он-то, он! В голове не укладывается!
Подумав немного, он добавил:
– Поехал бы и я, да там-то что? Мне он ни в чем не признается, отделается пустым словом.
– Так он и не скрывается вовсе, все явно, так явно, что весь город видит.
– И давно это у них? – спросил священник.
– Не знаю, – вздохнула девушка.
Тем и кончилось их бесплодное совещание, которое только огорчило и взволновало старого друга пани Эльжбеты. Кое-как успокоив и отправив Мадзю, ксендз Затока стал обдумывать услышанное и чем дальше, тем больше укреплялся в мысли, что это, должно быть, не более чем сплетня. Чтобы убедиться окончательно, он в тот же день поехал к вдове Травцевич.
Увидев со своего крыльца необычного гостя, вдова сразу сообразила, что его сюда привело. «Уже Мадзя сказала ему», – шепнула она про себя.
А священник, едва поздоровавшись, воскликнул:
– Что ж это вы за сплетню, милая моя, привезли?
И обидел этим даму из рода Маковских безмерно.
– Дай бог, чтобы это была сплетня, – ответила она, гордо распрямляя плечи, – только, к несчастью, святая это правда, и я Мадзе, душеньке невинной, еще не все и рассказала, чего от людей-то наслушалась. Да и что слушать, когда видишь своими глазами. Живут в одном доме, он на нижнем, она на верхнем этаже, только он и так целый день у ней, запрутся и нежничают вдвоем. Вместе едят, ездят на прогулки, на людей – никакого внимания. Вот уж что правда, то правда: родная сестра нашей Мадзи, а на нее ничуть не похожа, чистый казак и ничего не стыдится. Сперва жила с тем, в которого раньше стреляла, тот должен был вроде как жениться на ней, а тут и ребенок помер, и он сам. Исхудала она тогда, опустилась, – страшное дело, ходила в стоптанных башмаках, а теперь – прямо лебедь, кровь с молоком, модницей стала, страсть! Молодой пан, слыхала я, тысячи на нее тратит и по уши В долгах…
– Да, – сказал ксендз, выслушав рассказ старой Травцевич, – истинная кара божия постигла этот честный святой дом. Узнает, не дай бог, пани Эльжбета, это убьет ее. А он что, жениться думает или как?
– Откуда мне знать? – ответила женщина. – Как услышал он, что я в Киеве, – а ведь я не слепая, все увидела – так сам ко мне пришел, просил не выдавать его и ничего не говорить матери.
– Не постыдился! – крикнул священник.
– Уж до стыда ли, когда по горло сидишь в этакой грязи, – заметила вдова в заключение. – Ну как, ваше преподобие, скажете еще, будто я распускаю сплетни? Я дала ему слово, что матери не скажу, да и без того не стала бы такой скандал устраивать, но от Мадзи я скрыть не могла. Родная же сестра!
– А теперь помалкивайте, голубушка, дальше этих известий не передавайте, может, нам удастся помочь делу прежде, чем узнает мать.
– Да кому я скажу? Цыплятам моим? Кто у меня бывает? Вы бы, ваше преподобие, последили, чтобы кто другой вестей-то не привез, вон знакомые соседи часто ездят в Киев, так хоть бы и не хотели, а узнают. В городе ведь кто только не болтает об этом.
Так в Замилове старались охранить несчастную мать от печальных известий, в то время как Эварист сам с дрожью сердца спрашивал себя: что будет, если она узнает? Он понимал, как она будет страдать, и уже хотя бы ради нее готов был держать свои отношения с Зоней в тайне, но Зоня упрямо стояла на своем.
Казалось, она искала славы, нарочно афишируя их связь, стараясь, вопреки желанию Эвариста, сделать ее как можно более явной.
Видимо, эта жизнь вдвоем, которая так радовала ее вначале, постепенно стала надоедать ей, привыкшей к шумному обществу.
– Мы выбрали прекрасный способ, – говорила она Эваристу, – как можно скорей опротиветь друг другу. Сидим взаперти, пересчитываем болячки и пережевываем свою любовь, чтобы пресытиться ею.
– Она тебе уже приелась?
– О нет! Никогда, никогда, – отвечала Зоня, – но ты, агнец невинный, когда охладеешь, будешь мучиться угрызениями совести. Жизнь, как и еда, нуждается в разнообразии.
Однажды, повторив это в десятый раз, Зоня прибавила:
– Не могу я столько времени жить в одиночестве, мне нужны люди.
– Но в нашем положении, – возразил Эварист, – кого же пригласить, кто захочет бывать у нас?
– Как это «в нашем положении»? – возмутилась Зоня. – Самое прекрасное и благородное положение; мы любим друг друга, не считаясь со светом, с людьми, невзирая на всякие требования закона, смело… Нам нечего стыдиться… Пусть смотрят, пожалуйста…
Наступила весна, Зоня, которая не хотела и не могла усидеть дома, ходила на прогулки, увлекая за собой Эвариста. Случалось, они встречали по пути давних Зониных знакомых, она здоровалась с ними, бросала какую-нибудь задорную шутку, и Эваристу едва удавалось удержать ее от более продолжительных разговоров, от попыток прогуливаться в общей компании.
Минуты нежности и страсти теперь все чаще перемежались спорами и размолвками, возможно даже, что Зоня вызывала их умышленно; как бы то ни было, Эварист всегда оказывался побежденным.
Он не умел ей сопротивляться и, сознавая свое бессилие, с отчаянием в душе, соглашался на все, чего она хотела. Однажды в погожий майский день Зоне вздумалось отправиться в дальнюю прогулку, в одну из рощиц за Днепром. Заказали лошадей, и сразу после наспех съеденного обеда Зоня, утомленная уединенной жизнью с Эваристом, велела ехать – не без мысли о возможной встрече со знакомыми.
Уже не первый день она жила с твердым намерением возобновить общение хотя бы с частью из них и заставить Эвариста, отбросив ложный стыд, не прятать счастья, которым ей хотелось немного щегольнуть.
Зонина любовь вступила во вторую фазу, когда чувству уже мало самого себя и оно жаждет заявить о себе людям.
Зоня не обманулась в своих расчетах: в лесочке они застали шумную мужскую компанию, расположившуюся на траве с большим количеством бутылок и корзин. Правда, Эварист не позволил приблизиться к молодым гулякам, бывшим уже сильно навеселе, но некоторые из них, в том числе д'Этонпелль, увидев Титанию, как они называли Зоню, схватили свои рюмки и выбежали навстречу, выпить за ее здоровье.
Француза она видела уже не раз; он всегда смотрел на нее с выражением восторга, провожал пламенными взглядами. Как ни влюблена она была в Эвариста, это не могло оставить ее равнодушной. Да, безмерная смелость француза очень нравилась Зоне. Смелость, дерзость, отчаянность – это было ей по душе.
Разумеется, здравица в Зонину честь возмутила Эвариста и сконфузила его; зато Зоня, может быть, немного ему наперекор, приняла тост весело, благодарила и, когда молодые люди направились к своему кружку, оживленным разговором удержала француза при себе.