Текст книги "Неприкосновенный запас "
Автор книги: Юрий Яковлев
Жанр:
Детская проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 4 (всего у книги 27 страниц)
Колодцы ожили. Но тот, кто погиб на войне, – погиб навечно.
Я взял в руки тяжелое холодное ведро, медленно поднес его к губам и вдруг увидел себя мальчишкой. Нескладным, нестриженым, со ссадиной на лбу, с облупившимся носом. Этот мальчишка смотрел на меня из ведра с водой. Я держал в руках свою давнюю жизнь. Она была нелегкой. Руки начали слегка дрожать, и по воде пошли морщинки: мой маленький двойник корчил рожи и подсмеивался надо мной – солидным, взрослым, городским.
Я наклонился к ведру и сделал глоток. Мальчишка тоже глотнул. Так мы пили вдвоем вкусную колодезную воду, словно поспорили, кто кого перепьет.
Меня стал сердить мальчишка. Я с удовольствием выпил бы все ведро, чтобы не видеть его. Пить я больше не мог – мне уже свело зубы от холода, – я размахнулся и вылил воду на дорогу. И угодил в курицу, которая недовольно закудахтала и побежала прочь. Я вылил воду, но двойник остался. И когда я шел по деревне, он все время давал о себе знать.
Я вдруг почувствовал, что долгое время не помнил многих событий своей прежней жизни. Люди, с которыми я жил когда-то рядом, отодвинулись далеко в пространство, а их очертания стерлись. Образовался провал. Пустота, от которой мне стало не по себе. Теперь этот нестриженый, со ссадиной на лбу приблизил далекое время. Я увидел свое детство со множеством подробностей.
Я вспомнил щели в бревнах над моей кроватью, сенник на лавке, занавески, прибитые обойными гвоздями, печную заслонку с отклепавшейся ручкой, рогатые ухваты. Я услышал скрип половиц – у каждой свой особый звук: старые потрескавшиеся доски были клавишами какого-то таинственного инструмента. Я реально ощутил запах топленого молока – клейкий, кисло-сладкий запах, который неожиданно вытекал из печи и вытеснял из дома все остальные запахи.
Я увидел маму. У колодца, с запотевшими ведрами. В соломенных лучах солнца.
Мой дедушка, Алексей Иванович Филин, был родом с Белого озера. Двенадцатилетним мальчишкой он пришел в Питер и назад в деревню уже не вернулся. Жил трудно. Много работал. После революции стал Героем Труда. Городская жизнь не убила в нем деревенского корня. Иногда с грустью рассказывал о молочной воде Белого озера, о пчелах, о лошадях, о том, как в деревне в большом чане варят домашнее пиво. Иногда, под хмельком, дедушка пел свои деревенские малословные песни.
Каждое лето мы с мамой ездили в деревню.
Городской человек редко встречается с землей. Земля скрыта от его глаз каменными плитами, застывшей лавой асфальта. Она покоится в глубине черная, бурая, красная, серебристая. Она задержала дыхание и затаилась. Городской человек не знает, чем пахнет земля, как она дышит в разные времена года, как страдает от жажды, как рожает хлеб. Он не ощущает, что вся его жизнь, его благополучие зависят от земли. Но переживает за сухое лето, не радуется обильному снегопаду. А иногда боится земли, как смутной, незнакомой стихии. И тогда в душе затихает необходимое, естественное чувство сыновней любви к земле.
В деревне мы с мамой ходили босиком. Сперва это было довольно трудно. Но постепенно на ногах образовались естественные подошвы, и ноги перестали чувствовать мелкие уколы. Эти подошвы верно служили мне – не снашивались, не протирались. Правда, их нередко приходилось заливать йодом. А перед сном – мыть.
Мать приучила меня к земле, как птица приучает своего птенца к небу, а белая медведица приваживает медвежонка к морю. На моих глазах черная земля становилась зеленой, потом разливалась легкая голубизна, потом мерцала бронза – так рождается лен. Мы с мамой дергали лен. Мама ловко скручивала жгут и вязала снопы-коротышки. У нее на голове был белый платок, как у деревенских.
