Текст книги "Неприкосновенный запас "
Автор книги: Юрий Яковлев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 12 (всего у книги 27 страниц)
И тут стоявший в стороне, с усами, которые топорщились сердитой светлой щетиной, сказал:
– Его звали Сергей Иванович Серегин.
Старые бойцы закивали головами, а ребята удивленно переглянулись.
– Так это наш учитель зоологии! – вырвалось у Зои Загородько. Сергей Иванович Серегин!
– Может быть, однофамилец? – сказал плечистый в брезентовой куртке.
Даже боевые друзья не верили в живого Зимородка, хотя никто из них не видел его мертвым. Но Марат не сдавался. И образ бесстрашного Зимородка стал в его сознании упрямо сливаться с чудаковатым, заросшим бородой учителем зоологии. Его искали по свету, а он был рядом. Он шел на верную смерть ради жизни людей, а ребята играли с ним в "кукушку". Может быть, Зимородок прикинулся учителем, чтобы быть неуловимым, а борода нужна ему, чтобы скрыть шрам?
– Это правда, что его звали Сергей Иванович Серегин? – переспросил Марат.
– Наш начальник штаба никогда не ошибается, – сказал старик с палкой.
Сам же начальник штаба молчал, словно уточнял в памяти события далеких лет. И все вдруг притихли, чтобы не мешать работать его памяти. И он вспомнил:
– За взрыв моста Зимородок был представлен к ордену. – Начальник штаба говорил сухо и отрывисто, словно по бумаге читал реляцию. – И был награжден... посмертно.
– А он, выходит, жив, – сказал кто-то из старых бойцов.
И все маленькое оставшееся в живых войско повеселело.
15
Где же учитель зоологии? Бродит по лесам? Спит в шалаше? Плывет в плоскодонке по мелким извилистым протокам? Варит на костре ушицу? И зарос бородой, как медведь? Разве его найдешь в эту пору? Но дайте срок. Он сам придет через несколько дней. Надо только дотянуть до первого сентября. Дверь в класс распахнется.
"Здравствуйте, люди-человеки! Начнем, пожалуй!"
И тогда Марат встанет и скажет: "Здравствуйте, Зимородок! Можете просвистеть иволгой?"
Он очень удивится. Уставится на Марата сквозь задымленные стекла очков. И просвистит. Не побоится ни директора, ни инспектора. Ответит на старый военный пароль. Бесстрашный Зимородок, награжденный посмертно. Но оставшийся в живых.
Но ждать до первого сентября ребятам было не под силу. Слишком долго и упорно искали они Зимородка, чтобы ждать, зная, что он рядом. Сергей Иванович жил при школе. Ребята отправились к нему.
Постучались. Дверь открыл комендант.
– Здравствуйте. Мы к Сергею Ивановичу.
– К бородатому? Его нет.
Ребята тревожно переглянулись.
– Он уехал с месяц назад.
– Как уехал? – вырвалось у Зои Загородько.
– Собрал вещи и уехал. – Комендант пожал плечами. – Меня тогда не было. Приезжаю – комната пустая.
Комендант толкнул крайнюю дверь. В комнате стояли кровать, стол, две табуретки, шкаф. Никаких вещей в нем не было. Только на полке стояли книги.
– Он вернется? – спросил Марат.
– Не знаю... Он с директором что-то не ладил. Поговаривал, что на Крайнем Севере не хватает учителей. В случае чего, книги ему вышлем. Не расстраивайтесь. Не вернется – пришлют другого. Без учителя не останетесь.
– Нам не нужно другого! – крикнул Василь, и его верхняя губа недовольно поднялась домиком.
– Не кричи, – строго сказал комендант. – Я отвечаю только за порядок.
– Так нет порядка, – сказал Марат. – Какой же порядок – человек уезжает, и никто не знает, вернется он или нет.
– Грамотный? А не знаешь, что такое порядок. – Комендант нахмурился, и на его лбу образовались три волнистые складки. – Порядок – когда чисто, не течет крыша, работает канализация, весь инвентарь в наличии.
– А если человека нет в наличии? – не выдержала Зоя Загородько.
– Идите к директору, – сказал комендант, выпроваживая непрошеных гостей.
– Улетел Зимородок! – сказала Зоя Загородько.
Марат молчал. Он смотрел куда-то вдаль. Он был занят своими мыслями.
Утром первого сентября Марат и Зоя Загородько стояли на мосту и, упершись локтями в перила, смотрели, как от ветра морщится гладь реки. По небу плыли барашки облаков, похожие на белые купола парашютов. Их несло куда-то вдаль, и было неизвестно, в каком месте они окончат полет и бесшумно лягут на траву.
Друзья ждали Василя.
– Ты мог бы прыгнуть с парашютом? – спросила девочка Марата.
– Не знаю, – ответил он.
– Смог бы, я знаю. И с тобой вместе я тоже бы смогла.
– Выдумываешь, – усмехнулся Марат.
– Нет. Ищу человека. В тебе и в себе тоже.
– Зачем же во мне?
Зоя Загородько помедлила с ответом, потом сказала:
– И в Василе.
– Если вернется Зимородок, – сказал Марат, – мы теперь будем здорово жить. Но он может не вернуться.
Марат смотрел в воду, а Зоя Загородько со стороны посматривала на него и видела в друге какого-то нового человека, похожего на учителя зоологии.
В это время на мосту появился Василь.
...Прозвенел звонок, а ребята галдели, спорили, стучали крышками парт.
Только трое друзей сидели на своих местах и не отрывали глаз от двери. Никто из ребят не был посвящен в их тайну. Никто не мог догадаться, что сейчас происходит у них в душе. Ребята рассаживались по местам. А дверь все не открывалась. Не появлялся человек с массивной головой, в задымленных очках, с буйной растительностью на лице, прикрывавшей след вражеского штыка.
Не прилетел Зимородок.
– Он не придет, – тихо сказал Марат своим друзьям. Встал. Хлопнул крышкой парты и подошел к доске.
Ребята с веселым любопытством уставились на Марата.
– Расскажи про глухую кукушку! – крикнул кто-то с задней парты.
Марат поморщился, но ничего не ответил. Потом он сказал:
– Ребята, Сергей Иванович уехал. Теперь я хочу рассказать вам о нем.
Класс весело загудел. Кто-то тоненьким голоском крикнул:
– Ку-ку!
– Я хочу рассказать вам о бесстрашном герое, которого в партизанском отряде звали Зимородком. Зимородок и Сергей Иванович – одно лицо.
Умолкли голоса. Перестали скрипеть парты. В классе установилась тишина. Все смотрели на Марата.
– Когда нужно было взорвать мост, он полетел в тыл врага. А сам до этого никогда не прыгал с парашютом. Даже не знал, за что надо дергать...
Марат рассказывал и не заметил, как зазвенел второй звонок, как дверь бесшумно отворилась и на пороге появился Сергей Иванович, обожженный солнцем, всклокоченный, в брезентовом плаще с капюшоном, с рюкзаком за спиной. Он стоял в дверях и сжимал в руке серенькую кепку. И никто не заметил, что он пришел. Все слушали Марата.
– Сергей Иванович добровольно пошел на расстрел, чтобы спасти людей. И его расстреляли.
В классе послышался приглушенный гул.
– Но он остался жив.
Класс облегченно вздохнул.
– И он умел свистеть иволгой.
И в это мгновение послышался тонкий переливчатый свист. Ребята повернулись и увидели Зимородка. И класс тихо встал.
– Здравствуйте, люди-человеки, – сказал учитель глуховатым голосом и закрыл за собой дверь. – Я немного опоздал и не успел умыться с дороги... Что же вы молчите?
Учитель огляделся и почувствовал ту знакомую неловкость, которая охватила его много лет назад в партизанской школе. И он снова засвистел иволгой.
Неподалеку от Нового Моста по реке плыло странное суденышко, сбитое из неровных бревен. На нем были мачта и парус. Парус был не клиновидным, а круглым. Видно, его потрепала буря, потому что на полотнище выделялись цветные заплаты. Ветер наполнил его упругой силой, и он, выгнувшись куполом, увлекал за собой суденышко и его команду.
Так маленькие мальчишки со станции Река нашли применение старому военному парашюту, и он зажил новой жизнью.
Мальчишки не знали, чей это парашют и как он очутился в лесу. Они были еще малы и не задумывались над случайными находками.
Но придет час – и они услышат о Зимородке.
БАЛЕРИНА ПОЛИТОТДЕЛА
Часть первая
БАЛЕТМЕЙСТЕР
1
Я бежал вниз по лестнице, перепрыгивая через две ступеньки, а мне казалось, что я топчусь на месте, спускаюсь на эскалаторе, который движется вверх. Наконец – последняя ступенька, я рванул на себя дверь. Белый колючий снег мелкими песчинками сек лицо и шею, но я не отвернулся, не поднял воротник, а выбежал на покрытую наледью мостовую и долго пытался остановить какую-нибудь машину. Они же, словно не замечая меня, пролетали мимо. Будь я помоложе, плюнул бы на эти машины и побежал бы с Васильевского острова к Аничкову мосту.
Одна машина все же остановилась. Я распахнул дверцу, плюхнулся на сиденье и закрыл глаза. Тут только сообразил, что выбежал из дома без шапки, в расстегнутом пальто, а шарф торчит из кармана. Я вытянул шарф и запоздало намотал на шею.
Что со мной? Почему я спешу, словно от того, как скоро приеду, зависит что-то важное в моей жизни? Я скашиваю глаза на шофера: козырек ушанки нависает, как поднятое забрало, нос горбинкой, верхняя губа закрывает нижнюю, на подбородке рыжеватая щетина. Его обыденное спокойствие не передается мне, напротив, вызывает взрыв возмущения. Я отворачиваюсь и смотрю в окно. Белые капроновые нити метели опутывают машину, бросаются под колеса, сухо стучат по стеклу.
Только что мне позвонила моя ученица Галя Павлова. В трубке, как в полевом телефоне, стоял треск. Я не сразу узнал Галин голос и никак не мог взять в толк, про какую записку она говорила. Я нетерпеливо крикнул в трубку:
– Чадо мое, объясни, какая записка?
– Увольнительная, – донеслось сквозь треск. – Балерина политотдела... Ей зачем-то нужен пистолет... Слышите, пистолет!..
Мне показалось, что Галя звонит с другого конца света, из другого времени, но я все же расслышал главное, понял, о какой записке идет речь, и меня ударило током, как много лет назад, когда эта записка попала мне в руки.
В первое мгновение я не поверил Гале. Не мог я потерять эту записку! Но тут вспомнил, что искал какую-то справку, рылся в бумажнике и вот на тебе – выронил...
С этой полоской бумаги, стертой на сгибах, я не расставался никогда. Обыкновенная солдатская увольнительная была для меня всемогущим пропуском. Я предъявлял этот документ не комендантским патрулям, а своей памяти – и сразу проникал в далекие, сокровенные уголки своей военной молодости. Сквозь сплошной, душный грохот алой жилкой начинала биться мелодия песни про тачанку. И кто-то издалека кричал: "Эй, киндерлейтенант, собирай свою команду, надо ехать к танкистам, они завтра на рассвете уходят в бой..." Еще я чувствовал необъяснимо родной запах шиповника, перемешанный с горьковатым духом пожара. Это от клочка бумаги пахло шиповником и дымом...
Я закричал в трубку:
– Галя, где ты?
– Я в танцевальном классе, слышите? Мы с Димой...
– Ждите меня! Никуда не уходите! Я сейчас!
Сидя в быстрой-медленной машине, я представлял себе, как Галя нашла на полу сложенную вчетверо бумагу. Может быть, под столом, а может быть, под роялем, у бронзового колесика. Представил, как Дима со странной фамилией Молоденький (станет стариком, а все его будут звать молоденьким), заинтересованный таинственной запиской, вытянул свой острый носик.
– Что там у тебя?
– Бумажка какая-то, увольнительная.
– Кого уволили? – полюбопытствовал Дима.
– Не знаю... Тут написано: "Увольнительная записка". Потом "фамилия, имя, отчество" – Тамара Самсонова. Ты знаешь Тамару Самсонову?
– Не-ет. Ее уволили? Читай дальше.
– "Звание" – красноармеец. "Занимаемая должность" – балерина политотдела.
Эту увольнительную записку я знаю наизусть. Вижу круглый писарский почерк с нажимом – писарь заполнял бланк увольнительной пером No 86, – вижу лиловую печать с номером воинской части. В увольнительной значилось, что "балерина политотдела" уволена "до 24.00". И дальше шла подпись командира – моя подпись с длинным хвостиком над буквой "Б": "Корбут". Ребята наверняка узнали мою подпись по хвостику. И наверняка удивились, почему я, педагог, балетмейстер, расписался за командира.
Я представил себе, как Дима, слегка заикаясь, сказал:
"Надо позвонить Борису".
Ребята всю жизнь за глаза называли меня Борисом.
Но тут Галя случайно перевернула листок и увидела, что на оборотной стороне тоже что-то написано. Только не чернилами, а карандашом. Слова почти стерлись. Буквы неровные, словно человек учился писать или же писал в машине, которую бросало на ухабах. Но я-то знаю, отчего дрожала рука.
Вот что прочитали мои чада на обороте увольнительной записки:
Милый Вадим, со мной все кончено. Я больше никогда не смогу танцевать. Раздобудь пистолет. Очень прошу. Твоя Тамара.
Ребята, конечно, ничего не поняли, но смутное предчувствие беды охватило их, и они бросились к телефону, уверенные, что их Борис может что-то предпринять. Упустили из виду, что на записке стояла дата – 1942 год.
И помочь было нельзя.
Когда я вошел в зал с зеркалами, с поручнями станка вдоль стен, никого, кроме Гали, не было. Она сидела на низенькой скамейке, опершись локтями о колени.
Прямо с порога я спросил:
– Где?
Девочка легко поднялась и бесшумной походкой балерины подошла ко мне.
– Вот.
Листок лежал у нее на ладони, как крыло бабочки. Я взял бесценную записку и торопливо пробежал глазами по строчкам, чтобы удостовериться, что это она.
Потом, как был в пальто, опустился на стул, стащил с себя шарф и вдруг почувствовал себя таким усталым, словно проделал огромный путь пешком.
Галя пристально смотрела на меня, видимо стараясь установить связь между мной и той драматической историей, которая смутно угадывалась в словах, выведенных дрожащей рукой. Она ни о чем не расспрашивала, только смотрела большими серыми глазами.
Ее ладная, тоненькая фигурка была обтянута черным трико. Маленькая головка, гладкие рыжеватые волосы, собранные в тугой пучок на затылке. Уши аккуратно прижаты, и только розовые мочки слегка отходят в стороны. На нос высыпана щепотка веснушек. Под нижней губой глубокая впадина и сразу подбородок, поднятый вверх бугорком. Длинная шея с голубой жилкой. Плечи отведены назад. Правая ступня перпендикулярна левой, как в третьей позиции.
Она молчала, моя маленькая балерина, но глаза ее спрашивали, требовали ответа. А я тем временем пытался представить ее в гимнастерке, с рукавами до кончиков пальцев, в пилотке. В тяжелых сапогах с железными подковками. И стоит она передо мной, как перед командиром, и ждет, когда я подпишу увольнительную и отпущу ее в Ленинград, как когда-то Тамару Самсонову.
Сколько себя помню, я всегда был беловолосым. Еще в школе меня дразнили "седым". "Эй, седой, дай списать задачку!" И я давал. Не обижался на "седого". Напротив, мне даже льстило, что в отличие от других ребят я был седым. Помню, на уроке физики наш сутулый, усатый учитель воскликнул: "Ты не знаешь элементарных понятий! Постыдился бы своих седин!" Но я не стыдился, совершал массу неожиданных поступков, удивлял друзей и ввергал в отчаяние родителей. Например, вместо того, чтобы выучиться на врача или инженера – стал балетмейстером. И поступил на работу не в Театр оперы и балета, а во Дворец пионеров.
Потом добровольцем ушел на фронт. Был пятым номером на зенитной батарее. Потом стал киндерлейтенантом.
Если волосы от переживаний меняются в цвете, моим бы следовало потемнеть. Они же остались неизменными, только со временем чуть порыжели, словно их подпалило пламя. Кто знает меня недавно, думает, что я поседел на фронте, в первую зиму блокады... Мои переживания все при мне, проросли в сердце горькой, жесткой травой. И порой я чувствую вкус этой травы на губах. Неужели эта горе-трава никогда не увянет, не исчезнет, не скроется под снегом!
Но человек всегда ждет счастья.
– Послушай, чадо мое, – оторвавшись от своих мыслей, обратился я к Гале, – ты могла бы расстаться с балетом?
– Нет! – Ее глаза слегка сузились, а локти сильнее прижались к бокам.
– Разве ты бы не нашла в жизни другого занятия?
– Но балет не занятие, он и есть жизнь.
– Ты в этом уверена? Может быть, ты просто не знаешь другого? Только балет?
Мои неожиданные вопросы не смогли ее обескуражить, не потому, что она была такая уж смышленая, – для нее и в самом деле не было иной жизни, не могло быть. Она получала по сочинениям тройки, но могла станцевать любой рассказ. Ей было дано это, а другого дано не было.
– Почему вы меня об этом спрашиваете? – вдруг забеспокоилась Галя.
– Я ищу разницу между тобой...
– ...и балериной политотдела? – закончила она.
– Ищу разницу, – сказал я, – а нахожу сходство.
– Не представляю себе, как вы могли жить без балета! – думая о своем, воскликнула Галя.
– Я и сам не представлял. Война все перепутала. Вернее, все расставила по своим, военным местам. Но даже война не могла обойтись без балета.
2
Наша батарея стояла на дамбе, отделяющей залив от низкого берега. Орудийные дворики, землянки, командный пункт, артпогребок были вырыты, вернее, выдолблены в теле дамбы. Запорошенный снегом лед залива казался полем, а пустынный берег, белый от снега, был неотличим от залива. И казалось, что наша батарея стоит на пустынном острове, отрезанном от всего мира. И вместе с тем, поднятые на гребень дамбы, мы были на виду у врага. Как старательно прятались мы от глаз врага в часы затишья и как отчаянно выдавали себя в бою грохотом четырех орудий и резким желто-красным пламенем, которое после каждого выстрела отрывалось от дульного среза. Пламя на мгновение застывало в воздухе, словно подавая предательский сигнал: батарея здесь, засекайте ее координаты, бейте.
Я вижу себя стоящим у орудия. Я пятый номер – установщик взрывателя. Мне не положено слышать ни выстрелов, сотрясающих дамбу, ни звона гильз, ни гнетущего, непрерываемого гула "юнкерсов", пролетающих над головой. Я должен слышать только данные – цифры 66, 67, 68. Я сжимаю коленками латунную гильзу, кольцо ключа набрасываю на острую головку снаряда и слушаю команды четвертого номера, который считывает с датчика данные взрывателя:
– 73, 74, 75...
Я не вижу ни летящих самолетов, ни шерстяных клубков разрывов в небе – у меня перед глазами деления.
– 77, 78, 79...
Я впиваюсь глазами в шкалу и медленно поворачиваю ключ. Мне тяжело дышать, а от сильного холода слипаются ресницы, и нет лишней руки, чтобы протереть глаза.
И вот она звучит, долгожданная команда:
– Огонь!
Я быстро, можно сказать, молниеносно снимаю с головки снаряда ключ и легко, словно он невесомый, передаю пудовый артвыстрел заряжающему. Я успеваю сделать два вздоха, и раздается грохот. Орудие вздрагивает. Земля под ногами ходит ходуном. Дымящаяся, стреляная гильза, как из печи, вылетает из патрона орудия, ударяется о стальную лапу крестовины лафета и падает на снег, и снег подтаивает от жара и тут же замерзает, превращаясь в ледяную корку. Резкий запах сгоревшего пороха ударяет в нос...
А у меня в руках уже новый артвыстрел. Он кажется тяжелее предыдущего. Глаза еле видят мелкие деления. Рука с ключом наливается тяжестью.
– 96, 97, 98...
И снова грохот, удар в грудь, всполох плотного огня и запах выстрелов, резкий, как вдох нашатыря. А затем долгожданная, неожиданная команда:
– Не заряжай!.. Нулевые установки!.. В укрытие!
До сих пор во мне живет эхо этих команд. Они означали конец боя. Вспышки гасли, стволы орудий опускались, и батарея сливалась с белизной заснеженной дамбы. Но мир – короткий военный мир – не наступал. Почти сразу после нашего поединка со стервятниками – так во время войны называли фашистские самолеты – на нас обрушивался шквал артиллерийского огня – нас засекала фашистская батарея. Мы едва успевали скатиться со склона дамбы и укрыться в своих похожих на норы землянках, как дамбу начинало трясти и двери ходили ходуном. Потом в месте разрывов на снегу загорались черные от земли и торфа звезды. От этих звезд шел пар.
В тот день, с которого началась эта необычная военная история, все было так же, как и в другие дни. Мы отстрелялись. Опустили стволы орудий угол места "ноль". Даже успели накрыть свои пушечки маскировочными сетями.
И тут дежурный связист крикнул:
– Корбута на КП!
Я побежал вниз, на ходу поправляя ремень.
В командирской землянке горела слабая лампочка от аккумулятора, и со света я не видел командира, только предполагал, где он находится, и в темноту выпалил:
– Товарищ старший лейтенант...
Но командир перебил меня:
– Здесь старший начальник – полковой комиссар.
Я растерялся: на нашу батарею редко заглядывали гости, да еще в таком большом звании. Но я поборол замешательство, приложил руку к виску и снова в темноту произнес:
– Товарищ полковой комиссар...
– Подойдите поближе, – из дальнего угла послышался низкий, немного сдавленный голос. – Здравствуйте.
– Здравствуйте.
Я уже привыкал к полумраку. И постепенно увидел полкового комиссара, сидевшего на топчане: невысокого роста, краснолицый, бритоголовый, с маленькими внимательными глазами, которые испытующе смотрели на меня, словно хотели узнать обо мне нечто такое, о чем я и сам не догадывался.
– Садитесь!
Я опустился рядом с ним на краешек топчана, словно получил не приглашение, а приказ сесть.
– Чем вы занимались до войны? – спросил полковой комиссар.
Вопрос был для меня таким неожиданным, что я замешкался, словно не мог сразу вспомнить, сомневался.
– Работал балетмейстером, – наконец ответил я.
Слово "балетмейстер" прозвучало для меня как позывной далекого, бесконечно дорогого времени. Я сразу вспомнил Аничков мост с четырьмя неукротимыми конями, Дворец пионеров, сцену и "Эх, тачанка-ростовчанка, наша гордость и краса...".
Вот "тачанка"-танец вырывается из-за кулис на необозримый простор сцены. И всем сидящим в зале начинает казаться, что они тоже мчатся следом за тачанкой. Давай, давай! Пулеметная тачанка – все четыре колеса! Нет никаких колес – есть ребячьи ноги, тоненькие, проворные, гулкие. Они и колеса, они и подковы. Четыре коня вразлет. Гей, гей!
Я еще не военный, а уже командую. Я стою за кулисами, рука вытянута, сжата в кулак. Раз-два! Быстрее! Легче! Легче! Раз-два! Я вижу только руки, ноги, плечи, глаза. Из них я создал тачанку, в которую все поверили.
Исчезли канделябры, пропала лепнина дворцового потолка. Кресла превратились в седла. И вот уже синеет окоем. Над головами плывут облака, небольшие, серые, похожие на разрывы снарядов. Ветер гонит поземку пыли, оркестр звучит как бы издалека, отстал от тачанки. А она, моя танцевальная тачанка, оторвалась от земли и летит навстречу облакам, похожим на разрывы...
В это время снаружи грохнуло, и мои воспоминания оборвались. С бревенчатого потолка посыпалась земля, а лампочка, подвешенная над столом с полевым телефоном, закачалась.
– Близко шарахнуло, – произнес комбат.
Однако это не отвлекло полкового комиссара от его мыслей.
– Вы нам нужны, – сказал мне полковой комиссар. – Мы решили создать при политотделе танцевальную группу.
– Разве сейчас до танцев? – тихо спросил я.
Маленькие глаза полкового комиссара впились в меня:
– Люди устали. Им нужна разрядка. Танцы нужны как хлеб, как воздух. Да что я вам говорю, – полковой комиссар ударил себя ладонью по колену, вы же сами это знаете, сидя на вашей дамбе... В блокадном Ленинграде люди ходят на концерты в филармонию. Для забавы? Для развлечения? Для того, чтобы жить!
Взрывной волной распахнуло дверь. Комбат выругался и сам пошел затворять дверь. В другое время это сделал бы дежурный телефонист. Этот телефонист – помню, фамилия его была Афонин – изо всех сил делал вид, что не слушает наш разговор, но время от времени не выдерживал и бросал любопытный взгляд то на полкового комиссара, то на меня и удивленно пожимал плечами.
– Поедете со мной, – решил полковой комиссар. – Разыщите в частях бойцов, умеющих танцевать. Подготовьте программу. Идите собирайтесь...
Он сказал: "Идите собирайтесь", а я продолжал сидеть, ошеломленный таким неожиданным поворотом дела.
– Корбут, ты что! – прикрикнул на меня комбат. – Тебе же приказали...
Да, да, мне приказали. Я балетмейстер, но я и солдат. Я солдат, но и балетмейстер.
Я вскочил. Пробормотал:
– Разрешите идти? – И направился к двери.
Когда артобстрел кончился, мы с полковым комиссаром двинулись в путь. Я впереди, комиссар за мной. Я шел быстро, высоко поднимая ноги, которые вязли в снегу. Комиссар старался не отставать, но я слышал, как тяжело он дышал.
Неожиданно над заливом послышался как бы щелчок и нарастающий вой летящей мины. Я раньше комиссара понял, что это мина, крикнул:
– Ложитесь!
И сам первый бросился в снег.
Мина разорвалась метрах в ста от нас, но осколки прошипели совсем близко.
Нам едва удалось пробежать метров двадцать, как правее нас одна за другой разорвались три мины. Один осколок уткнулся в снег прямо у наших ног.
Мы лежали рядом. Я слышал тяжелое дыхание полкового комиссара. Он повернулся ко мне и вдруг подмигнул. Как-то не по-военному подмигнул. Я воспринял это как установление доверительных отношений, снова подумал о задаче, которую он поставил передо мной, и, повернувшись к нему, заговорил быстро и горячо:
– Товарищ полковой комиссар, ничего не выйдет с танцами... Я твердо усвоил, что на войне все должно быть настоящим. И танцоры нужны настоящие, профессионалы. Не эрзацы. Со школой, с опытом. Иначе не получится передыха...
– Где я возьму вам профессионалов? – глухо спросил комиссар.
Я не знал. Я теперь знал, как выскакивать по тревоге на мороз, как половчей подхватить снаряд, как установить взрыватель, чтобы снаряд разорвался под желтым брюхом фашистского самолета. Знал, где лежит мой обмылок, мой котелок и ложка... Знал, как пыжевать орудие огромным шестом-банником...
Но полковой комиссар ждал ответа, и я, лежа рядом с ним на снегу, сказал:
– Может быть, в Ленинграде поискать... Там много коллективов.
– У вас родные в Ленинграде? – Полковой комиссар внимательно посмотрел на меня.
– Никого у меня нет... И дома нет – разбомбили.
Неподалеку грохнули две мины.
– Простите, – сказал комиссар. И через минуту: – Поедете в Ленинград. Найдете танцоров, каких вам надо.
3
На мне шинель, надетая поверх ватника, стеганые штаны, валенки, подшлемник. В кармане у меня командировочное предписание: пропуск в Ленинград. Я еду туда поездом. Маленьким поездом, удобным, чтобы уходить из-под обстрела. Паровоз и один вагон.
Я не был в родном городе полгода, но мне кажется, что прошла целая вечность. Эпоха! Эта страшная, бесконечно длинная эпоха превратила цветущий город в мертвые, ледяные Помпеи.
Кажется, но снег, а белый остывший пепел занес Невский проспект. Трамваи замерли. Ослепли. Онемели. Стали похожи на ископаемые существа, сохранившиеся в вечной мерзлоте.
Не верилось, что когда-то они пели на поворотах, звонили, издалека светили разноцветными огнями: у каждого маршрута свой цвет.
Наши дорогие "четверки", "девятки", "семерки". "Вы выходите у Пяти углов?", "Следующий Невский", "Кто выходит у Кирочной?". Но это было в ту далекую эпоху, которую теперь называют мирным временем.
Я иду по узкой тропке, проложенной в снежных завалах Невского проспекта. Мимо "Колизея", мимо "Художественного", мимо "Новостей дня", к "Титану". Эти кинотеатры как бы вехи моей жизни, здесь я смотрел "Путевку в жизнь", "Чапаева", "Дети капитана Гранта", выпуски хроники из Испании. Теперь экраны погасли. Нет афиш. Нет огней. А темные залы, вероятно, похожи на огромные склепы.
... – Куда вы шли? – вдруг спросила меня Галя, и ее широко раскрытые глаза взглянули на меня в упор. – Вы шли в Ленконцерт?
Но я покачал головой.
– Я шел к Тамаре. Прямо с вокзала к ней.
– Почему к Тамаре?
– Я любил ее, как младшую сестренку. Понимаешь?
– Понимаю, – отозвалась Галя, но глаза ее смотрели на меня настороженно, они чего-то ждали от меня, Галины глаза.
А я уже двинулся дальше по дороге своих воспоминаний. Временами мне казалось, что Галя не пошла за мной, отстала – слишком труден был этот путь.
По радио звучит метроном. Разрушает тягостное безмолвие. Может быть, это не метроном, а кто-то из ленинградцев приложил микрофон к сердцу и его удары слышит весь город? А может, это мое сердце звучит, сжимаясь от боли?
Мимо меня на санях провезли мертвого. Я не сразу догадался, что он мертвый: просто скуластый мужчина сидел в санях – сани были слишком малы, чтобы он мог лечь, вытянуться. Его неподвижное лицо было подставлено ветру и стуже, но его не страшил мороз. Ему уже ничего не было страшно. Две женщины в черном тащили сани. Их лица были скрыты платками. На ухабах сани подбрасывало, и мертвый вздрагивал. Как живой.
Потом я увидел очередь за хлебом. От холода люди жались друг к другу, жались к стене. Очередь как бы окаменела, и только слабые парки возникали и тут же растворялись в стуже – очередь жила, дышала.
И тут я заметил мальчика. На голове у него был башлык из клетчатого платка, и виднелись только глаза и переносица. Края "смотровой щели" обросли колючими кристалликами мороза. В руке на длинной цепочке мальчик держал часы-"луковицу". Перед ним стоял высокий мужчина в шубе. Уши его были завязаны шарфом, а поверх шарфа была надета каракулевая шапка пирожком. На лице мужчины выделялся нос – крупный, мясистый, весь в щербинках, сизый нос. Мальчик о чем-то просил мужчину и все протягивал часы. Часы раскачивались на цепочке.
И вдруг мужчина ловко поймал их на лету, сгреб цепочку и сунул руку в карман. Из того же кармана он извлек маленький кусочек хлеба и вложил в руку мальчика. Все это он проделал так быстро и ловко, словно показывал фокус.
Мальчик посмотрел на хлеб и простуженным голосом сказал:
– Мало!..
– Хлеб всем нужон, – спокойно ответил ему мужчина. Вместо "нужен" он говорил "нужон" и ставил ударение на последнем слоге.
– Не могу я так! – слабо протестовал мальчик.
Но носатый уже шел прочь. Мальчик бежал рядом и о чем-то просил его, умолял, а тот как бы не слышал.
И тут я понял: обманул мальчика, надул его сизый нос! В два прыжка я очутился рядом. Схватил его за отворот шубы и крикнул:
– Отдай! – В какое-то мгновение мне стало неловко за свое "отдай", и я поправился: – Отдайте!
– Тебе-то что, солдат? – спросил мужчина, уставясь на меня слюдянистыми глазами. – Ты ему больше дашь?
Его спокойный, рассудительный голос обжег меня. Я почувствовал, как у меня на висках напряглись жилы.
– Не рассуждать! – крикнул я, скопировав нашего батарейного старшину. – Верните часы!
Я продолжал крепко держать его за отворот шубы. Он не испугался меня, этот проклятый сизый нос, но, видимо, решил, что лучше не связываться с солдатом, и полез в карман. Я вырвал из его рук серебряную луковицу.
– Я тебе дам хлеба. Верни ему хлеб, – сказал я мальчику.
Тот недоверчиво посмотрел на меня и нехотя разжал пальцы. Сизый нос быстро сгреб хлеб, словно сдул его с ладони. А я уже стянул с плеча вещмешок и непослушными, окоченевшими пальцами развязывал затвердевший на морозе шнур.
– Тебе, солдат, самому хочется иметь часы на серебряной цепочке, ядовито произнес сизый нос и, шаркая черными ботами, зашагал прочь.
Я достал два сухаря, два куска сахара и протянул все это мальчику. И он, не веря своим глазам, принял это блокадное богатство. Я же, чтобы не смущать его, рассматривал часы. На выпуклой серебряной крышке каллиграфическим почерком было написано: "Обер-кондуктору Николаевской железной дороги Ложбинскому А. А. за безупречную службу".