Текст книги "Время таяния снегов"
Автор книги: Юрий Рытхэу
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 38 (всего у книги 42 страниц)
24
В городе уже чувствовалась весна. В Соловьевском садике громче зачирикали воробьи. Ринтын и Маша шли по набережной Невы. Не по той ее части, по которой прохаживалась нарядная публика, а за Семнадцатой линией, где у каменной стенки набережной стояли старые парусники, обтрепанные суденышки, отдыхали от морских бурь усталые корабли. Бронзовый Крузенштерн смотрел на людей, слегка наклонив голову. Он был совсем не похож на парадные городские памятники. Прославленный мореплаватель, казалось, ненадолго отделился от толпы и остановился в глубокой задумчивости.
Напротив грохотал металлом судостроительный завод, в воду гляделись грустные портальные краны, блестела искрами электросварка и доносились протяжные крики корабельных команд.
Ринтын сказал Маше:
– Наверно, я все-таки счастлив…
– И я, – как эхо, отозвалась Маша. – Мне так хорошо с тобой. Порой бывает такое чувство, что все это сон, проснешься – и все пропадет.
– Это правда, – задумчиво ответил Ринтын. – Почему так? Когда человеку очень хорошо, он всегда боится, что счастье уйдет, что оно продлится совсем недолго.
– И ты боишься? – спросила Маша.
– Иногда боюсь, – признался Ринтын.
Город уже не был для Ринтына чужим, и в его облике было нечто такое, что крепко связывалось с образом Маши. Может быть, оттого, что он встретил свою любовь в городе и перенес теперь чувства и на каменные дома, широкие проспекты и набережную с кораблями. Гулять по городу было каждый раз радостью, в душе рождались какие-то неясные желания, хотелось что-то сделать достойное этого города.
На тротуаре стояла каменная тумба – древняя коновязь для извозчиков. Маша показала на нее и сказала:
– На этой тумбе я просидела целый день и полночи, когда узнала, что мама умерла. Ее увезли вот в эту больницу. У нее дистрофия была уже в такой стадии, когда ничто не могло помочь. Но все-таки я надеялась, хотя врач сразу меня предупредил, чтобы зря не ходила: мама все равно умрет. Тогда говорили прямо. И это не было жестокостью. Хуже было бы вселить в человека пустые надежды и заставлять ослабевших тащиться по городу проведывать своих обреченных родственников… А я все равно не поверила и через несколько дней пришла сюда. И сейчас здоровый человек без особой нужды не пройдет пешком от набережной Обводного канала до Невы… А тогда я шла голодная, слабая.
Голос у Маши дрогнул.
Ринтын положил ей на плечо руку.
– Не надо вспоминать.
– Легко сказать: не надо вспоминать. А если это сидит в сердце и уже никогда не забыть? – Маша смахнула навернувшуюся слезу и изменившимся голосом попросила: – Толя, расскажи мне о своей матери.
Прежде чем что-то сказать, Ринтын попытался воскресить в памяти немногие встречи с матерью. С тех пор как он начал помнить себя, он жил в семье дяди Кмоля и только из разговоров знал, что где-то далеко в Анадыре живет его мать. Как он ждал ее приезда в Улак! Все селение говорило, что на большом железном пароходе едет брат дяди Кмоля Гэвынто со своей женой красавицей Арэнау. Некоторые при этом вспоминали, что Ринтын сын этой женщины.
Холодными светлыми ночами Ринтын сидел на берегу океана и смотрел на горизонт в ожидании заветного дымка. Но все корабли шли мимо Улака, далекие, недоступные, красивые. В туманные дни ревел сиреной маяк, и из плотной серой завесы ему откликались пароходные гудки.
И все же корабль пришел. Ринтын стоял в толпе встречающих, пытался пробраться вперед, но его отталкивали в задние ряды: каждому хотелось посмотреть на человека, который учился в Ленинграде, работал в окружном центре на такой высокой должности, что название ее никак не выговорить с непривычки.