Иногда мне поручали пасти корову Лыску. Тогда приходилось подниматься очень рано. И я сердился на Лыску, что она не дала мне поспать, шагая по холодной траве, дулся на нее. Мне даже хотелось ударить ее прутом... Она шла медленно, с коровьим достоинством, а самодельный жестяной колокольчик глухо потренькивал на ее шее.
Потом, в роле, я отходил. Я приближался к корове и прижимался к ее теплому дышащему боку – грелся. Иногда я разговаривал с Лыской. Рассказывал ей целые истории. Лыска не перебивала меня, она умела внимательно слушать и беззвучно кивала головой.
Голова у нее тяжелая, крупная. А глаза, большие влажные глаза, были чем-то опечалены. Лыска незаметно подходила ко мне и тыкалась в щеку розовым носом. Ее дыхание было громким и теплым. Она относилась ко мне покровительственно, как к теленку.
Временами я испытывал приливы любви к нашей корове. Тогда я уходил с ней далеко в поле, где росли клеверная кашка и горошек. Отыскивал глубокий буерак, опускался по крутому склону и рвал для нее лакомые зеленые побеги. Я сооружал "дымок": зажигал сухие гнилушки в консервной банке и размахивал около Лыски, чтобы слепни и шершни не одолевали ее. Лыска становилась священным животным, а я служкой с кадилом. Потом Лыску пришлось продать. Когда ее уводили со двора, она плакала. Все понимала. Испытывала горе. И тогда я дал себе слово, что, когда вырасту и буду зарабатывать деньги, куплю Лыску обратно. Я обещал это Лыске.
Нестриженый, со ссадиной на лбу, смотревший на меня из ведра, напомнил мне об этом невыполненном обещании. Он насмехался надо мной и молча, непрощающе упрекал в том, что я обманул Лыску. Обещал купить обратно и не купил.
Вообще мой нескладный двойник многое напоминал мне.
Я как-то спросил маму:
– У меня сердце светится?
– Ну как же оно может светиться, – возразила мама.
Я увидел светящееся сердце в кузнице. Кузница стояла на краю деревни. От нее тянуло запахом угольного дыма, и она сотрясалась от звонких прерывистых ударов. Я услышал, как с хрипом дышат кожаные мехи и как от их дыхания в горне с легким свистом пробуждается в углях огонь.
Кузнец был раздет до пояса. Его тело блестело от пота. На мокрой груди отражалось пламя горна. Кузнец взмахивал молотом, откидывал корпус назад и с силой обрушивал удар на кусок раскаленного железа. И каждый раз отблеск пламени вздрагивал. Я решил, что это просвечивает сердце. Оно горит внутри и просвечивает сквозь грудь.
Я показал маме светящееся сердце.
– Видишь? – сказал я шепотом.
– Вижу.
– От чего же оно светится?
Мама подумала и тихо сказала:
– От работы.
– А если я буду работать, мое сердце будет светиться?
– Будет, – сказала мама.
Я тут же принялся за дело. Я наносил дров, поворошил сено и даже вызвался пойти за водой. И каждый раз, окончив дело, спрашивал:
– Светится?
И мама кивала головой.
И еще нестриженый двойник со ссадиной на лбу напомнил мне, как он нашел на земле осколок снаряда и показал маме:
– Смотри, какой камень!
– Это не камень, – ответила мама. – Это осколок снаряда.
– Снаряд разбился?
– Он разорвался на множество осколков.
– Зачем?
– Чтобы убивать.
Я бросил осколок на землю и опасливо покосился на него.
– Не бойся, – сказала мама, – он уже никого не убьет. Он сам мертвый.
– Откуда ты знаешь? – спросил я маму.
– Я же была сестрой милосердия.
Я смотрел на маму, как на незнакомую. Я не мог понять, какое отношение имеет сестра милосердия к маме.
В то далекое мгновение ни она, ни я не могли даже представить себе, что через десять лет я буду лежать на земле в шинели, в каске, с винтовкой, прижатой к боку, и в меня будут лететь такие камни с острыми краями. Не мертвые, а живые. Не для жизни, а для смерти.
