Текст книги "Время таяния снегов"
Автор книги: Юрий Рытхэу
Жанр:
Контркультура
сообщить о нарушении
Текущая страница: 34 (всего у книги 42 страниц)
17
Это была настоящая зима. В феврале морозы доходили до тридцати градусов. Иностранцы завидовали Ринтыну и Кайону:
– Вы северяне. Вам, наверное, эта стужа нипочем.
Друзья старались держать марку и гордо шагали по обледенелой набережной, стараясь не отворачиваться от острого, выжимающего слезу морозного ветра.
День начинался в голубой полумгле, как в ледяной пещере айсберга. Электрические огни потускнели, как луна перед ненастьем. Деревья заиндевели.
Обилие голого камня и полное отсутствие снега на черных тротуарах усиливали стужу. Так пронзительно холодно бывает только на горных вершинах, где ветер со скал начисто сметает снег.
Трамваи скрипели, звонили, звон их быстро угасал в студеном воздухе. На стекла нарос толстый слой льда, и только по глухим выкрикам кондукторши можно было узнать, где идет вагон. В трамвае было так же холодно, как и на улице. Пар от дыхания клубился в тесноте и оседал на потолках, а оттуда иней сыпался на меховые шапки, на суконные ушанки, на шерстяные женские платки.
Но стоило подняться на второй этаж филологического факультета, как становилось тепло. И это тепло шло не столько от печей, сколько от множества молодых, горячих людей, от их жаркого дыхания.
Ровно в девять часов раздавался звонок, и поток студентов растекался в разные двери, начинались лекции, семинары, практические занятия. В широком коридоре старинного здания становилось тихо. Лишь громко гудело жаркое пламя в голландских печах кладки петровских времен.
В перерывах разгорались споры, дискуссии. Ринтын не принимал в них участия, но любил наблюдать, как его друг Кайон кидался в самую гущу схватки. Общие курсы, такие, как история Сибири, основы марксизма-ленинизма, слушали все вместе в большой аудитории. Они-то и вызывали наибольшие споры, продиктованные желанием самим докопаться до истины, сделать маленькое открытие на полчаса раньше, чем о нем сообщит преподаватель.
Занятия по специальностям проводились по группам. Большинство преподавателей северных языков не умели говорить на тех наречиях, специалистами которых они являлись. "Мы не практики языка, а теоретики, объясняли они студентам. – Важно знать структуру языка, а не отдельные слова и простой разговор". Они не умели говорить, но это не мешало им с умным видом поддакивать студенту, который пытался втиснуть живой разговор в схему, придуманную "теоретиком".
Однажды Ринтын прямо сказал об этом Василию Львовичу.
– Специалист, скажем, английского языка не станет объявлять себя знатоком языка, не зная разговора, то есть главную функцию языка, того, ради чего и существует собственно язык, – горячо говорил Ринтын. – Мне кажется, такое отношение к народам Севера – неуважение к ним, и иные могут это болезненно воспринять. Да и сам я никогда не поверил бы, что вы могли бы составить грамматику чукотского языка, не чувствуя его живую плоть, его дыхание…
– Ринтын, ты делаешь выводы, не зная как следует существа дела, – мягко пожурил его Василий Львович.
– Может быть, действительно я не понимаю, но все же обидно, когда под дискриминацию пытаются к тому же подвести еще и теоретическую базу, незнание маскируют под науку…
– Ладно, Ринтын, – уже нетерпеливо сказал Василий Львович. И перевел разговор: – Ты мне лучше скажи, почему ничего не пишешь? Что случилось? Может быть, тебе помочь? Хотя в этом деле, насколько я понимаю, чужое вмешательство вряд ли нужно.
– Я не перестал писать, – смущенно ответил Ринтын. – Просто то, что я теперь пишу, для других неинтересно.