Гэвынто и Арэнау шли, окруженные толпой, в ярангу дяди Кмоля, а где-то сбоку семенил Ринтын и вместе со всеми смотрел на ту, которая дала ему жизнь. Ему не было обидно, что в суматохе встречи о нем позабыли. Наоборот, ему было приятно, что он любуется красотой матери со стороны, будто чужой.
Потом, когда о Ринтыне все-таки вспомнили, он испытал сладкую горечь от мысли, что ему никогда так и не придется привыкнуть к тому, что Арэнау его мать, самое родное существо на свете. Может быть, это происходило оттого, что Арэнау смотрела на неожиданно и незаметно для нее выросшего сына скорее с удивлением, чем с нежностью.
Гэвынто и Арэнау поселились в Улаке и выстроили собственную ярангу. Некоторое время Ринтын жил вместе с ними, но мать была занята собой и не обращала внимания на то, как помыкал маленьким пасынком отчим Гэвынто.
Иногда Ринтын замечал, что Арэнау немного стыдится своего слишком большого сына, порой хочет его приласкать, но удерживается. Когда отчима выбрали председателем колхоза и в яранге Гэвынто начался долгий пьяный праздник, Арэнау вообще забыла о существовании сына, и Ринтына обратно забрал жить к себе дядя Кмоль.
Морозной ночью Арэнау умчалась на быстрой нарте одного из друзей отчима Гэвынто – Таапа в другое селение и по дошедшим до Улака слухам вышла там за него замуж.
Долгое время после этого Арэнау и Ринтын не виделись. В последний раз Ринтын встретил ее в кытрынском магазине. Она испуганно посмотрела на сына и удивленно сказала: "Это ты такой большой?"
Ринтын рассказал обо всем этом Маше, и она тихо заметила:
– Теперь я понимаю, почему ты никогда не вспоминал свою мать…
Нельзя отнять у человека память. Все, что было, навеки сохраняется, и, может быть, именно этим человек и отличается от иных живых существ на Земле. Когда поэт сказал: "Остановись, мгновенье, ты прекрасно!" – он звал память, чтобы она запечатлела красоту. Желание сохранить красоту вызвало появление живописи, поэзии и музыки. Но память запечатлевает не только прекрасное, но и горести и беды, выпавшие человеку в жизни. Если бы не было этого свойства человеческой памяти, не было бы и возможности оберегать будущие поколения от ошибок. Память ежеминутно предостерегает словами Фучика: "Люди, будьте бдительны!.."
Странно, но Маша очень редко вспоминала о блокаде. Иногда Ринтын просил ее рассказать об этом, а она ограничивалась односложными ответами или раздраженно говорила:
– Охота тебе слушать про это? Ведь ничего хорошего нет!
Да, Ринтын понимал, что ничего хорошего в голодной жизни нет.
Давно ли он сам, голодный, дрожащий от холода, выползал из яранги и смотрел в заснеженную даль океана, чтобы первому увидеть Кмоля. А когда дядя шел без добычи, разум долго не мог поверить тому, что видели глаза, и до самого последнего мгновения теплилась надежда: а вдруг все же есть добыча, хоть кусочек обглоданной белым медведем нерпы…
Весна в городе начиналась в садах и парках. На улицах ее было трудно уловить, потому что отовсюду счищали снег, и в зимние дни лишь стужа, сочившаяся из каменных улиц, говорила о суровом времени года. Но и в парках признаки весны надо было ловить вдали от расчищенных пешеходных дорожек, под деревьями, под голыми сиреневыми кустами.
Сугробы щетинились на солнце мельчайшими сосульками, снег покрывался матовой коркой, которую можно заметить, только приглядевшись. В тундре корка хорошо видна в низких лучах оживающего солнца. В городе низких солнечных лучей не бывает. Они разбиваются о высокие дома, церковные купола, ломаются о золотые шпили Петропавловской крепости и Адмиралтейства.
У каменных берегов обнажился синий лед. Он ломался и прогибался точно так же, как прибрежный лед на улакской лагуне. Хотелось сойти с камня на реку и походить по зернистому снегу, чтобы подошвы ботинок побелели, как белеют подошвы охотничьих торбазов на весеннем морском льду. Но на набережной стояли милиционеры и никого не пускали на реку.