По-настоящему земля открылась мне на войне. Сколько земли перекопал, перелопатил я за войну! Я рыл окопы, траншеи, землянки, ходы сообщения, могилы... Я рыл землю и жил в земле. Я узнал спасительное свойство земли: под сильным огнем прижимался к ней в надежде, что смерть минует меня. Это была земля моей матери, родная земля, и она хранила меня с материнской верностью.
Я увидел землю так близко, как раньше никогда не мог увидеть. Я приблизился к ней, как муравей. Она липла к моей одежде, к подметкам, к лопате – я весь был намагничен, а она железная. Земля была мне и убежищем, и постелью, и столом, она гремела и погружалась в тишину. На земле жили, умирали, реже рождались.
Один, только один раз земля не уберегла меня.
Я очнулся в телеге, на сене. Я не почувствовал боли, меня мучила нечеловеческая жажда. Пить хотели губы, голова, грудь. Все, что было во мне живого, хотело пить. Это была жажда горящего дома. Я сгорал от жажды.
И вдруг я подумал, что единственный человек, который может меня снасти, – мама. Во мне пробудилось забытое детское чувство: когда плохо, рядом должна быть мама. Она утолит жажду, отведет боль, успокоит, спасет. И я стал ее звать.
Телега грохотала, заглушая мой голос. Жажда запечатала губы. А я из последних сил шептал незабываемое слово – мамочка. Я звал ее. Уповал на нее, как на бога, Богоматерь, Человекоматерь, Мать.
Я знал, что она откликнется и придет. И она появилась. И сразу смолк грохот, и холодная животворная вода хлынула гасить пожар: текла по губам, по подбородку, за воротник. Мама поддерживала мою голову, осторожно, боясь причинить боль. Она поила меня из холодного ковшика, отводила от меня смерть.
Я почувствовал знакомое прикосновение руки, услышал родной голос:
– Сынок! Сынок, родненький...
Я не мог открыть глаза. Но я видел мать. Я узнавал ее руку, ее голос. Я ожил от ее милосердия. Губы разжались, и я прошептал:
– Мама, мамочка...
Во мне накопилось много слов. Они распирают мне грудь, стучат в висок. Они рвутся наружу, на свет, на бумагу. Но они зеленые. Их рано срывать с ветки. Я мучаюсь и жду, когда они созреют.
В детстве рвут зеленые яблоки, потому что не хватает терпения дождаться, пока они созреют. Рвут, и едят, и получают острое удовольствие. Теперь зеленые яблоки сводят рот.
Но нельзя выдерживать слова до приторности. Иногда надо находить озорную радость в зеленых яблоках и в зеленых словах.
Моя мать лежала в братской могиле в осажденном Ленинграде. В незнакомом селе у колодца я принял чужую мать за свою. Видимо, у всех матерей есть великое сходство. И если одна мать не может прийти к раненому сыну, то у его изголовья становится другая.
Мама. Мамочка...
В детстве мы легко принимаем от матери жертвы. Все время требуем жертв. А то, что это жестоко, узнаем позже – от своих детей.
"Золотые дни" не вечны. На смену им приходят "суровые дни", когда мы начинаем чувствовать себя самостоятельными и постепенно удаляемся от мамы. И вот уже нет прекрасной дамы и маленького рыцаря, а если он и есть, то у него другая прекрасная дама – с косичками, с капризно надутыми губами, с кляксой на платье...
В один из "суровых дней" я пришел из школы голодный и усталый. Бросил портфель. Разделся. И сразу за стол. На тарелке лежал розовый кружок колбасы. Я съел его мгновенно. Он растаял во рту. Его как бы и не было. Я сказал:
– Мало. Хочу еще.
Мама промолчала. Я повторил свою просьбу. Она подошла к окну и, не оглядываясь, тихо сказала:
– Больше нет... колбасы.
Я встал из-за стола, не сказав спасибо. Мало! Я шумно ходил по комнате, грохотал стульями, а мама все стояла у окна. Я подумал, что она разглядывает что-то, и тоже подошел к окну. Но ничего не увидел.
Я хлопнул дверью – мало! – и ушел.
Нет ничего более жестокого, чем просить у матери хлеба, когда его у нее нет. И негде взять. И она уже отдала тебе свой кусок... Тогда можно рассердиться и хлопнуть дверью. Но пройдут годы, и стыд настигнет тебя. И тебе станет мучительно больно от своей жестокой несправедливости.
