355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Яковлев » Неприкосновенный запас » Текст книги (страница 6)
Неприкосновенный запас
  • Текст добавлен: 10 октября 2016, 05:53

Текст книги "Неприкосновенный запас "


Автор книги: Юрий Яковлев


Жанр:

   

Детская проза


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 27 страниц)

Но мне кажется, что даже после этого чувство вины не пройдет. И дело здесь не в деревянной ноге. Это чувство только обострилось из-за деревянной ноги. Его обострил не только Коперник, но и Наиля. Она-то какое отношение имеет к этому чувству? И откуда вообще оно взялось? Сперва его не было, а потом появилось... вместе со снами с открытыми глазами.

Нет! Нет! Нет! Этого не было. Я не хотел. Я пошутил. Я не думал, что так получится. Я не хотел. Слышите!

Никто не слышит. Никто не отзывается. Все проходят мимо. Мой крик ударяется о стену и возвращается ко мне. Слова не звучат. Как в немом кино. Это для других они не звучат, а я-то их слышу. Они гремят во мне. Грохот заполняет меня, изнутри бьет меня в грудь, ища выхода. Это не слова, это сердце гремит во мне. Нет! Нет! Нет!

С того дня прошел почти год. Я уже стал забывать о нем. Я долго и терпеливо успокаивал себя и успокоил. Удалось мне себя успокоить. Я затолкал этот день в самый темный, самый глухой уголок своего сознания. Так спрятал, что думал, уже никогда не найду.

И тут появилась Наиля, и я уже не смог ничего утаить. Не от нее – от самого себя. Я уже не мог утаить от самого себя тот день. Я снял с себя латы, кольчугу – джинсовую куртку, майку, – распахнул грудную клетку и стал перед ней, перед Наилей, абсолютно беззащитным. "Если хочешь, мысленно сказал я ей, – возьми в руку мое сердце. Ты никогда не держала в руке сердце? Это все равно что держать птенца: теплый комочек, который тревожно вздрагивает в руке. Нажмешь посильней, и он замрет навсегда".

Я предложил ей, мысленно предложил взять в руку мое сердце и тут же вспомнил про тот день. Он был как бы пятном, как бы червоточинкой на моем сердце. Не мог я предложить Наиле сердце с червоточинкой.

4

Он стоял на берегу, облитый солнцем, плечистый, на правой коленке вишневой корочкой запеклась ссадина. Ветер трепал его легкие, светлые волосы, а кончик носа был розовый – только что сошла обгоревшая на солнце кожа. В одной руке он держал плавательную маску с овальным смотровым стеклом. Эта маска напоминала забрало шлема, а на плече у него была дыхательная трубка, поблескивающая, как оружие. Зеленые плоские ласты сливались с травой.

Он стоял, смотрел на реку и решал, что ему предпринять. А я плыл, пялил на него глаза и завидовал ему. Я не думал, что завидую – человек никогда не признается себе в зависти, – мне просто нравилось в нем то, чего не было у меня: широкие плечи – плечи у меня довольно узкие; бронзовая кожа облита солнцем – я белый, ко мне не пристает загар, нет у меня ни шлема, ни ласт, ни маски, а если б даже и были, я не умею плавать под водой.

Он казался мне героем, хотя ничего героического еще не успел совершить, но на его фоне я сам себе казался жалким и обыденным.

Но вот он, неведомый мне парень, опустил на глаза маску и медленно, шаркая ластами, направился к воде. У берега течение было медленное, и вода зацвела, кружочки ряски покрыли поверхность чешуйками, поэтому река была зеленой. Он вошел в воду и, даже не взглянув на меня, нырнул. Ряска сомкнулась над ним. И только по самой поверхности воды маленьким перископчиком скользил конец дыхательной трубки, и от нее в разные стороны по воде расходились две стреловидные морщинки.

Я поплыл за этим перископчиком.

Я плыл долго, уже стал уставать, а тот парень под водой не знал устали, словно вообще никакого парня не было, а была маленькая подводная лодка.

И тут я решил пошутить. Просто пошутить, чтобы он пробкой выскочил из-под воды, отплевываясь и тяжело дыша. Я подплыл ближе и плеснул в трубку горсть воды... Но этого мне показалось мало, я схватил трубку рукой и с силой опустил ее в глубину.