Нева очищалась быстро, сказывалось быстрое течение. Зато какое удовольствие было наблюдать, когда шел ладожский лед. Он шуршал и звенел под каменными спинами мостов, вставал заторами у быков и устоев, рушился и шел дальше, навстречу морскому ветру.
На ладожском льду уже сидели чайки – белые, где-то отмывшие за зиму городскую копоть.
Через день-два Нева стояла чистая ото льда. Она рябилась под весенним ладожским ветром и ждала военные корабли Первомая.
Перед праздником Ринтын получил коротенькое письмо из Москвы, извещавшее его, что его рассказы приняты и будут напечатаны в ближайших номерах журнала.
Письмо было отпечатано на большом листе редакционного бланка, занимало всего несколько строк, а внизу стояла подпись. Кто же он, ответивший Ринтыну с такой деловитой краткостью, как будто писал человеку, искушенному в литературных делах? Сразу вспомнился Каюров и его полированная плешь. Но тот, доведись написать автору письмо с таким известием, не стал бы ограничиваться несколькими словами. Он уж использовал бы до конца эту глянцевую, внушительную плотную бумагу.
Ринтын тотчас помчался к Георгию Самойловичу на канал Грибоедова.
Лось не меньше Ринтына обрадовался письму из журнала.
– Вот видите, – сказал он, – вы становитесь на литературный путь. Одного только я боюсь, чтобы слава не вскружила вам голову, чтобы относительная легкость, с которой вы начали печататься, не снизила требовательности к собственной работе. Придет время, когда мы с вами расстанемся…
Ринтын сделал протестующий жест, но Лось продолжал:
– Мы с вами расстанемся, и вы сможете сами отлично переводить свои вещи на русский язык. Словом, прошу принять мои поздравления. Вооружимся терпением и будем ждать, когда выйдут в свет рассказы Ринтына, а пока надо работать дальше. Как двигается рассказ "Соседи на десять суток"?
– Никак, Георгий Самойлович, – признался Ринтын, который давно не садился писать.
– Вот это плохо. Надо работать каждый день, упорно. В этом отношении Каюров совершенно прав.
– Трудно переделывать уже написанное.
– Разумеется, – кивнул Лось. – Однако только тот, кто научился переделывать, переписывать, сокращать, кое-чего достигнет в литературе.
Ринтын слушал, но что-то внутри него протестовало против этих утверждений. Неужели так и придется всегда мучиться над каждым словом, больше сомневаться в написанном, чем радоваться удаче? Он мечтал, что придет время и он будет так же легко писать, как говорить, дышать, смотреть вокруг.
25
Долгие разговоры о том, что надо объединить северный факультет университета и северное отделение пединститута имени Герцена, закончились тем, что было принято решение создать один центр для подготовки кадров для Севера – в пединституте имени Герцена.
Последний год Ринтын и его друзья должны были учиться в институте и получить не университетские, а институтские дипломы. Ринтын понимал, что в общем-то не имеет значения, какой диплом у человека, важно, чтобы у неге были настоящие знания. Но одно дело учиться в университете и совсем другое – в институте.
Уже в Улакской неполной средней школе Ленинградский университет был для Ринтына мечтой. Впервые он услышал об университете от научного работника Улакской полярной станции Анатолия Федоровича.
– Университет, – объяснял Анатолий Федорович, подыскивая слова для юного слушателя, который не очень-то хорошо понимал по-русски, – это самая-самая высшая школа.
– Значит, на горе стоит, – догадывался Ринтын.
– Не на горе, а на самом берегу широкой и красивой реки Невы. По коридору университета можно промчаться на собачьей упряжке, такой он длинный.
Воображение уносило Ринтына на берега красивой реки с водой необыкновенной окраски, как цвета северного сияния, где университет стоял в виде длинного, составленного из таких же больших домов, как Улакская школа, здания.