Ты будешь думать о дне своего позора даже после смерти матери, и эта мысль, как незаживающая рана, будет то затихать, то пробуждаться. Ты будешь находиться под ее тяжелой властью и, оглядываясь, скажешь: "Прости!" Нет ответа.
Некому прошептать милосердное слово: "Прощаю".
Когда мама стояла у окна, ее плечи слегка вздрагивали от беззвучных слез. Но я этого не заметил. Я не заметил своих апрельских следов на полу. Не расслышал хлопнувшей двери.
Теперь я все вижу и слышу. Время все отдаляет, но оно приблизило ко мне этот день. И многие другие дни.
Прости меня, родная!
В старых избах с потемневших образов смотрит женщина с ребенком на руках. Грустная, задумчивая, улыбающаяся, озабоченная, счастливая, несчастная. Это не иконы, это портреты матерей – многих, живых и живущих.
Я много знаю о подвигах женщин: выносивших с поля боя раненых бойцов, работавших за мужчин, отдававших свою кровь детям, идущих по сибирским трактам за своими мужьями. Я никогда не думал, что все это имеет отношение к моей матери. К тихой, застенчивой, обыденной, озабоченной только тем, как прокормить нас, обуть, уберечь...
Теперь я оглядываюсь на ее жизнь и вижу: она прошла через все это. Я вижу это с опозданием. Но я вижу.
Я шел под удивительно голубым, лазурным небом – откуда в северном городе берется такая лазурь? И тут появилась низкая темная туча с острыми краями. Она перевалила через дома и быстро пошла на бреющем полете. Мне в лицо дохнуло льдом.
В следующее мгновение я оказался запутанным в белую ледяную сетку. Я не мог из нее выпутаться, только отбивался руками, силился разорвать ее. А вокруг все гудело, стонало, кружилось. Жесткая ледяная крупа била в лицо, секла по рукам. И вдруг в сетке сверкнуло желтое помутневшее солнце попалось в сеть! Раздался удар. Солнце погасло. Это было не солнце, а зимняя молния, гроза со снегом.
Туча все двигалась вперед. Она опутала ледяными сетями весь город. И тянула его за собой, сбивала с ног упругими нитями. Снова вспыхивало солнце и снова гасло. В городе стоял сухой грохот.
Новая вспышка высветила надпись на стене дома:
"Эта сторона наиболее опасна при артобстреле".
Я перешел на другую сторону.
На Пискаревском кладбище зеленеет трава. На Пискаревском кладбище большие могилы. Большие, общие, заполненные народным горем. Здесь похоронена моя мать.
Документов нет. Очевидцев нет. Ничего нет, за что можно было бы зацепиться пытливым умом. Но вечная сыновья любовь определила – здесь. И я склонился к земле.
Я глажу рукой траву Пискаревского кладбища. Я ищу сердце матери. Оно не может истлеть. Оно стало сердцем земли.
СЫН ЛЕТЧИКА
Я могу поручиться, что никогда не слышал о летчике Преснякове. Но его лицо на фотографии показалось мне удивительно знакомым. Он снят после полета, в гермошлеме, в котором можно дышать там, где нет воздуха. В этом одеянии он похож скорее на водолаза, чем на летчика.
Капитан Пресняков небольшого роста. Но это сразу не заметишь на фотографии, потому что он снят до пояса. Зато отчетливо видны широкие скулы, и глаза щелочками, и неровные брови, и канавки над верхней губой, и шрам на лбу. А может быть, это не шрам, а прядка волос, прилипшая ко лбу в трудном полете.
Эта фотография принадлежит Володьке Преснякову. Висит у него над постелью. Когда в дом приходит новый человек, Володька подводит его к фотографии и говорит:
– Мой отец.
Он говорит это так, будто и в самом деле знакомит гостя со своим отцом.
Живет Володька в Москве, в проезде Соломенной Сторожки. Конечно, на Володькиной улице нет никакой сторожки, да еще соломенной. Кругом стоят большие новые дома. Это при Петре Первом здесь была сторожка. Интересно, в каком месте она стояла? Около гастронома или на углу, у сберкассы? И как звали стражника, который в ненастную, вьюжную ночь забегал в теплую сторожку, чтоб перевести дух и погреть у огонька деревянные от мороза руки? Только на минутку! Стражнику не положено торчать в теплой сторожке при исполнении служебных обязанностей...