Я хотел пошутить, но к этой шутке, помимо моей воли, примешивалось что-то злое. Схватив трубку, я почувствовал какую-то упругую силу, словно ухватил большую рыбину, – она вырывалась из моих рук. Я надавил сильнее рыбина ослабла и... исчезла.

И в это мгновение я испугался. Сам не знаю чего – испугался, отпустил трубку и поплыл к берегу. Плыл и не оглядывался, ни разу не оглянулся. Сам не знаю почему. Вышел на берег и, когда спешил к своим брюкам и майке, прошел мимо его шорт и тапок. У него были хорошие лоснящиеся замшевые шорты, а тапки были самые обыкновенные, стоптанные набок. Я мог перешагнуть через них, но обошел стороной, словно боялся, что забрызгаю.

Потом я стал быстро одеваться. Я никак не мог попасть в штанину и смешно прыгал на одной ноге. Он, наверно, вынырнул и снова плавает. Он снова плавает, потому что вынырнул. А может быть, набрав воздуха, опустился глубоко на дно и разгуливает по мягкому илистому дну среди рыб, водорослей и затонувших коряг. Как Ихтиандр. Но у Ихтиандра были жабры... Наконец нога поймала штанину; с трудом, чуть не порвав, я натянул на мокрое тело майку и, не оглядываясь на реку, побежал.

Мне очень хотелось оглянуться и увидеть парня или, по крайней мере, его перископчик и водяную стрелку. Но я почему-то не оглянулся. Меня познабливало. "Наверно, перекупался", – подумал я.

"Нет, нет, меня вовсе не тянет к реке. Мне просто было любопытно, как он вынырнет и будет отплевываться! А может быть, он так натренирован, что может не дышать несколько минут... Широкие плечи, бронзовая кожа... Я хотел пошутить. Просто пошутить. И ничего не произошло. Ничего и не могло произойти от шутки", – уговаривал я себя.

Я иду по улице после того, как Коперник согнал меня с места своими страшными глазами. А мне кажется, что я сейчас иду с берега реки. Только что перешагнул через замшевые шорты и сбитые набок тапки... И не знаю, что произошло там, под водой. Это было год назад, но мне кажется, что это произошло сейчас, слышите? Здесь, в нашем городе, на нашей реке.

И вдруг неожиданная мысль обожгла меня: может быть, я совершил что-то страшное на зеленой реке? От этой неостывающей мысли у меня перехватило дыхание, словно я плыл под водой, а кто-то зажал конец моей дыхательной трубки. Вдруг он утонул?!

Нет, нет, нет!

Я кричал сам себе "нет" и сам себе не верил.

Что же, я сам себе вру?

Раньше я не знал, что люди могут быть неискренними сами с собой. Мне казалось, что невозможно обмануть самого себя. Оказывается, можно. Я обманывал себя изо всех сил: "Пошутил, пошутил, пошутил". "Ты веришь, что я пошутил?" – спрашивал я самого себя. "Верю!" – отвечал я сам себе и... не верил. Заставлял себя верить и не верил. То верил, то не верил. Но какая-то боль накапливалась во мне, во мне нарывало чувство вины. Я думал, что этот нарыв прорвется, а он оказался вечным, неизлечимым.

Нет! Я не хотел. Не хотел... Поверьте мне, Коперник! Наиля!

5

Прежде чем увидеть Наилю, я услышал ее голос. Он поразил меня, заставил сердце биться чаще, чем обычно. У всех людей в голосе звучит одна струна, а в ее голосе как бы слышались две: одна звучала низко, густо, а другая высоко, тонко. Эти нежные струны ее голоса звучали то порознь, то перемежались, то сливались и звучали вместе едва заметной дрожью. Самые простые слова, когда она их произносила, менялись в своем значении, и казалось, что вообще слышишь их в первый раз. Голос обновлял слова, наполнял теплом.

Я услышал ее голос и представил себе ее волосы – они должны быть темными, ее глаза – с угольками в середине, губы – чуть припухшие, с едва заметными трещинками от воды и ветра. Вместе с ее голосом ко мне долетало ее дыхание, похожее на шелест листвы, когда пахнет ветер. Когда голос ее умолкал, я боялся, что он не зазвучит снова – оторвется и улетит, как птица. Мне хотелось, чтоб ее голос звучал вечно, близко для меня. И никто бы, кроме меня, не слышал этого голоса.