Дяде Кмолю хотелось, чтобы Ринтын стал продавцом. В дядиных глазах это была высшая ступень общественного положения человека. Нет ничего приятнее, как распоряжаться огромным количеством самых разнообразных товаров… А как Ринтына провожали из Улака! Созвали целое собрание, обсуждали, как нужно снарядить своего земляка в высшую школу – университет. Это слово нынче хорошо знали в Улаке, потому что один человек из их селения уже учился в университете. Все годы, проведенные во Въэне, в бухте Гуврэль, Ринтын считал дорогой в университет. А теперь чьим-то решением его переводили из университета в институт, даже не спросив, хочет ли он этого.
Маша посоветовала:
– Перейди на другой факультет.
Ринтын ухватился за эту мысль. Пока он раздумывал, к кому обратиться с просьбой, пятый курс исторического отделения северного факультета и Кайон вместе с ним перешли на истфак университета.
Ринтын побежал на филологический факультет. Его принял сам декан, выслушал и сказал:
– Мы можем вас принять. Только надо получить разрешение ректора… А на какое отделение вам бы хотелось поступить?
– На отделение журналистики, – ответил Ринтын.
Отделение журналистики открылось совсем недавно. Видимо, желающих перейти на него было много, потому что декан недовольно протянул:
– Все хотят стать журналистами.
Ринтын совсем не хотел стать журналистом, но он по простоте своей думал, что на этом факультете будут учить тому, как хорошо писать.
Несколько дней потребовалось, чтобы попасть на прием к проректору.
Иванов-Томский, разумеется, не помнил чукотского студента, которого осенью сорок восьмого года привел дежурный Василеостровского отделения милиции Василий Голев. Он посмотрел на вошедшего и строго спросил:
– По какому вопросу?
– По вопросу перевода с северного на филологический факультет.
– Что же это все северяне вздумали остаться в университете? А вот ваши руководители, наоборот, утверждают, что вы только и ждете, как бы перейти в педагогический институт, – сказал Иванов-Томский, с интересом всматриваясь в лицо Ринтына.
– Не знаю, – пожал плечами Ринтын, – может быть, это они хотят перейти в институт, но среди студентов я не заметил такого желания.
– Я смотрю, что-то очень знакомое лицо! – воскликнул Иванов-Томский. Простите, это не вас приводил ко мне милиционер?
– Я и есть тот самый, которого привел к вам милиционер Голев.
– Да, выросли, возмужали, словом, настоящий студент. Действительно, к чему вас переводить? Напишите заявление, а я поддержу, – сказал в заключение Иванов-Томский.
Через несколько дней Ринтын вместе с заведующим кафедрой советской печати сверял учебные планы факультетов. Оказалось, что Ринтыну нужно садиться на третий курс отделения журналистики.
– Вы согласны? – с сомнением спросил завкафедрой.
– Согласен, – со вздохом ответил Ринтын.
Приближался Машин отпуск, и она задумалась, где провести лето.
– Было бы у нас много денег, – мечтательно говорил Ринтын, – поехали бы к теплому морю. Я до сих пор не могу поверить, что в море вода может быть такая теплая, что часами можно в ней сидеть, как в ванне. И еще я завидую всем, кто умеет плавать. Это все равно что быть немного тюленем. Хорошо бы еще человеку уметь немного летать, как птице. Пусть на небольшие расстояния… Увидели бы мы с тобой пальмы и разные фикусы, растущие прямо из земли. А то любуешься этими тропиками только в президиумах да на торжественных заседаниях.
– До теплого моря нам еще далеко, – отвечала Маша. – Научиться плавать можно и на реке. Вот как я. Папа меня научил перед войной. Может, поедем в Лугу? Мы там снимали дачу перед войной. В селе Толмачеве, я хорошо помню. По выходным дням к нам приезжал папа и привозил продукты. А какая там красота! То, что ты видел в деревне под Волосовом, не то. Поедем туда? Мне будет приятно вспомнить детство.
Но Лугу пришлось отставить из-за дальности расстояния. После долгих размышлений выбрали станцию Всеволожскую, где жил на даче писатель Лось.
– Писатели плохое место не будут выбирать, – веско заявил Ринтын. – Им ведь нужно вдохновение, тихая обстановка, леса, широкие поля и спокойное течение реки…
– Думаешь, все это вместе можно найти во Всеволожской? – с сомнением спросила Маша.