Под окнами Володькиного дома днем и ночью грохочут самосвалы: рядом идет стройка. Но Володька привык к их грохоту и не обращает на него внимания. Зато ни один самолет не пролетит над его головой незамеченным. Услышав звук мотора, он вздрагивает, настораживается. Его тревожные глаза спешат отыскать в небе маленькие серебристые крылышки машины. Впрочем, он, даже не глядя на небо, может по звуку определить, какой летит самолет простой или реактивный и сколько у него "движков". Это потому, что с детства привык к самолетам.
Когда Володька был маленьким, он жил далеко-далеко от Москвы. В военном городке. Ведь города, как и люди, бывают военные.
Володька родился в этом городке и прожил в нем добрую половину своей жизни. Человек не может запомнить, как он учился ходить и как произнес первое слово. Вот если он упал и разбил коленку – это он помнит. Но Вольдька не падал и не разбивал коленку, и над бровью у него нет шрама, потому что и бровь он тоже никогда не разбивал. И вообще он ничего не помнит.
Не помнит, как, заслышав шум мотора, он что-то искал в небе выпуклыми голубыми глазами. И как протягивал руку: хотел поймать самолет. Рука была пухлая, со складкой у запястья, будто в этом месте кто-то обвел ее чернильным карандашом.
Когда Володька был совсем маленьким, он умел только просить. А когда стал постарше – годика в три-четыре, – стал спрашивать. Он задавал маме самые неожиданные вопросы. И были такие, на которые мама не могла ответить.
"Почему самолет не падает с неба?.. Почему у нас звездочки, а у фашистов крестики с хвостиками?"
Володька жил с мамой. Папы у него не было. И вначале он считал, что так и должно быть. И его вовсе не беспокоило, что нет папы. Он и не спрашивал о нем, потому что не знал, что ему полагается папа. Но однажды он спросил у мамы:
– Где мой папа?
Он думал, что маме очень легко и просто ответить на этот вопрос. Но мама молчала. "Пусть подумает", – решил Володька и стал ждать. Но мама так и не ответила на вопрос сына.
Володьку это не очень огорчило, потому что мама многие его вопросы оставляла без ответа.
Больше Володька не задавал маме этого вопроса. Какой смысл спрашивать, если мама не может ответить? Но сам он не забыл о своем вопросе с той легкостью, с какой забывал о других. Ему понадобился папа, и он стал ждать, когда папа появится.
Как ни странно, Володька умел ждать. Он не искал папу на каждом шагу и не требовал от мамы, чтобы она нашла ему недостающего папу. Он стал ждать. Если мальчику полагается папа, то рано или поздно он найдется.
"Интересно, как появится папа? – думал Володька. – Придет пешком или приедет на автобусе? Нет, папа прилетит на самолете – ведь он летчик". В военном городке почти у всех ребят папы были летчиками.
Отправляясь с мамой гулять, он посматривал на встречных мужчин. Он старался угадать, на кого из них похож его папа.
"Этот очень длинный, – думал он, оглядываясь на высокого лейтенанта, – такому папе и на спину не заберешься. И почему у него нет усов? У папы должны быть усы. Только не такие, как у продавца в булочной. У него усы рыжие. А у папы усы будут черные..."
С каждым днем Володька все нетерпеливей ждал приезда папы. Но папа ниоткуда не приезжал.
– Мама, сделай мне кораблик, – сказал однажды Володька и протянул маме дощечку.
Мама посмотрела на сына беспомощно, будто он задал ей один из тех вопросов, на которые она не могла ответить. Но потом вдруг в ее глазах появилась решимость. Она взяла из рук сына дощечку, достала большой кухонный нож и начала стругать. Нож не слушался маму: он резал не как хотела мама, а как ему вздумается – вкривь и вкось. Потом нож соскользнул и порезал маме палец. Пошла кровь. Мама отбросила недоструганную деревяшку в сторону и сказала:
– Я лучше куплю тебе кораблик.
Но Володька покачал головой.