Она сидела на песке, поджав ноги и упершись подбородком в колени. Я видел ее со спины. Ее спина была смуглой, не просто загорелой, а смуглой от природы. Даже когда в воздухе закружатся легкие снежинки, ее спина будет оставаться смуглой. И шея ее, длинная, плавная шея, на которую спадают черные волосы, подстриженные неровно или перепутанные ветром, шея тоже была смуглой.

Она сидела неподвижно, может быть, даже уснула. Я сделал большой круг, обошел ее, чтобы посмотреть, спит она или нет.

Она не спала. Но ее глаза так сосредоточенно смотрели в одну точку, что я подумал: она видит сон, видит сон с открытыми глазами.

У нее были темные глаза и, когда она их прищуривала, становились совсем черными. Когда же солнце не светило в лицо и она открывала глаза широко, вся чернота собиралась в маленькие точки, а вокруг этих точек отчетливо возникал темный золотистый раек. Глаза ее блестели, как от слез, хотя она не плакала. Было в этом блеске что-то тревожное.

И вдруг она оторвалась от своего сна, подняла глаза и сказала:

– А я тебя знаю.

– Ты меня знаешь? – Я хотел закричать от радости, подпрыгнуть, совершить что-то немыслимое. – Ты меня знаешь?

– Мы же учимся в одной школе. Разве ты меня не видел?

– Не видел!

Я неотрывно смотрел на нее.

– Какой ты невнимательный, – сказала она.

– Я слышал твой голос... Я услышал твой голос, – сказал я.

– Ты узнал меня по голосу?

– Нет, другое... Я хотел узнать тебя из-за голоса.

– Тебе понравился мой голос?

Понравился! Это было не то слово. Этот голос полностью захватил власть надо мной!

И вдруг я сказал:

– Ты можешь прочитать наизусть таблицу умножения?

– Смеешься?

– Нет, серьезно.

– Ты думаешь, у меня склероз? Я забыла, сколько будет семью восемь? Да? Ты так думаешь... Дважды два – четыре. Трижды два – шесть. Трижды три... Еще?

– Читай, читай еще.

– Смеешься?

– Я слушаю твой голос.

– Может быть, прочитать стихи?

– Не имеет значения.

Наиля посмотрела на меня пристально, покачала головой.

– О-о! Ты, наверно, перегрелся на солнце. Ты говоришь глупости, парень!

Она не могла понять, а я не мог объяснить ей, что ее голос менял значение слов и самые обычные слова звучали как только что рожденные. И таблица умножения превращалась в стихи.

Так мы познакомились. Потом мы стали учиться в одном классе.

Теперь, когда мне хочется увидеть Наилю, я достаю из ящика стола фотографию нашего класса, похожую на фотографию хора: все стоят рядами и только ждут взмаха дирижерской палочки. Но меня весь этот хор не интересует. Я отыскиваю Наилю. Она стоит во втором ряду, слева. Все смотрят в одну точку – собираются запеть, а она не собирается и на этой фотографии существует как бы сама по себе – случайно попала в это общество. И я благодарен этому случаю. В конце концов я прибил эту фотографию нашего класса к стенке, и все домашние думают, что я очень люблю свой класс. Ну и пусть думают.

Послушай, Наиля, у тебя ведь тоже есть такая фотография. Там я стою в последнем ряду посередке. Ты когда-нибудь достаешь фотографию из ящика стола?

Я хочу, чтоб Наиля спросила меня:

– Почему у тебя так громко бьется сердце?

– Это не сердце, – отвечу я, – это солнцебиение. Солнце тоже бьется, как огромное сердце. Через каждые два часа сорок минут – удар. Солнце сжимается, вздрагивает, гонит свою солнечную кровь по всей Вселенной, и каждый человек чувствует, как невидимая и слепящая кровь солнца касается его лица, плеч, коленок...

– Выдумываешь ты, – скажет Наиля, – не может такого быть. Солнцебиение... солнечная кровь... Солнцу не хватит места в твоей груди.

– Хватит! – стою я на своем. – Хватит. Моя грудь такая вместительная, если она вместила мою любовь к тебе.