– Думаю, – решительно заявил Ринтын. – Если даже будет половина того, что я предполагаю, и то будет прекрасно. Представляешь, идешь, идешь среди деревьев, и нет им конца и краю. Только изредка, будто вдруг расступились деревья, выйдешь на поляну. Когда я впервые оказался в лесу, я немного боялся. Деревья казались мне одушевленными существами. Такое же чувство у меня было, когда я впервые увидел автомобиль. Сначала его след – две широкие глубокие колеи на прибрежной гальке. Они шли чуть ли не от самой воды к складу. Я пошел по следам, и сердце у меня билось так, будто я шел по тропе невиданного зверя. Долго не решался подходить к машине со стороны мотора. Для меня там была голова, фары – глаза, колеса – ноги. Мне было уже почти шестнадцать лет, я окончил семилетку, а вот так думал… А потом познакомился с лесом, с полем. Сейчас мне смешно, что нарвал букет из картофельных цветов, а тогда…
За последние дни Маша как-то изменилась, слегка осунулась, а в глазах появилось незнакомое выражение. Иногда она беспричинно раздражалась, на кого-то злилась и подолгу лежала на кровати, глядя в стену, украшенную линялыми старыми чертежами.
И среди других мыслей откуда-то у Ринтына иногда появлялась одна: а вдруг Маша разлюбила и жалеет, что вышла за него замуж? Что может быть у них впереди? Жизнь в чукотском стойбище, учительство в школе и долгие холодные пурги в полярную ночь? Вот она говорит, что комнатка, в которой они живут, плоха и холодна, но на родине Ринтына иные были бы рады и такому жилищу. Там еще много надо работать, чтобы сделать жизнь достойной звания человека. Все строить своими руками. Нигде так не тепло и уютно, говаривал часто дядя Кмоль, как в яранге, выстроенной собственными руками.
Ринтын и Маша ехали поездом через весенний лес на станцию Всеволожскую. За окнами проносилась земля, покрытая свежей зеленью. Между деревьями мелькали домики, зеркала озер, поляны, залитые солнцем. На речных лугах паслись стада коров, во дворах копались куры, а петухи сидели с превеликой важностью на каком-нибудь возвышении и провожали взглядом проносящийся поезд.
Свежая зелень, цветы у железнодорожной насыпи имели такой праздничный вид, что хотелось петь.
– Как хорошо! – не удержавшись, восхищенно сказал Ринтын. – Все-таки это прекрасно, когда на земле что-то растет! Маша, посмотри сюда!
Маша хмуро глянула в окно, хотела отвернуться и тут встретилась глазами с мужем. И вдруг она всхлипнула и заплакала.
– Что с тобой? – забеспокоился Ринтын. – Почему ты плачешь? Если не хочешь сказать, не говори, только не плачь.
Он не мог смотреть на плачущую жену, потому что видел ее такой впервые, и это было так неожиданно и страшно, как будто вдруг вместо Маши на вагонной скамье появилась чужая, незнакомая женщина.
– У меня будет ребенок, – еле слышно произнесла Маша. – Так уж получилось… Не сердись на меня, Толя.
Ринтын долго соображал и никак не мог взять в толк, что же случилось.
– И потом… Потом мне жалко его было – ведь это же наш с тобой первенец, – сквозь слезы продолжала Маша.
– Что ты сказала! Маша, да это такое дело! – Ринтын не находил слов от вспыхнувшей радости. – Милая, спасибо тебе большое. – Не обращая внимания на пассажиров, он поцеловал ее.
– Ты правда рад, Толя? – смахнув слезы, спросила Маша.
– Ну как ты можешь спрашивать? – даже рассердился Ринтын. – Долго живу я среди вас, людей, выросших в городе. Думал, все уже знаю и даже тайные ваши мысли, которые вы прячете, и все же случится иногда такое, что только руками разводишь и удивляешься. И теперь – почему ты говоришь о нашем ребенке, будто ты передо мной провинилась? Разве можно так говорить о радости?