– Не хочу купленный, – сказал он и поднял с пола дощечку.
У его друзей-приятелей были красивые кораблики с трубами и парусами. А у Володьки была шершавая недоструганная деревяшка. Но именно эта невзрачная дощечка, именуемая пароходом, сыграла в Володькиной судьбе очень важную роль.
Однажды Володька прогуливался по коридору квартиры с дощечкой-кораблем в руках и лицом к лицу столкнулся с соседом Сергеем Ивановичем. Сосед был летчиком. Целыми днями он пропадал на аэродроме. А Володька "пропадал" в детском садике. Так что они почти не встречались и совсем не знали друг друга.
– Здравствуй, брат! – сказал Сергей Иванович, встретив Володьку в коридоре.
Володька задрал голову и стал рассматривать соседа. До пояса он был одет в белую обыкновенную рубаху, а брюки и сапоги были военными. На плече висело полотенце.
– Здравствуй! – отозвался Володька.
Он всех называл на "ты".
– Почему ты один шагаешь по коридору? – спросил сосед.
– Гуляю.
– А на улицу что не идешь?
– Не пускают. Кашляю.
– Небось по лужам без галош бегал?
– Нет. Я снег ел.
– Понятно.
В конце разговора, который происходил в полутемном коридоре, сосед заметил в руках Володьки дощечку.
– Что это у тебя?
– Кораблик.
– Какой же это кораблик? Это доска, а не кораблик, – сказал сосед и предложил: – Давай я тебе кораблик сделаю.
– Только не сломай, – предупредил его Володька и протянул дощечку.
– А как тебя зовут? – между прочим спросил сосед, разглядывая деревяшку.
– Володя.
– Володька, значит?
Володька. Это хорошо. Мама называла его Володенька, а тут – Володька. Очень красиво!
Пока Володька раздумывал над новым именем, сосед достал из кармана складной перочинный ножик и ловко начал обстругивать дощечку.
Что это получился за кораблик! Ровный, гладкий, с трубой посредине, с пушкой на носу. На полу кораблик не стоял, заваливался набок, зато в лужах он чувствовал себя отлично. Никакие волны не могли его опрокинуть. Присев на корточки, Володькины приятели с любопытством рассматривали корабль. Каждому хотелось потрогать его, потянуть за веревочку. Володька торжествовал.
– Не забрызгай! – кричал он одному из приятелей, будто кораблю была страшна вода. – Не тяни, опрокинешь! – грозно предупреждал он другого, хотя его корабль был самым устойчивым кораблем дворового флота.
– Кто это тебе такой корабль сделал? – спросил Володьку кто-то из ребят.
Володька запнулся. Потом набрал побольше воздуха и смело выпалил:
– Папа!
– Врешь, – сказал приятель. – У тебя нет папы.
– Нет, есть! Нет, есть! – решительно ответил Володька. – Он мне еще не то сделает!
...Вечером мама заметила Володькин кораблик. Она подняла его с пола, внимательно осмотрела его и спросила:
– Откуда это у тебя?
– Папа сделал, – отозвался Володька.
– Папа? – Мама удивленно подняла брови. – Какой папа? У тебя нет папы...
Последние слова мама с трудом выдавила из себя. Но Володьку нисколько не смутило мамино возражение. Он сказал:
– Как же нет папы? Есть! Ведь даже у девочек есть папы, а я мальчик.
Мама вдруг перестала спорить. На нее смотрели два больших упрямых глаза. В них было столько решимости и отчаяния, что мама промолчала. Она поняла, что в маленьком сыне прорезается характер, что он так просто не отступится от того, что ему полагается, что определено самой природой.
Мама опустила глаза и отошла. А он все не двигался с места маленький человек, который решил постоять за себя. Он прижимал к груди свой кораблик, как будто кто-то хотел отнять у него этот драгоценный предмет.
...Сергей Иванович не догадывался о том, что сделал кораблик с маленьким соседом. И уж конечно, ему и в голову не могло прийти, что Володька в поисках папы остановил свой выбор на нем.
Возвращаясь из детского сада, Володька спрашивал:
– Папа дома?