Наиля замолчит. Опустит глаза, и верхняя щеточка ресниц сольется с нижней, словно она совсем закрыла глаза.

Она замолчит. А я все буду говорить, говорить:

– У каждого человека должен быть свой очаг, свой источник тепла и жизни. Печка, камелек, батарея центрального отопления. Мамино плечо... Теперь мой очаг – ты. Я однажды коснулся твоих волос и почувствовал, что они теплые. Жесткие, темные, но теплые. А у меня волосы холодные. Но может быть, не в волосах дело. Может быть, ты найдешь во мне источник тепла...

Однажды мы поссорились. Наиля сказала:

– Ты оказался не тем, за кого я тебя принимала.

Я хотел ответить ей, хотел спросить: "А за кого ты меня принимала? Разве не за меня самого? Разве, кроме меня, во мне есть еще кто-то? И я это не я?"

Но вместо этого я сказал:

– Подумаешь!

Она не обратила внимания на мое "подумаешь" и продолжала:

– Ты только внешне так... ничего себе. Но теперь я тебя узнала. Теперь я вижу тебя плохо.

Я хотел сказать: "Почему плохо? Присмотрись ко мне еще, и ты увидишь меня хорошо. Присмотрись".

Но вместо верных слов я произнес другие, чужие. Я сказал:

– Надень очки!

Она снова пропустила мои слова мимо ушей, словно я уже перестал для нее существовать и мои слова утратили всякое значение. Она сказала:

– Ладно! Так мне и надо! Не буду никогда такой доверчивой!

Я хотел крикнуть: "Нет, это все не так! Я тебе все не так объяснил. Я объясню тебе. И ты поймешь. Честное слово!" Но я ничего не сказал. Она повернулась и пошла. Она просто пошла, но я почувствовал, что она уходит. Наверно, она узнала про зеленую речку и уходит навсегда. Я хотел броситься следом, но как бы окаменел, врос в землю.

Одна вина рождает другую. Зеленая речка... Упругая дыхательная трубка... Неужели так вся моя жизнь будет состоять из вины? Я не могу больше носить это в себе. С кем посоветоваться? Кому рассказать о зеленой речке и о маленьком перископе, который я ради шутки сжал в своей руке?

Вокруг было множество людей, а я был одинок и несчастен. Где найти человека?

И вдруг я понял – есть такой человек! Ему не безразлично, что происходит со мной. Он внимательно следит за мной своими маленькими острыми глазами, и он видит все, что во мне происходит. Есть такой человек! Это учитель химии Коперник.

Я расскажу ему все. И он не засмеется, не будет задавать глупых вопросов, не пойдет рассказывать каждому встречному то, что я ему доверяю. Он меня молча выслушает и, может быть, даже ни о чем не спросит, не будет давать советов. А просто выслушает молча, и мне станет легче. А если я ошибаюсь? Может быть, и Коперник не захочет прийти мне на помощь? Скажет не мое это дело. И захлопнет дверь. Сам разбирайся в своих делах! Ведь я же обидел его!

Нет, он не такой, этот Коперник. Молчаливый, угрюмый, с палкой в левой руке.

Я бросился в школу. Тротуар был узок, улицы были малы. Город мал. Весь мир был мне не по росту – вырос я из этого мира.

Добежал до школы. Ворвался. Ринулся вверх по лестнице. Я никого не видел, не слышал! Стоп! Кабинет химии. Я перевел дух и робко приоткрыл дверь:

– Можно!

Учитель сидел за большим столом, уставленным колбами, пробирками и ретортами. Он был похож на древнего алхимика, корпевшего над философским камнем.

– Заходите.

Я вошел осторожно, словно кабинет был заминирован. Куда девался мой исполинский рост!

Я подошел к учителю и сказал:

– Простите меня.

– Ты не о том говоришь, – промолвил он в ответ. – Ты совсем не то хочешь сказать.

Он видел меня насквозь, заранее знал, что я хочу сказать.

Я еще раз поднял на него глаза и – с головой в холодную воду!

– Я, кажется... Я хотел пошутить...

Я говорил и не верил сам себе. Я возводил на себя напраслину, и у меня не хватало сил удержаться. И все же я сказал:

– Может быть, мне показалось... И я не знаю, что мне теперь делать, как мне жить?