– Толя, милый, – наконец-то Маша улыбнулась, – вот ты сказал о людях, выросших в городах, а они много-много раз подумают, прежде чем заводят ребенка. И жилье нужно, и расходы увеличиваются, и всякое другое…
– Все это ерунда! – заявил Ринтын. – Отказаться от детей – это все равно что отрицать жизнь. А потом, что это за выражение: заводить ребенка? Заводят мебель, скотину, на худой конец, собаку. А человек рождается – и все. Ну есть такие, которые по болезни не могут иметь ребенка, а нормальный бездетный человек – это потенциальный убийца!
– Ну это ты уж слишком, Толя, – сказала Маша, – по-моему, лучше не иметь ребенка, чем обрекать его на голодную и нищую жизнь.
– Если бы все так думали, человечество давно бы вымерло, – ответил Ринтын. – Что ты подразумеваешь под нищей и голодной жизнью? Вот у нас в яранге, у дяди Кмоля, всякое бывало: и сытно и голодно. Приходилось есть жижу из увэранов. Знаешь, что это такое? В этих ямах обычно хранится мясо. Годами сваливаются туда копальхен, туши нерп и лахтаков про запас. На дне образуется слой отнюдь не благовонной жижи, в которой попадаются и целые куски. Так вот мы, дети, и такое ели и были счастливы. А сейчас я думаю, что даже из семьи, живущей в подвале ленинградского дома, родители ни за что не согласятся отдать ребенка на воспитание в ярангу дяди Кмоля, потому что там отвратительные условия, нищета и часто голодают. А яранга дяди Кмоля, да будет тебе известно, считалась в Улаке зажиточной, теплой и сытной… Так что не беспокойся – своего сына мы вырастим, – убежденно закончил Ринтын.
– Ты уже уверен, что у нас будет обязательно сын? – усмехнулась Маша. А вдруг родится дочка? С раскосинкой в глазах, смуглая, как ты. Ты ее обязательно научишь чукотскому языку. С самых малых лет. Дети быстро усваивают язык – это доказано.
– А мальчику что же, не нужен чукотский язык? – возразил Ринтын. – И его научим.
Местность Ринтыну и Маше очень понравилась. За густым сосновым лесом почти не видны домики. Речка перегорожена плотиной.
– Здесь ты меня научишь плавать, – сказал Ринтын, показывая рукой на водоем.
– Я и сама-то неважно плаваю, – призналась Маша.
Георгий Самойлович занимал половину дома с поржавевшей железной дощечкой, на которой было написано: «Литературный фонд СССР. Ленинградское отделение».
– Это что такое Литературный фонд? – спросила Маша.
– Здесь живут писатели, которые не пишут, а в некотором роде находятся в запасе, – шутливо ответил Ринтын, но Маша шутку не поняла и решила, что это так и есть на самом деле.
К вечеру с помощью Георгия Самойловича нашли комнату на окраине поселка. Комната была на втором этаже, чистенькая, но очень маленькая. И все же это был не угол, а отдельная комната на целое лето!
– Вот уж поработаю! – сказал Ринтын.
Через несколько дней по настоянию Ринтына Маша съездила в город и уволилась с работы.
Она получила деньги, отпускные, а Ринтыну выдали летнюю стипендию. Скромно можно было прожить половину лета, а там видно будет…
Утром Ринтын садился за работу, и перед ним все яснее вырисовывалась книга: она должна состоять из отдельных рассказов и в то же время быть единой. Некоторые герои будут главными в одних рассказах, в других на первое место выйдут те, которые только упоминались ранее.
Несколько рассказов по совету Лося Ринтын отправил в один московский журнал. И однажды получил номер журнала, где был напечатан рассказ.
Это было так неожиданно, что он много раз повторил вслух свое имя, черневшее на белой бумаге журнальными буквами, чтобы поверить в действительность.
Рассказ претерпел третье превращение: он читался совсем по-другому, чем напечатанный на машинке. Он как бы уже окончательно отделился от автора и существовал независимо от него, жил своей жизнью. Порой при чтении возникало такое чувство, будто кто-то чужой следит из-за ровных строк за Ринтыном отчужденным, ревнивым взглядом. Буквы крепко стояли на белой бумаге, и, если бы потребовалось еще что-то изменить или переделать, у автора не хватило бы сил нарушить буквенный строй.