Мама ничего не отвечала. Тогда он, улучив минутку, выскальзывал в коридор и направлялся к соседней двери. Он толкал дверь плечом. Она не поддавалась: папы не было дома. Володька не падал духом. Эка беда, что папы нет дома! Важно, что папа есть.
Постепенно у Володьки сложилось свое представление о папе. Его папа жил в другой комнате, обедал в столовой и сам ставил себе чайник. И если у него отрывалась пуговица, то он сам пришивал ее. И никому не докладывал, куда уходит и когда вернется. Володька решил, что именно таким и должен быть папа.
Случилось, что Володька заболел не на шутку. На этот раз он съел слишком много снегу, и у него начался жар. Он лежал в постели и горел. Ему казалось, что постель стоит на огне и огонь раскаляет подушку, одеяло, рубашку. И градусник ему ставят часто, потому что боятся, как бы он совсем не сгорел.
Володька не стонал, не вздыхал, не звал маму. Он мужественно переносил болезнь. Он сопел. А временами кашлял, и тогда в его груди перекатывался шершавый, булькающий шарик.
Целый день с Володькой сидела бабушка из соседней квартиры. Бабушке хотелось, чтобы Володька уснул, она рассказывала ему сказки. В конце концов от сказок уснул не Володька, а сама бабушка.
Когда вечером вернулась с работы мама, бабушка беззвучно поднялась и ушла к себе в соседнюю квартиру.
С мамой было веселее. Она ходила взад-вперед, что-то приносила, уносила, роняла на пол. Она тормошила Володьку, давала ему то лекарство, то кислый морс. Она прикладывала прохладную руку ко лбу – это было приятно. Переворачивала подушку на "холодную сторону" – это тоже было хорошо. Только жаль, что подушка быстро нагревалась.
Мама все время спрашивала:
– Не болит головка? Что тебе дать? Что ты хочешь?
Но Володька ничего не хотел. Он не знал, что от холодного снега будет так жарко. И так тошно. Он молчал.
И вдруг мальчик сказал:
– Мама, позови папу.
Мама повернулась к окну. Она сделала вид, что не расслышала просьбу сына. Она надеялась, что он тут же забудет о ней.
Но, выждав немного, Володька повторил:
– Позови папу.
Мама не двигалась. Она стояла спиной к сыну, и он не видел, как лицо ее стало беспомощным, а глаза наполнились слезами. Она могла многое сделать для сына. Подарить ему дорогую игрушку, купить вкусненького. Могла работать для него с утра до вечера. Могла отдать ему свою кровь, свою жизнь. Но где она могла взять ему папу?
А Володька ждал, когда она пойдет за папой. И она пошла. Она вышла в коридор и медленно направилась к соседней двери. Она шла к чужому человеку, чтобы попросить его на несколько минут побыть папой.
Преодолевая чувство стыда и унижения, мама постучала в соседнюю дверь.
– Да! – послышалось изнутри.
Голос показался маме резким и неприветливым. И от этого стало еще труднее. Но она все же отворила дверь.
Сосед сидел за столом и пил чай. Вероятно, он только что вернулся домой, потому что на нем были сапоги и рубашка защитного цвета с черным галстуком. Он пил чай и читал газету.
Когда мама отворила дверь, он поднял на нее удивленные глаза и встал, не выпуская из рук стакана и газеты. Он не подал ей стул и даже не предложил войти в комнату. Она так и стояла на пороге.
– Сергей Иванович, – сказал мама, и голос ее дрогнул, будто что-то в нем обломилось. – Сергей Иванович, он зовет вас отцом. Я не знаю, почему это взбрело ему в голову. Он маленький и глупый.
Мама говорила, а сосед растерянно смотрел на нее и кивал головой. Казалось, речь идет не о нем, а о другом человеке. Он все не понимал, что же от него нужно.
– А сейчас, – продолжала мама, – он болен. И он зовет вас.
Мама замолчала. Опустив голову, она ждала, что ей скажет сосед. А сосед ничего не сказал. Он вдруг засуетился: поставил на стол стакан с чаем, бросил газету на кушетку и почему-то стал натягивать на плечи форменную куртку.
– Сейчас иду, – пробормотал он.
Зачем ему понадобилась куртка с погонами и знаками отличия? Ведь не начальство вызвало его.
Он пошел за мамой.
Осторожно, словно боясь разбудить, подошел он к Володькиной постельке и, наклонясь к нему, спросил:
– Болеешь, брат?
Володька кивнул головой. Его больные глаза радостно засветились. Он приподнялся на локте и спросил:
– Ты высоко летаешь?
– Высоко, брат, – ответил летчик.
– Выше Сапрунова?
Сосед усмехнулся:
– Э-э, да ты, оказывается, знаешь Сапрунова? Знаком с ним?
Володька затряс головой. Он не был знаком с прославленным летчиком военного городка. Он слышал о нем.
– Выше Сапрунова пока не летаю, – произнес сосед, – но царапаю небо потихоньку.
Володька почему-то представил себе папу, царапающего небо ногтем. И мальчик покосился на его руку. Ногти на руке летчика были коротко подстрижены. "Трудно такими царапать небо", – подумал Володька.
С приходом Сергея Ивановича он оживился. Вероятно, когда рядом с тобой папа, то никакая болезнь не страшна. Мама вышла в кухню. И они остались одни: сын и папа.
Сергей Иванович был одиноким человеком. У него никогда не было ни семьи, ни детей. И к детям он относился не то чтобы с неприязнью завзятого холостяка, а как относятся к чужой, очень хрупкой вещи: стараются не брать в руки, чтобы случайно не уронить. Но с Володькой он обращался смело. Он клал ему руку на лоб, и переворачивал его на "другой бочок", и даже попытался рассказать ему сказку. Сказка получилась похожей на быль: про самолет, механика и генерала...
Новое, незнакомое чувство робко прорезалось в сердце человека, привыкшего иметь дело с солдатами и ревущими машинами.
Глядя на маленького горящего Володьку, он вдруг поймал себя на мысли, что с удовольствием сам переболел бы за него гриппом: ему – что, а малышу – тяжко.
Было уже поздно, когда сосед собрался уходить. Но Володька ухватил его за руку:
– Папа, не уходи!
Он держал руку Сергея Ивановича, как будто эта сильная мужская рука была его жизнью и без нее все вокруг теряло всякий смысл.
– Да я не ухожу, – виновато говорил Сергей Иванович. – А ты спи.
Но Володька боялся уснуть, хотя его сильно клонило ко сну. "Вот усну, а он уйдет", – думал мальчик и изо всех сил старался удержать глаза открытыми. А губы его тихо шептали:
– Ты не уходи... А я больше не буду есть снег. И лазить по заборам не буду... И суп буду доедать... Не уйдешь? А?
И сквозь сон слышал спокойный голос Сергея Ивановича:
– Не уйду, не уйду.
В конце концов Володька уснул. Так и уснул, не выпуская из своих рук папину руку.
В те редкие дни, когда Володька заставал папу дома, он старался как можно дольше побыть с ним. И Сергей Иванович с завидным терпением выполнял все желания своего новоявленного сына.
– Слушай, – говорил Володька (он всегда обращался к Сергею Ивановичу "слушай"). – Слушай, покатай меня на кликушках.
– Что-что? – переспрашивал Сергей Иванович.
– На кликушках, – невозмутимо повторял Володька и начинал карабкаться на плечи Сергея Ивановича.
И тот послушно подставлял мальчику плечи. А потом, почувствовав на себе всадника, начинал ходить по комнате.
– Быстрей! – командовал наездник и крепко обвивал руками шею своего коня. Потом Володька просил: – Зайди за мной в садик. За всеми в субботу заходят папы.
Сергей Иванович почесал затылок, однако пообещал зайти за Володькой. И слово свое сдержал.
Как-то под вечер в комнату, где Володька играл с товарищами, вошла нянечка и громко сказала:
– Пресняков, за тобой пришел отец.
Володька покраснел от удовольствия и пулей вылетел в прихожую. Там на диване сидел папа. Он был в шинели, а фуражка с золотой "капустой" лежала у него на коленях. Вид у него был строгий и торжественный. Казалось, папа боится пошевелиться, чтобы не сделать что-нибудь не так. Володька подбежал к нему и стал тянуть его за руку, а папа упирался. Он чувствовал себя неловко среди маленьких столиков, стульчиков и вешалок с коротенькими пальто.