– Расскажи, как было дело, – приказал Коперник.

И, запинаясь, тяжело дыша от возбуждения, я стал рассказывать про парня, облитого солнцем, про маску, похожую на забрало, про дыхательную трубку... Я говорил, говорил... Я боялся замолчать, словно стоило мне остановиться – и учитель тут же произнесет приговор. Наконец я выговорился, мне нечего было уже сказать, я уронил голову и стал ждать. Меня познабливало, хотя на улице было тепло.

Учитель дослушал меня молча. Потом достал плоскую коробочку сигарет "Прима" и, прежде чем закурить, долго вставлял сигарету в мундштук. Он медлил, тянул время. Ему, наверное, надо было все обдумать, взвесить, прежде чем выносить приговор.

– Ты никому об этом не рассказывал? – спросил он.

– Не-ет.

– Тяжело тебе было носить этот груз...

Коперник закурил, затянулся, выпустил струйку дыма.

– Надо оглядываться, – вдруг сказал он. – Что бы ты ни делал, надо оглядываться. И смотреть вперед. А ты струсил.

– Теперь уже поздно, – сказал я.

– Никогда не поздно. Люди всю жизнь оглядываются, вспоминают. Никогда не поздно. – И вдруг как бы потеплел, положил мне на плечо руку и сказал: – Поезжай туда, на зеленую речку. Попробуй разыскать того парня. Попробуй!

Как это я сам не сообразил? Давно надо было съездить туда, на зеленую речку. Почему я этого не сделал? Боялся? А вдруг!.. Легче было забыть. Затиснуть этот случай подальше, в темный уголок, выбросить его из памяти. Но бывают минуты, когда весь ты высвечен и в твоей душе не остается ни одного темного уголка. Ничего не утаишь. Это Наиля высветила меня, моя любовь к Наиле. "Я тебя вижу хорошо". Она так и сказала. Правда, в моих мечтах, но сказала. Любить – значит видеть хорошо... Мен сени джуда яхши кораман.

– Я бы на твоем месте давно съездил на зеленую речку, – сказал учитель химии. – Хочешь, поедем вместе?

Он стоял на берегу, облитый солнцем, плечистый, на правой коленке вишневой корочкой запеклась ссадина. Ветер трепал его легкие, светлые волосы. В одной руке он держал плавательную маску с овальным смотровым стеклом, а на плече дыхательная трубка поблескивала, как оружие.

– Вы так завладели моим сердцем, моей душой, всем моим существом, что с этого дня судьба моя всецело зависит от вас... Ты никогда не держала в руке сердце? Это все равно что держать птицу: теплый комочек, который тревожно вздрагивает.

Я тебя хорошо вижу.

ИВАН-ВИЛЛИС

Памяти

Бориса Николаевича Полевого

1

Сколько я себя помню, мы жили над озером в рубленом трехэтажном доме. Улица кончалась под нашими окнами, и дальше шел пологий спуск к воде, поросший кустами ежевики и редкими кряжистыми вязами. В мощном стволе одного дерева зияла большая дыра – след удара шаровой молнии. Как-то ночью весь дом был разбужен оглушительным треском, напоминающим взрыв. Дом качнуло, стекла задребезжали. А утром в теле старого дерева обнаружили пахнущее горелым круглое окно. Если посмотреть в него со стороны озера, виден наш дом: серебристые от времени бревна и покрашенная ярким суриком крыша с трубами и антеннами. А если обойти дерево и заглянуть с другой стороны – синеет вода.

Озеро, как старое помутневшее зеркало, отражало весь окружающий меня маленький мир: насосную станцию, мачты электропередачи, фонари, густую щеточку камышей, облака и далекие синеватые горы, которые всегда казались мне недоступными и нереальными. Когда поднимался ветер и вода покрывалась морщинками – отражение коверкалось и получалось, что озеро не отражает, а передразнивает, как кривое зеркало.

Однажды, возвращаясь домой из школы, я увидел странную машину с выпуклыми старомодными фарами и брезентовым верхом. Крылья у нее были ребристыми, а сзади, как живая круглая печать, виднелся запасный баллон. Эту машину с криком и гиканьем катила по мостовой ватага ребят. Я хотел было тоже принять участие в этой забаве, но ребят было так много, что мне не хватило места, и, размахивая сумкой, я побежал рядом. В кабине я увидел большого краснолицего человека в брезентовом плаще с капюшоном, похожим на слоновое ухо. Не обращая внимания на гиканье ребят, водитель спокойно держал руки на баранке руля, словно машина шла своим ходом.