– Понятно, – кивнул Василий Львович. – Ты читал книгу Зернова "Человек уходит в море"? Я хорошо знаю автора, вместе с ним работал на Чукотке. И сейчас переписываюсь с ним. Я сообщил ему, что у меня уже есть такие студенты, которые пробуют свои силы в литературе… Судя по успеху его романа, людей очень интересует жизнь чукчей. Не правда ли?
– Это верно, – с улыбкой ответил Ринтын. – Успех романа такой, что, когда узнают, что я чукча, интерес ко мне вдвойне повышается, становишься вроде знаменитости. Спасибо за это Зернову. Мне хотелось бы сказать вот что: роман действительно интересный, правдивый, но он все-таки больше о том, что вот есть на свете народ, который не похож на другие народы, все у них не так, как у нормальных людей. Не удивительно, что случаются смешные истории. В одном доме хозяин, который знакомился с нашим народом по этому роману, так и представлял меня гостям: "Вот перед вами человек из народа чукчей. Честный, правдивый, отзывчивый. Одним словом, экзотика!"
Василий Львович засмеялся.
– И если когда-нибудь мне доведется писать о своем народе, я постараюсь сделать это так, чтобы русским, украинцам, белорусам, казахам, французам, если дойдет до них написанное, стало понятно: чукчи – такие же люди, как и все остальные жители Земли. Так же рождаются, растут, заботятся о пище, о жилище, любят, страдают, умирают и являются главным украшением той земли, где их поселила судьба. Они честны, правдивы, отзывчивы. Когда я начал читать в детстве, мне сначала было просто любопытно узнать, как живут люди вдали от Чукотки, какая там природа, что за звери там водятся, какие растения растут. Но чем дальше, тем больше я убеждался, что весь род людской одинаков и природа чувств у них едина. Поняв это, я как бы становился богаче, сильнее, мудрее, потому что обретал богатство чувств моих братьев людей. Для меня это стало главным достоинством любого литературного произведения… Может быть, я не так говорю, Василий Львович? – прервал себя Ринтын.
– Нет, ты говоришь именно так, как нужно, правда, немного сумбурно, ответил Василий Львович.
Часто занятия с Василием Львовичем кончались такими разговорами. Знания накапливались, кругозор Ринтына ширился, собственные мысли заполняли голову, вытесняя заученные, затверженные со школьных лет положения.
Ринтын по-прежнему любил бродить по набережным. И широкий водный поток невольно настраивал на неторопливые размышления.
Иногда встречался милиционер Мушкин. Он поступил в вечернюю школу и делился школьными впечатлениями со студентом.
– Туго мне дается алгебра, – жаловался он. – И надо же такое выдумать: вместо чисел – буквы! Чепуха какая-то! Представьте, товарищ Ринтын, выдадут тебе стипендию буквами… А плюс бе. Тут потихоньку от жены в пивную бы зарулить по пути, а в кармане – а плюс бе… Как ни верти, как ни крути, а в сумме ноль. В университете вам небось еще и высшую математику преподают?
– Нет, я математику не изучаю, – ответил Ринтын.
– А что?
– Историю литературы, основы марксизма-ленинизма… – начал перечислять Ринтын.
Милиционер со значительным видом кивал головой.
– Мне бы такие науки! – вздыхал он. – Я бы показал себя! Люблю литературу! Когда выпадает спокойное дежурство – можно целый роман прочитать. Особенно если про нашу работу, про милицию, про шпионов.
На углу Восьмой линии и Среднего проспекта Мушкин прощался.
– Приятно с образованным человеком пообщаться, – говорил милиционер, тряся Ринтыну руку.
Он величественно удалялся по Восьмой линии Васильевского острова, а Ринтын еще долго стоял на углу и смотрел вслед человеку, который испытывал такое уважение к знанию, какое не часто встретишь.
Ринтын учился хорошо. Прошла зимняя сессия. В его зачетной книжке были одни отличные отметки. Задумываясь над своими успехами, он приходил к выводу, что по сравнению с другими студентами, его однокурсниками, у него никаких особых способностей не было. Просто у него не угасла разгоревшаяся еще в школьные годы жажда к знанию, любопытство ко всему.