А к концу дня я столкнулся со странной машиной у подъезда нашего дома. Теперь я мог внимательно рассмотреть ее. Она была цвета жухлой травы и сильно побита – сразу видно: много поездила, много повидала на своем веку. Вообще она больше напоминала трудягу-грузовичок, чем легковушку, но для грузовичка была слишком мала. Рассматривая странную машину, я вдруг обнаружил под колесами чьи-то ноги в высоких сапогах. "Человек попал под машину", – подумал я и почувствовал, как кровь отхлынула от лица. Но в это время ноги зашевелились, задвигались, и из-под машины, пыхтя и отдуваясь, выбрался полный человек с красным одутловатым лицом и с остатком бурых вьющихся волос, которые венком лежали на большой тяжелой голове. Незнакомец, которого я принял за жертву уличного движения, поднялся на ноги и стал отряхивать жесткий брезентовый плащ.

Глаза у него были не по его комплекции – маленькие и не по возрасту живые.

– Здравствуй! – неожиданно сказал он, заметив мое любопытство. – Меня зовут дядя Аполлон Голуб. Я новый жилец. А ты кто такой?

– Валера, – с готовностью ответил я, продолжая рассматривать странную машину.

– Знаешь, как я здесь очутился? – вдруг спросил он меня и тут же поторопился ответить: – Приехал к товарищу, а он в санатории. Прочел объявление: "Сдам комнату одинокому непьющему мужчине". И я решил, что я и есть "одинокий непьющий". Буду жить в третьей квартире, на первом этаже.

Новый жилец как бы спешил сообщить о себе все сведения. На самом деле оставалось неизвестным, кто он и что привело его в наш маленький город.

Заметив мой интерес к машине, он спросил:

– Нравится?

Ему явно хотелось услышать похвалу. Но я ничего не ответил, только пожал плечами. В ту пору мне было десять лет и я был увлечен космосом. Над моей постелью к обоям была приклеена фотография первого космонавта улыбающегося, похожего скорее на мальчишку, чем на взрослого, и потому близкого мне. А тут старая колымага и сильно полысевший пожилой человек...

– Ты, Валера, не смотри, что он неказист. Он пушку может тащить, "сорокапятку". И поболее того... Я на нем Командира возил! – воскликнул новый жилец. Он изо всех сил старался поднять в моих глазах свой неказистый автомобиль. – Хорошая проходимость, две ведущих передачи. Недавно перебирал двигатель, поршни как новые. Кольца, правда, пришлось заменить...

Я не знал, что такое "ведущие передачи" и какие кольца пришлось заменить, но чувствовал, что это хорошо рекомендует странную машину. И приличия ради спросил:

– А какая это марка?

Новый жилец посмотрел исподлобья, словно почувствовал в моем вопросе подвох, и с вызовом ответил:

– "Иван-виллис" – так зовут его.

– Кого... его?

– Ба! Вот непонятливый, – воскликнул дядя Аполлон. – Его!

И, как по плечу, своей большой ручищей похлопал машину по железному крылу. Словно она существо одушевленное, имела, стало быть, имя и была, то есть был, мужского рода.

– Иван? – пробормотал я.

– Имя русское, фамилия – американская, – пояснил мой новый знакомый. – А теперь давай разгружаться, если не возражаешь.

С этими словами он вытащил из машины большой пухлый чемодан, в котором, видимо, заключалось все его имущество, и сам потащил его в дом.

Так началось мое знакомство с новым жильцом и его необычной машиной.

С приездом дяди Аполлона никаких перемен в жизни нашего жилища не произошло, только раньше наш дом называли "последним домом на улице", а теперь его стали величать иначе – "дом, у которого стоит машина".

Дядя Аполлон ежедневно появлялся у своей машины в темном замасленном комбинезоне, раскладывал на земле инструмент, со скрипом поднимал капот машины и надолго погружался в недра мотора. Были видны только две широкие штанины и сапоги. Первое время мне казалось, что дядя Аполлон засыпает там. Но однажды, разжигаемый любопытством, я незаметно подкрался, заглянул внутрь и увидел, как новый сосед старательно подкручивает какие-то гайки, перебирает провода в цветной оплетке и нажимает на рычаги. Иногда он засовывал руку вглубь по самое плечо, видимо пытаясь дотянуться до какого-то труднодоступного органа. Он напоминал врача, который пытается вернуть к жизни больного. А его пациент – "Иван-виллис" – терпеливо и безропотно переносил все операции.

Из-под автомобильного капота дядя Аполлон выбирался весь красный, перемазанный, струйка черного пота текла по его необъятному лбу, и он стирал ее рукавом комбинезона.

Окончив осмотр двигателя, дядя Аполлон с грохотом захлопывал капот и брал заводную ручку. Вот тут начинались настоящие мучения. Новый жилец пыхтел, кряхтел, охал, маленькие глаза вылезали из орбит, на шее шнурком вздувалась жила. А внутри автомобиля что-то гремело, скрипело и всхлипывало, словно дядя Аполлон крутил ручку огромной мясорубки и рывками перемалывал все железные внутренности своего "Ивана-виллиса".

Наконец силы иссякали.

– Не хочет, – сокрушенно говорил дядя Аполлон и отходил от машины с обиженным видом.

А "Иван-виллис" виновато смотрел ему вслед выпуклыми глазами-фарами.

Обычно в такие минуты рядом оказывался управдом Пушкевич. Он подходил бесшумной волчьей походкой и замирал. У него было вытянутое лицо какого-то безжизненного пепельного цвета, тяжелая челюсть и скучные глаза. Он все время сутулился, отчего его спина плоским горбом наползала на шею. Когда Пушкевич говорил, то Никогда не смотрел в лицо собеседнику, опускал глаза в землю.

– Не заводится? – спрашивал он.

Спрашивал, хотя прекрасно видел, что не заводится.

– Он ведь не новый, – пытался оправдать своего друга дядя Аполлон. На войне были плохие дороги...

– На войне все было плохое, – глухо поддакивал Пушкевич, словно часть голоса оставалась внутри.

– Ба! Все плохое? Не скажите! Много было и хорошего. Товарищи были хорошие. "Иван-виллис" был хорошим, – не соглашался дядя Аполлон.

– Чего в нем хорошего – развалюха! – со сдержанным удовольствием говорил управдом. – Пора в утиль.

– Ну уж нет! – вспыхивал дядя Аполлон. – Еще послужит.

– Послужит! – Управдом усмехался, но глаза его оставались скучными.

– Как сможет, так и послужит! – Дядя Аполлон распалялся, мгновенно прощал своему старому автомобилю упрямство и яростно начинал крутить ручку гремящей "мясорубки". При этом напевал под нос свою любимую песенку, из которой я запомнил только две строчки:

И на груди его сияла

Медаль за город Будапешт...

В конце концов "Иван-виллис" уступал упрямству хозяина и заводился. Прежде чем ожить, он кашлял, подвывал и наконец, вздрагивая и звеня всеми своими винтиками и гайками, начинал работать.

В дружбе человека и машины последнее слово было всегда за машиной. Пожелает "Иван-виллис" – покатит, не пожелает – так и будет стоять, словно врос колесами в землю.

В счастливые минуты, когда, жалея своего друга, автомобиль заводился, лицо дяди Аполлона, грязное от железа и масел, светлело, а маленькие глаза радостно горели. Он быстро сгребал инструмент, стягивал с себя пропахший бензином комбинезон и, очутившись в синем тренировочном костюме, с достоинством заносил в кабину огромную ногу и, с трудом втиснувшись внутрь, опускался на сиденье. Старая машина накренялась, скрипела, и казалось: не выдержит – развалится под его тяжестью.

Но "Иван-виллис" все же выдерживал, давал пулеметную очередь и выпускал из глушителя синее ядовитое облачко.

– Поехал к родным и знакомым, – весело объявлял мне дядя Аполлон. Если не возражаешь. Ха! Ха!

И машина срывалась с места.

Я смотрел вслед и жестоко завидовал дяде Аполлону. Я мечтал тоже заиметь машину и, сжимая баранку руля, легко и весело мчаться к родным и знакомым, как дядя Аполлон.