Это началось еще с первого школьного дня. Возвращаясь в ярангу после уроков, Ринтын явственно чувствовал себя выросшим, более богатым знаниями, чем утром, когда бежал навстречу школьному звонку. В дни болезней он заботился не о своем здоровье, а о том, как бы не отстать в учении, не пропустить мимо себя чего-нибудь важного, интересного.
Он аккуратно записывал лекции, читал литературу, рекомендованную преподавателями, и все ему было любопытно, даже древние формы спряжения русского глагола. Но самым замечательным было новое открытие сокровищ литературы. Правда, с наиболее выдающимися книгами Ринтын познакомился еще в Улаке и Въэне, но, слушая лекции, он обнаруживал у себя пробелы. Например, он не читал такой известной книги, как "Робинзон Крузо", мимо его детства прошли романы Дюма о знаменитых мушкетерах. На все времени не хватало, а тут Ринтын увлекся музыкой…
Глубоко в память запала ему ночь на железнодорожных путях станции Волосово и Первая симфония Калинникова. Наверно, у каждого человека есть мгновения в жизни, когда его дух поднимается на такие высоты, что потом, даже через много лет, он вспоминает об этих мгновениях с глубоким внутренним трепетом. Наверно, великие люди делали свои бессмертные открытия именно в такие минуты. Причем совсем не обязательно должно произойти что-то заметное со стороны. Ну кто из товарищей Ринтына помнит обыкновенный весенний день на мысе Дежнева, когда они копали в леднике яму для хранения мяса? Внизу в солнечном блеске переливались в проливе слившиеся воды Ледовитого и Тихого океанов, плавали льдины и сине-зеленые обломки айсбергов. Вдали, за островами Диомида, в туманной дымке синели американские берега. Ринтын просто посмотрел чуть повнимательнее и так поразился величием открывшейся перед ним картины, что опустил лопату. Он вдруг увидел под собой весь земной шар, обнял взглядом то, что в общем-то недоступно человеку. Ринтын на некоторое время оцепенел. "Рапота! Рапота!" – такими словами вернул его из мира грез на землю старый эскимос Аляпан.
Ринтын теперь прислушивался к музыке, звучавшей по радио, надеясь, что когда-нибудь снова передадут Первую симфонию Калинникова. Но музыка была другая – тоже интересная, иногда даже волнующая, однако Калинникова не было.
Как-то Софья Ильинична прихворнула и передала через Кайона билет для Ринтына в филармонию.
– Леди, – так за глаза называл Кайон Софью Ильиничну, – дарует вам билет в филармонию на симфонический концерт. В программе Петр Ильич Чайковский, сообщил Кайон, успевший изучить афишу.
Сам он к музыке был равнодушен, особенно к классической. В прошлом году Кайон оказался жертвой своего музыкального невежества. Однажды, гуляя по городу, он увидел афишу, на которой было написано: концерт камерной музыки. Кайон тут же решил, что в программе будут произведения тюремной музыки. С большим трудом он достал билет и долго наряжался перед зеркалом, одолжив у Ласло настоящий заграничный венгерский галстук. Но он даже не досидел до конца концерта. В первый же антракт поспешил в гардероб, оделся и выскочил на улицу.
– Четыре человека сидят друг против друга и тянут такое, что в животе становится холодно, – с возмущением рассказывал Кайон. – А я-то думал, что по крайней мере будут старинные революционные песни, какие пели в камерах Петропавловской крепости, песни ссыльных политкаторжан… Ведь много таких песен: "Замучен тяжелой неволей", "Бежал бродяга с Сахалина". Наконец, есть древние песни про Степана Разина, про казацкую вольницу…
Интересно, что будет в филармонии? Не придется ли бежать, как сбежал с камерного концерта Кайон?
С такими мыслями шел Ринтын в филармонию. Был тихий морозный вечер. Над городом навис туман. Возле подъезда Европейской гостиницы стояли автомобили, у ресторана толпились веселые люди. Ринтын завернул за угол улицы Бродского и сразу попал в густую толпу.
– Нет ли лишнего билетика?
Ринтын протиснулся к высоким распахнутым дверям и вошел в вестибюль. Раздевшись, он поднялся на хоры левой стороны, нашел свое место и огляделся.
Внизу, как морской прибой, возбужденно шумела нарядная, праздничная публика. На широкой сцене без занавеса стояли пюпитры с нотами, а в дальнем углу, прислоненные у стены, чем-то похожие на усталых людей, отдыхали огромные инструменты, отдаленно напоминавшие гигантские скрипки. Устремленные ввысь, блестели трубы органа. Ринтын узнал этот инструмент по описанию в книгах.
Из-за красных бархатных портьер в глубине сцены вышли музыканты и с легким шумом заняли свои места. Над сценой зажглись огромные люстры, залив все вокруг ослепительно ярким светом.
Из-за той же красной портьеры появился дирижер и быстрой походкой направился к пульту, поставленному на невысокую подставку. Зрители зааплодировали. Дирижер повернулся лицом к залу и поклонился. Он был худощав. Из-под белых манжет торчали длинные жилистые кисти. В правой руке он держал тонкую палочку, похожую на ту, которой в чукотском пологе поправляют пламя в жирнике. Дирижер поднял палочку, музыканты застыли в ожидании…
Сначала Ринтын не мог понять того, что играл оркестр. Его больше привлекали движения дирижера, его сухощавые сильные руки. Точно такие руки были у бабушки Гивынэ. Она мяла ими сушеные шкурки, толкла мерзлый жир в каменной ступе, сучила нитки из оленьих сухожилий и такими же длинными пальцами держала тонкую палочку, поправляла пламя в жирнике. Огонь был послушен ей, как послушна музыка палочке дирижера.
Может быть, это ветер, который шумит в парусах вельботов, уходящих вдаль от берегов? Вот он гладит могучую грудь океана, ерошит воду у берегов, а чуть поодаль уже гонит высокие волны, поднимая их к низко спустившимся над морем тучам… Подумалось о парусах, потому что белые колонны этого зала так напоминали свернутые паруса.
Он это уже когда-то видел! Много лет назад, еще совсем маленьким мальчиком. Тогда в Улак на пароходе приезжал симфонический оркестр Ленинградской филармонии. Люди еще дивились: к чему столько разных инструментов и столько музыкантов? В колхозном клубе обходились одной гармошкой и несколькими бубнами – и были довольны.
…В этой музыке что-то вызывало воспоминание о Первой симфонии Калинникова. Такое же широкое русское раздолье, необъятность полей и лесов. В голосах скрипок слышался перезвон полевых цветов, виделись блики угасающего на вершинах сосен вечернего солнца…
И за всем этим глубокая мысль о Человеке, живущем в этом песенном краю, о Человеке, который может в жизни многое.
Музыканты исполняли Первую симфонию Чайковского "Зимние грезы"… Покоряясь проникновенно звучащей музыке, Ринтын радостно думал, что это было то, чего ему не хватало, чтобы ощущать полноту жизни. Где-то в самых сокровенных глубинах у него зрели мысли и желания, которые и самому были еще неясны. Порой у него возникало ощущение, что он внимательно смотрит на себя со стороны и с неожиданным удивлением открывает в себе чувства и мысли, о которых раньше и не подозревал.
18
Возможно, что для постороннего взгляда все студенты северного факультета представлялись на одно лицо, но Ринтыну хорошо было заметно различие между белолицым хантом и смуглым нивхом, отличие эскимоса от чукчи… В свое время, когда Ринтын увидел множество русских на полярной станции, все они показались очень похожими и различать их было трудно.
На малочисленном, сравнительно с другими, факультете собралось такое множество языков, обычаев, лиц, что это, конечно, привлекало любопытных, да и ученые не теряли времени и занимались изучением языков, этнографии малых народов и народностей. Некоторые из них были представлены на факультете всего двумя, а то и вовсе одним человеком.
Ближайшими соседями чукчей в родственном отношении являются коряки. Один коряк учился на северном факультете. Но он настолько был поглощен спортивными занятиями, что не обращал внимания на усилия преподавателей сделать из него если не ученого, то хотя бы добросовестного помощника в языковых изысканиях.
При сравнительном изучении языков выяснилось, что в нивхском, к примеру, существует система числительных, зависящая от формы и положения предметов. Лежащий человек называется одним словом, но стоило ему принять вертикальное положение, как он, оставаясь в том же единственном числе, получал другое обозначение. Когда об этом узнали в общежитии, где жили в основном студенты-северяне, нивха Татами по утрам иначе не будили, как просьбой стать другим числительным.
Хантыйский и мансийский языки оказались в ближайшем родстве с венгерским, и Ринтын собственными глазами читал древнюю мансийскую сказку, в которой главными героями были два старика по имени Ракоши и Вакоши. Книгу мансийских сказок подарил Ринтыну Алачев, он же Рогатый Куздря. Правда, одно время Алачева пытались прозвать князем, так как его однофамильцами оказались древние обские князья, жившие в те времена, когда проводилась знаменитая сибирская реформа Сперанского, но этот высокий титул никак не подходил к добродушному, веселому толстяку. Алачев считался самым старым студентом факультета – еще до войны он учился в Институте народов Севера, первом высшем учебном заведении для народностей Сибири и Дальнего Востока. Институт открыли, когда еще большинство северных народностей не имело своей письменности. Люди учились грамоте и тут же включались в работу по созданию первых букварей и первых книг на своих языках. Происходило интереснейшее и редкое явление – первые грамотные люди были почти одновременно и первыми авторами книг на родных языках. Эти книги сохранились в факультетской библиотеке, и нельзя было без волнения держать их в руках. Уже пожелтевшие, на вид невзрачные книги как бы родоначальники литературы народностей Севера, в то же время стали до некоторой степени историей.
Еще в школе Ринтын увидел очень красочное издание «Чавчывалымнылтэ» – "Сказки Чаучу, собранные, записанные и обработанные Тынэтэгином". Книга была иллюстрирована талантливым художником, земляком Ринтына – Вукволом, погибшим под Ленинградом во время Великой Отечественной войны.
Большинство этих сказок Ринтын знал со слов бабушки Гивынэ, но совсем другое дело – читать их в книге. Должно быть, такое чувство возникает у человека, впервые увидевшего свое отражение в зеркале: вроде бы он и не совсем он. А Ринтын до этого никогда не читал чукотского слова, кроме как в букваре, где одни и те же люди играли в мяч, ходили на охоту, любили родителей, спали и ели.
Северный факультет Ленинградского университета не походил на своего предшественника – Институт народов Севера. Если там мог учиться отчим Гэвынто, малограмотный, в сущности, человек, то на северный факультет принимали с уже законченным средним образованием, а если такого не было, то определяли на подготовительные курсы. Много было русских студентов, проявивших интерес к языкам, к этнографии или истории народов Севера. Большинство из них сами происходили с Севера – из Сибири, с европейского Севера, потомки поморов, земляки Ломоносова.
На историческом отделении учился бывший сплавщик Гоша Горюхин. Он экстерном сдал за среднюю школу и приехал в Ленинград с солдатским сидором, в котором было все его богатство – сапоги и том Белинского. Многое ему давалось с трудом, но он брал упорством и усидчивостью. Через год он владел английским и свободно читал специальную литературу.
Когда Ринтын входил в читальный зал университетской фундаментальной библиотеки, первым, кого он видел, был Гоша Горюхин. Он сидел всегда на одном и том же месте, у окна, склонив над книгой большую, с густыми светлыми волосами голову.
Другим приятелем Ринтына был Петр Кравченко, морской летчик, прослуживший всю войну на Ледовитом океане. Петя писал стихи и читал их только Ринтыну. И еще Кравченко умел плясать вальс-чечетку и на каждом вечере с одинаковой серьезностью выступал с этим номером. Он носил широченные брюки клеш и солдатские ботинки, подбитые стальными подковками, которые дробно и громко стучали по деревянному полу.
Петя Кравченко умел внимательно слушать, а у Ринтына нередко появлялась потребность поговорить о Чукотке. Вдали от нее самые, казалось бы, пустяковые события приобретали важное значение и возникали в памяти в мельчайших подробностях. Правда, Петр выслушивал Ринтына не совсем бескорыстно: ему тоже требовался терпеливый слушатель:
– Тебе бы, Толя, обо всем этом написать в рассказе или в повести, говорил Петя. – Вот слушай, что я сочинил.
Петя усаживался поудобнее на своей аккуратно, по-солдатски заправленной кровати и принимался читать очередной рассказ. Сочинял Петя в основном о романтической морской любви. Девушки ожидали любимых на голых скалах, обрызганных пеной прибоя, а позади обязательно высились «пирамидальные» сопки. Моряки попадали в штормы, ураганы, циклоны, антициклоны, испытывали всякие лишения и морские ужасы. Петя пользовался густыми, неразведенными красками, и от этого его описания напоминали рыночные ковры с лебедями.
Ринтын изо всех сил старался, чтобы ему понравились рассказы друга, ловил каждое слово, и все же сочинения Петра Кравченко оставляли его равнодушным.
Кравченко это понимал, видел по выражению лица своего слушателя и, скрывая огорчение, произносил:
– Сыровато, конечно, но кое-что есть. Правда?
– Да, что-то есть, – с легким сердцем соглашался Ринтын, потому что там действительно было что-то.
Устные рассказы бывшего морского летчика были куда интереснее его писаний. На бумаге странным образом терялись живость, непосредственность, слова тихо умирали или едва дышали, несмотря на старания автора вдохнуть жизнь в рассказ громкостью и выразительностью чтения.
В вещах Кравченко отсутствовало нечто такое, что Ринтын не смог бы определить словами. Это неуловимое, но самое главное он почувствовал еще много лет назад, когда, научившись читать, жадно накинулся на книги, глотая все подряд.
Еще до того, как Ринтын пошел в школу, в его руки попали книги с картинками. Они и зажгли в душе жгучее желание узнать, как живут нарисованные на картинках люди. Ровные строчки букв, выстроившиеся аккуратными рядами на белом поле бумаги, таили разгадку скрытой в туманной дали жизни.
Первыми книгами для чтения служили учебники. Букварь не был таким содержательным, как учебник арифметики. Арифметические люди были деятельны: если они ходили на охоту, обязательно возвращались с добычей, занимались сбором грибов, ягод, рыболовством, но чаще торговали. При этом они отличались точностью и, главное, набирались сил к концу книги так, что их добыча и объем торговых операций вырастали до невероятных размеров. Это была интереснейшая книга!
Потом дядя Кмоль завел в яранге обычай: чтобы Ринтын, приходя из школы, демонстрировал перед домочадцами свое умение читать. Ринтын брал книги в колхозной библиотеке. Они были на чукотском языке, но описывалась в них совсем другая, иногда фантастическая жизнь. Так была прочитана книга о необыкновенном выдумщике, врале бароне Мюнхгаузене, книга Неверова "Маруся-большевикнаускат".
Когда Ринтын учился в начальной школе, зимним тихим вечером он зашел погреться в школу. В эти часы занималась вторая смена – старшеклассники. Ринтын обошел все классы, заглядывая в каждую замочную скважину. В седьмом классе шел урок литературы. Василий Львович читал какой-то рассказ, и в классе стояла неправдоподобная тишина. Ринтын на цыпочках вошел и уселся. Ученики так внимательно слушали, будто перед ними был по меньшей мере сказочник Йок. Именно из его сказок Ринтын впервые услышал о злом Оленеводе, закупорившем в бочке свою жену. Кроме Йока, никто не мог так захватить внимание людей рассказами о волшебном посохе, из которого выскакивали великаны-помощники, о Вороне, вздумавшем устроить праздник кита в тесном пологе. В сказках Йока шумели леса, мчались кони, чукчи разводили и доили коров.
Василий Львович не рассказывал, а читал рассказ о глухонемом человеке по имени Герасим. Шел он на речку топить собаку. Сколько раз самому Ринтыну приходилось выбрасывать на снег новорожденных щенят: те, которые приползали обратно к матери, выживали, а замерзшие все равно бы не выжили или из них получились бы слабые, беспомощные в упряжке собаки.
Ринтын слушал. Простая история о глухонемом работнике незаметно захватила его, хотя в ней не было никаких чудесных превращений, кровавых битв и волшебных посохов. Что же было такое в рассказе? Почему он так брал за душу, что слезы закипали в глазах от жалости и сочувствия? Может, было это оттого, что незаметно для себя слушатель как бы становился самим Герасимом? Ринтыну так понравился рассказ, что он подошел к Василию Львовичу и попросил дать ему книгу домой. Он побежал к себе в ярангу через снежную улицу, прижимая к груди небольшую книжку в сером переплете.
В чоттагыне дядиной яранги пламя светильника металось от порывов ветра, врывавшихся в приоткрытую дверь, и по стенам, по моржовой крыше качались длинные тени. Читать здесь Ринтын не мог, все мешало ему. Собаки крутились рядом и обнюхивали книгу, то и дело с каким-нибудь вопросом обращался дядя Кмоль, сновала взад-вперед тетя, а Ринтыну хотелось остаться с книжкой один на один.
На припае, против замерзшего водопада, торчали обломки айсбергов с ледяными пещерами, выточенными теплыми водами. Одну из таких пещер облюбовали для своих игр ребята. При зажженной свече, воткнутой в лед, при сказочном свете ребята рассказывали друг другу интересные истории, услышанные от взрослых или от сказочника Йока.
В этом ледяном гроте Ринтын впервые прочитал книгу Горького "Детство".
Он читал чуть ли не весь день, пока не сжег все припасенные огарки свеч. Тогда он вернулся в чоттагын и продолжил чтение при желтом свете колеблющегося пламени жирника. Пришел с охоты дядя Кмоль и удивился:
– Ты еще не спишь? Что же это за книга, раз ты ее даже в холодном чоттагыне читаешь? Опять, наверное, про какого-нибудь конника без головы?
– Нет, дядя, – ответил Ринтын, – здесь описана жизнь Горького.
– Горького? – переспросил дядя.
– Да, Горького, – ответил Ринтын. – Так зовут человека, написавшего эту книгу. Жизнь его была горькая и трудная, и, должно быть, поэтому его прозвали так.
Постепенно Ринтын научился отличать среди множества прочитанных книг те, которые открывали ему самого себя. Это было чудесно и неожиданно: находить себе братьев и сестер в самых далеких уголках всей огромной Земли. Какие бы разные ни были люди обличьем, какими бы делами они ни занимались и как бы ни отличались их языки, самая суть жизни была у них одна, то главное, что делало их людьми. А литература была именно той нитью, которая могла связать всех и дать понять людям Земли, как они близки между собой.
В педучилище Ринтын познакомился с немногочисленными книгами о северных народах. О них писали знаменитые путешественники Нансен, Амундсен, Врангель и другие. Попадались и художественные произведения из жизни чукчей. Ринтын читал рассказы Тана-Богораза, Вацлава Серошевского, а в последние годы – книги Семена Зернова. При всем доброжелательном отношении к описываемым народам эти авторы не скрывали удивления от того, что чукчи, эскимосы, ненцы оказались такими же людьми, как все другое население Земли.
Вот написать бы такое, чтобы читатель удивился не тому, чем отличается чукча от другого человека, а тому, сколько между ними сходства!
Иногда Ринтын был готов тут же сесть за стол. Но его удерживали робость, страх перед огромной ответственностью, которая ложится на человека, решившегося сказать людям что-то свое.
Чтобы подавить искушение, Ринтын выходил на улицу и шел к Маше. Ринтын жил в другом общежитии, его не пускали в комнату к Маше, а посылали кого-нибудь вызвать ее.
Ринтын садился на длинную скамью и ждал. Ждать приходилось порядочно – Маше надо было спуститься с самого верхнего этажа.
Зато Ринтын еще издали узнавал ее шаги, когда она торопливо сбегала по лестнице, стуча каблуками по каменным ступенькам.
Не успели постоять настоящие холода, как кончилась ленинградская зима и пришла весна. Солнце неистово пекло, раскаляя железные крыши, размягчая асфальт, глубоко прогревая остуженные долгой зимой камни набережных. У древней стены Петропавловской крепости вылегли на лежбище любители раннего загара. Город как бы сбросил с себя зимнюю хмурь, принарядился, засветился улыбкой, выставив на солнце все, что могло блестеть, радовать глаз человека, вызывать у него весеннее настроение.
Вскоре после майских праздников по Неве прошел ладожский лед, ослепительно белый, непохожий на серо-черный покров зимней Невы. Льдины ломались у каменных устоев невских мостов, шуршали о гранитные берега и темнели на глазах, пока шли с верховьев, от Смольного до моста лейтенанта Шмидта. Купол Исаакия вторым солнцем блестел в городе, и, не прижмурившись, больно было смотреть на него.
В прохладных комнатах общежития не сиделось, тянуло на улицу, на проспекты, полные весенней толпы, на набережные, где прогуливались влюбленные, командированные, экскурсанты, студенты, которым в эти дни полагалось в библиотеках и общежитиях готовиться к экзаменам.
И Ринтын, несмотря на строгий, установленный им для себя режим, не мог усидеть за книгами в такие дни. Кровь оленеводов и морских охотников, для которых долгое солнце – это длинная дорога, тянула Ринтына к морю, на открытые просторы, где можно видеть горизонт, далекие облака и встречать грудью весенний ветер. Он уезжал на Кировские острова или просто садился на трамвай, ехал до конечной остановки и шел к берегу Финского залива, который убегал в далекую туманную дымку от шумных и горячих улиц, от раскаленного металла, от блеска золотых куполов и шпилей.
Профессора жили на загородных дачах и приезжали принимать экзамены загорелые, посвежевшие и даже подобревшие.
Ринтын занимался по утрам. Он вставал около четырех, завтракал кипятком с сайкой и дешевыми конфетами, выходил из общежития и направлялся в Соловьевский садик, к обелиску "Румянцева победам".
В эти часы, когда город как бы замирал перед началом очередного дня и солнце поднималось за громадами домов, яснее думалось, и сухой текст научных трудов иногда казался даже привлекательным. Порой одолевал сон, тогда Ринтын спускался по гранитным ступеням у сфинксов к Неве и освежал лицо.
Наступили белые ночи. Солнце вставало рано, еще в ночи, если судить по часам. В тишине нарождающегося дня медленно сходились два полотна огромного моста. Вспоминалась первая ленинградская ночь, когда это зрелище удивило и испугало ребят: будто какой-то великан взял и сломал мост. Ринтын долго наблюдал за мостами, а потом с сожалением возвращался к своим учебникам и конспектам.
Милиционер Мушкин уже знал все излюбленные Ринтыном места и приходил поговорить на ученые темы. Но стоило ему заметить, что студент торопится в библиотеку или на консультацию, как он поспешно уходил и вслух бранил себя за назойливость.
В зачетной книжке Ринтына одна за другой становились отличные отметки, и это было приятно. Даже английский язык, который в общем-то давался ему нелегко, был сдан отлично. Ринтын и Кайон не беспокоились за этот экзамен, надеясь, что по дружбе Софья Ильинична Уайт не будет к ним слишком строга. Но дочь Альбиона вдруг заявила, что экзаменовать ребят будет совсем другой преподаватель.