Но как раз в эти минуты за моей спиной раздавался глухой, словно доносившийся из соседней комнаты голос Пушкевича:

– Нет у него никаких родных.

– Как нет? Есть! – вступался я за умчавшегося дядю Аполлона. – У всех есть родные!

– У всех есть, а у него нет. Он же приезжий...

Я так и не понял, радуется управдом, что у дяди Аполлона нет родных, или сочувствует ему. Он никогда не улыбался, никого не хвалил, вечно казался недовольным. Словно в целом мире не было человека, который пришелся бы ему по сердцу.

Справедливости ради надо сказать, что "Иван-виллис" редко возвращался домой своим ходом. Чаще всего сердобольный самосвал вез его на буксире. И тогда у обоих – у хозяина и его старой машины – вид был сконфуженный, виноватый и вместе с тем счастливый. Ведь они смогли, сорвались с места, мчались по дорогам, как в былые годы. Ну а если в конце пути не хватило силенок, что поделаешь!

Куда уезжал дядя Аполлон в те счастливые дни, когда "Иван-виллис" заводился, оставалось для меня тайной.

Я хотел расспросить его об этом, но каждый раз не решался. Только однажды, набравшись храбрости, я начал разговор издалека:

– Откуда у вас "Иван-виллис"?

– Откуда? – Новый жилец провел руками по венку уцелевших волос, и глаза его заблестели. – Я нашел его на свалке.

– На свалке?

В моем голосе звучало разочарование, но дядя Аполлон как бы не заметил этого. Он начал рассказывать.

– Обычно истории заканчиваются на свалке, а тут все началось по новой, – задумчиво произнес он. – Я еду на своем автогрузовике среди гор ржавого железа и вдруг вижу – "Иван-виллис"! Старый знакомый, фронтовой друг, можно сказать! Стоит и смотрит на меня, да так печально, словно чувствует, что через мгновение тяжеленная клин-баба рухнет на него и превратит в железную лепешку. И фары, как глаза, спрашивают меня: "Помнишь, сколько раз я спасал тебя от смерти?" Как не помнить! Я тут же соскочил на землю и бросился к "Ивану-виллису", не беря в толк, что над головой покачивается болванка весом в полтонны... Очнулся я от крика крановщика: "Голуб! Тебе что, жить надоело? А мне за тебя срок отбывать?" – "Ладно, – отвечаю, – все обошлось. Я друга фронтового встретил. Мы вместе в ним пол-Европы исколесили, что немаловажно". А сам глажу его, рассматриваю знакомые вмятины, царапины, следы от пуль и осколков. Он! Не может быть сомнений – он! "Иван-виллис" собственной персоной. Подогнал я автопогрузчик, мягко подхватил "Ивана-виллиса", словно взял его на руки, и повез в безопасное место.

Дядя Аполлон разволновался, словно заново переживая встречу с фронтовым другом. А мне не терпелось поскорее узнать, что было дальше.

– Что было дальше? Написал я заявление и отправился к начальнику шихтового двора – так называется эта железная свалка. "Что у тебя, Голуб?" – "Заявление... если не возражаете". Протягиваю ему бумагу, а он читает, и у него брови от удивления лезут на лоб. "Зачем тебе эта развалюха? Тебе, как ветерану, "Запорожец" полагается вне очереди". – "Не нужен мне "Запорожец", говорю, дайте мне моего "Ивана-виллиса"... В память о Великой Отечественной". – "Что ты с ним будешь делать? Безумный!" "Ремонт сделаю, по одному старому адресу съезжу". Начальник долго думал, потом махнул рукой: "Ладно, забирай своего козла!" – Дядя Аполлон вдруг прервал свой рассказ и взглянул на часы. – Ба! Через двадцать минут прибывает поезд кавказского направления. Еду, если не возражаешь!

Машина сорвалась с места и скрылась за поворотом, оставляя меня в неведении, зачем дяде Аполлону понадобился поезд кавказского направления?

– Поехал на вокзал калымить, – мрачно произнес управдом.

– Почему вы не любите дядю Аполлона? – вырвалось у меня. – Он честный!

– Честный! На вокзал, как на работу, ездит... На собственной машине. Зачем?


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю