Текст книги "Сомнительная версия"
Автор книги: Юрий Вигорь
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 6 (всего у книги 32 страниц)
Его нисколько не удручала та сентиментальная малость, что сам он как личность ни у кого из этих многочисленных знакомых не вызывал никакого особого интереса. Он был роботом, достающим книги, и только. У него были многочисленные приятели. Но друзей, увы, не было.
«Что такое друзья? – рассуждал он. – Люди, требующие к себе повышенного внимания. С ними нужно постоянно общаться, а значит, затрачивать на них драгоценное время, вести какие-то отвлеченные, малозначительные разговоры, выслушивать излияния о семейных неурядицах и прочее, прочее». Друзья – это люди, в какой-то мере облеченные правом вторгаться в личную жизнь, а он не желал давать никому такого права. Он предпочитал оставаться в полной независимости. Не позволял никому переступать невидимую, но тщательно оберегаемую им грань.
– Боже мой, пусть лопнут стекла моих очков, если это не Володя Дудин, если это не его интеллигентное лицо! – всплеснул руками проходивший по вагону человек саженного роста со скорбно нависшими усами. Он был в потертой зеленой бархатной куртке и интенсивного цвета оранжевой шляпе, на которую, казалось, так и просилось перо, чтобы еще больше подчеркнуть экстравагантность внешности. В облике этого человека бросалось в глаза что-то показное, театральное, резко выделявшее его из буднично-серой окружающей массы. Звали книжного знакомца Костей. Когда-то он работал актером на вторых ролях в Театре имени Станиславского, но пагубное пристрастие к вину вынудило его в конце концов покинуть сцену, что, однако, не помешало Косте оставаться артистом в жизни. Мимика его потасканного лица была до утомительности, до неприличия пестра всевозможными ужимками, ухмылками и подмигиваниями. Он производил впечатление человека, который по какой-то странной прихоти беспрестанно меняет маски, примеривает их одну за другой в нерешительности, на какой же ему все-таки остановиться. Никогда нельзя было определить толком в разговоре с ним, шутит он или же говорит всерьез. И только те, кто знал Костю давно, не удивлялись его лицедейству, угадывали по выразительным глазам, на дне которых пряталась тщательно маскируемая грусть, ранившая порой своей глубиной, истинный смысл его иносказательной речи. Покинув сцену, какими только заработками не перебивался Костя, где только не пытался обрести вновь себя: устраивался в подмосковных домах отдыха массовиком-затейником, носился по клубам на Новый год, играя роль Деда Мороза. Изредка, по счастливой случайности, ему удавалось сняться в мелких эпизодах или, на худой конец, в массовках в каком-нибудь фильме. Кто знает, до чего бы он дошел, если бы не его четвертая жена, женщина редкого терпения, которая умела хоть как-то воздействовать на него. Когда дело у них доходило почти до разрыва, Костя сознавал роковую для него ситуацию и мужественно ложился в больницу, где ему вшивали под кожу в области паха особую спираль. Выйдя из больницы со спиралью, или, как он называл ее, «торпедой», Костя обретал чинный и миротворный вид. Малейшее употребление алкоголя теперь становилось для него смертельной опасностью. Костя с апломбом утверждал, что роковые спирали ему раз в два года присылали из Франции по специальному заказу через одно влиятельное лицо. Он с нарочитой гордостью, с бравадой похлопывал себя по паху и держался так, словно носил в себе заведенный до срока взрывной механизм страшной силы. Цикл запоя миновал, критический момент угрожающего разрыва уз оставался позади, и Костя предавался с необычайной ретивостью страсти книжного собирательства, которой был заражен еще с отроческих лет. Семейные будни, казалось, превращались в благостный праздник. «Теперь я трезвый и ясный, как роса», – хвастал Костя. Чтобы продлить как можно дольше полосу трезвости в его жизни, подбодрить его безвредное чудачество, жена ссужала его деньгами, одалживала у родственников, влезала в долги, отказывала себе буквально во всем. Эта многострадальная женщина готова была на любые жертвы, искренне радовалась любому его книжному приобретению, лишь бы ее Костя был увлечен и доволен, приходил домой трезвым и мирно похвалялся своими очередными удачами.
Действительно ли магические «торпеды» были французского происхождения, никто из приятелей Кости конечно же проверить не мог. Но он доказывал это с искренней убедительностью всякий раз, когда кто-либо искушал его выпить за компанию рюмку-другую.
«Вы что же, убийцы, хотите, чтобы я отдал концы тут же, у вас на глазах? – восклицал театрально он. – Фирма „Монблан“ гарантирует смерть в четыре секунды! Нет уж, так просто от конкурента вам не избавиться!»
Именно из-за этих «торпед» в книжном мире ему дали кличку Француз, что, в общем-то, было зазорным для чистокровного потомка запорожских казаков, носившего фамилию Галушка. Так его и звали: Галушка-Француз.
Стоило Косте выйти из больницы со вшитой под кожу «торпедой», как он в считанные дни неузнаваемо преображался. Могучий организм начинал восстановительную работу. Костино лицо вскоре приобретало нормальный, здоровый цвет. В нем словно пробуждался дремавший доселе вулкан энергии. Он как метеор носился целыми днями по букинистическим магазинам. Ни один книжный «перехватчик», тасовавший у окошка товароведов, не способен был выдержать конкуренции с его напором. Человек этот умел быть, когда момент требовал того, необычайно обаятельным и, нужно ли подчеркивать, чрезвычайно красноречивым. С его обходительностью и прыткостью он мог добиться расположения любого из сдающих что-то интересное в товароведку. Старую литературу он знал в совершенстве, память его была изумительна. В минуты лирического настроения он так и сыпал всевозможными стихами. Но больше всего Костя любил поэтов пушкинской поры.
Едва он вступал в полосу трезвости, как по городу тотчас распространялся зловещий слух, что Галушка-Француз снова вшил «торпеду» и объявился в букинистическом мире. Появление его воспринималось конкурентами как стихийное бедствие. К нему относились с почтением, его побаивались. Он скупал лучшие книги, с самозабвением возвращенного к жизни предавался азарту, а по вечерам жадно читал. Конечно же и он не был в этом круговороте дел безгрешен: чтобы пополнить свои скромные ресурсы, Костя частенько перекидывал книги из магазина в магазин.
Но проходило какое-то время, карантин миновал, Костя снова ложился в больницу и вырезал «торпеду». Увы, снова наступала роковая полоса запоя. Часть купленных книг постепенно уплывала в букинистические, «стрелки» и «перехватчики» облегченно вздыхали, а Костина жена снова впадала в горькое уныние. Счастье в их семейной жизни шло полосами, было зыбким и недолгим. Какая причина лежала за всеми этими переменами в Костиной душе? Что мешало ему удержаться от лихорадивших его страстей, обрести себя? Человек он был скрытный и сложный. Может быть, прими режиссер покинутого Костей театра на какие-нибудь третьи роли этого беспокойного чудака в тот момент, когда приходила полоса трезвости и он возрождался, в жизни его все бы образовалось и он сумел бы снова стать актером, снова найти себя в искусстве. Может, ему не хватало маленькой поддержки, понимания, толчка со стороны. Жизнь уже преподала ему достаточно жестокий урок. Но никто, разумеется, не желал рисковать. Костя был в глазах режиссеров личностью, навсегда утратившей доверие. Он был отверженным в этом мире. И без него хватало кругом способных актеров. При встрече с каким-нибудь из своих прежних коллег он порой вспоминал былые времена совместной работы, пускался в разговоры о спектаклях. Глаза его наполнялись при этом такой неизбывной тоской, что в них было неловко и больно смотреть.
– Каким ветром занесло тебя, братец, в наши края? – сказал Костя, усаживаясь на скамью напротив Дудина и протирая платком стекла очков. – Время клонится к вечеру, а ты направил лыжи в сторону, противоположную Зеленограду. Уж не приобрел ли здесь дачку? Не потянуло ли к тишине? А может, по адресочку едешь? Может, достойную интереса библиотеку у кого присмотрел?
Он подмигнул со значением сперва левым, а потом правым глазом, зрачки которых тускло поблескивали, точно свинцовые пломбы, и взгляд их, казалось, был обращен загадочно внутрь.
Дудин смятенно улыбнулся, сдержанно поздоровался и заерзал на скамье. «Еще, чего доброго, увяжется за мной, – обеспокоенно подумалось ему. – Прилипчивый человек этот Галушка-Француз. Вот уж свалился на мою голову совсем некстати. Как бы от него отвязаться? В случае чего выйду на остановку раньше, пропущу электричку, только бы он не подсмотрел, куда я пойду».
Случалось и такое, что книжники подглядывали, выслеживали друг друга, если знали, что кто-то идет по адресу, где продается хорошая библиотека. Дудин всякий раз, когда отправлялся покупать книги в чей-то дом, многократно озирался по сторонам, тщательно запутывал следы. «Работать» он предпочитал сугубо в одиночку, терпеть не мог рядом назойливых конкурентов.
«Интересно, с „торпедой“ сейчас Костя или без? – пристально изучал Дудин лицо внушавшего ему немалые опасения соседа. – Давненько, давненько не замечал я его у букинистических». Он постарался изобразить на лице абсолютное равнодушие к присутствию Кости. Несколько раз даже зевнул, поглядывая рассеянно в окно. Он проговорил дряблым шелестящим голосом, точно в чем-то оправдывался:
– К тетке вот еду, к родной тетушке. Прихворнула давеча старушенция, так я, значит, проведать… Яблочки ей везу, морковный сок…
Костя, казалось, с безразличием отнесся к этим его словам. Он точно ухватил на лету какую-то очень важную для себя мысль, лицо его стало серьезным, взгляд грустен и озабочен. Он словно и не замечал теперь уже присутствия Дудина, смотрел куда-то поверх его головы.
«Право же, он какой-то странный сегодня. Еще более странный, чем обычно, – заключил про себя Дудин, продолжая тревожиться. – Никогда не знаешь толком, чего в следующую минуту ожидать от этого лицедея».
– Эх, брат ты мой, фарисей, – неожиданно произнес Костя упавшим голосом и поправил очки. – Да не бойся, не помешаю тебе, в компаньоны напрашиваться не буду, – добавил он миротворно. – Не до книг мне сейчас. Да уж, не до них. У жены сейчас был… В больнице… Слегла неделю назад моя Алевтина. Настроение, братец, такое, что в самую пору напиться бы, да нельзя. – Он вытер ладонью испарину на лбу и тяжело вздохнул. – Третьего дня, чтоб хоть как-то утешить Алевтину, снова вшил себе «торпеду». Обещал теперь уж навсегда завязать. Баста! Если она… Если, не дай бог умрет, тогда… Тогда уж мне никакие «торпеды» в точности не помогут. Пойду на дно. Я вот, дружище, наружно бодрюсь, гоношусь, а ведь все это только одна видимость… Плохая игра. Обстоятельства же таковы, что друзей вокруг меня, увы, не стало. Не любят други-человеки, понимаешь ли, невезучих людей. Вот я и изображаю… Создаю видимость пульсации жизни. Д-да. Впрочем, ни к чему я все это тебе говорю. Тебе ведь все это неинтересно. Книжная ты душа. Небось до сих пор так и ходишь в холостяках.
Дудин с недоверием вглядывался в лицо Кости, стараясь разгадать, действительно ли это откровение или он играет, нарочно входит в удобную роль, отвлекает, чтобы усыпить его бдительность.
– Послушай, – продолжал Костя с какой-то проникновенностью в голосе, – а может, заедешь ко мне в гости? Дети сейчас у тещи, живу я один… Посидим, чайком тебя напою. Варенье есть клубничное… Побеседуем. Невмоготу мне оставаться одному сегодня. Хочешь выпить – так у меня в заначке бутылка водки осталась… Я тебя потом провожу, поедешь через часок к своей тетушке или куда там тебе надо…
«Ага, проводишь! – злорадно усмехнулся про себя Дудин. – Тебе только этого и надо. Вон к чему клонишь, хитрец. Ну и артист! Нет уж, как-нибудь обойдемся без твоего клубничного варенья».
– Я бы с превеликой охотой… – вяло протянул он. – Но, видишь ли… Обстоятельства. Тетушка. Морковный сок… Она там ждет не дождется…
– Ну хочешь, я тебе свои книги задешево продам, – говорил Костя просительным тоном и заглядывал ему в лицо. – У меня еще много ценного осталось. Выбирай. Что хочешь отдам по каталогу… Ни копейки дороже не возьму.
– Нет, Костя, не могу, – вежливо, но твердо ответил Дудин. «Как же, купишь у тебя задешево. Я уж лучше к старушенциям, там уж не будет никакой промашки», – посмеивался он в душе над такой наивной хитростью своего приятеля.
Электричка подходила к нужной станции, но Дудин не спешил пробираться к выходу, опасаясь, как бы Костя не последовал за ним. Из предусмотрительности он дождался полной остановки вагона и только тогда, словно спохватившись, порывисто вскочил, торопливо сунул молча и с укором глядевшему на него Косте руку, заспешил к выходу. Он с удовлетворением отметил уже на ходу, краем глаза, что тот даже не шелохнулся, не повернул головы ему вслед, а по-прежнему оставался сидеть с понурым и убитым видом.
Дудин выскочил на перрон, с облегчением вздохнул, юркнул за билетные кассы. Обождал, когда тронется электричка, а потом припустился опрометью вниз по лестнице. Свернув за длинный дощатый забор, он только здесь остановился, чтобы перевести дух. Тотчас забыл он и о встрече с Костей, и о том, что тот рассказывал о своей беде. Мысленно Дудин торопил уже предстоящую авантюру. Он полез в карман за блокнотом, уточнил адрес и свернул в проулок.
Дом, где жили аристократические старушки, был на отдаленной от станции улице, второй в проходном переулке, за которым открывался лес. Пятикомнатный дом ныне покойного профессора ботаники Голоугольникова, некогда весь укрытый плющом, с парниками на приусадебном участке, с пристройкой, где помещалась оранжерея, ныне имел весьма заброшенный вид. Дудин остановился на парадном крыльце, позвонил у двери с потрескавшейся рыжей клеенкой, из-под которой торчала клоками сизо-бурая вата, обдерганная воробьями на гнезда. За окном отдернули выгоревшую занавеску, из-под двойных рам бледным пятном проступило очертание старушечьего лица, потом оно исчезло, послышались шаркающие шаги, глухо звякнул отодвинутый с натугой засов, и в лицо Дудину ударил густой дух жилья, спертый воздух, настоянный на запахе старых книг и еще чего-то, отдававшего прелью, вызывая в ноздрях щемящее щекотание. И уже один этот запах наполнил Дудина каким-то сладостным предчувствием. Он живо блеснул глазами, раскланялся, юркнул в переднюю, но был остановлен вежливой просьбой тщательно вытереть ноги.
Обе дамы были родными сестрами именитого профессора и хранили как память его обширную библиотеку, которая наполовину состояла из ботанических катехизисов. Чего проще было свезти всю специальную литературу, занимавшую целую комнату, в букинистический магазин. Но, услыхав такое, отпущенное как бы мимоходом предложение со стороны Дудина, дамы отчаянно замахали протестующе руками, точно слова его, коснувшись их ушей, причинили физическую боль. Он тотчас переменил тон, изобразил на лице почтительность и понимание их трогательной привязанности к этой части библиотеки, составлявшей для них дорогую им память. Изобразил некую вежливую виноватость во взгляде, поняв, что ему даже выгодно подчеркнуть именно то, что эти книги не стоит продавать, а если уж продавать, то другие, художественные и по искусству, которые, в сущности, не имели прямого отношения к увлечению покойного профессора, а служили лишь для развлечения ума в часы досуга.
– Собственно, вас можно понять, – говорил он, прохаживаясь по скрипучему полу и заложив руки за спину, часто подергивал лопатками и перескакивал возбужденным взглядом от одной полки к другой. – Нынче наследники сразу после похорон тащат книги в букинистический магазин, чтобы побыстрее реализовать капитал, обрести его в наглядном виде, в приятном шуршании купюр, а заодно и очистить от старья квартиру. У некоторых старые книги вызывают отвращение, да и запах специфический исходит от них. Память о собирателе, покинувшем этот мир, они оставляют в сберегательной кассе. Вещественные свидетельства этой памяти им как-то ни к чему. Для них они обременительны, занимают в квартире лишнее место… Удобнее всего хранить память в сердце и обнаруживать, когда потребует того случай, в красивых словах и эмоциях, что для иных не составляет никакого труда.
– Брат завещал, чтобы мы всю специальную литературу передали после его смерти в университет. Мы конечно же исполним его последнюю волю, но со временем… Как-то жалко со всем этим расставаться. Пустые шкафы еще больше будут подчеркивать… Ну, вы понимаете…
– Конечно, конечно, – подобострастно кивал он головой.
– Мы пока все откладываем, хотя из университета к нам не раз обращались с предложением все это купить. Мы объяснили, что продать не можем, мы просто передадим, мы так и заверили их, но со временем, – говорила со скорбной грустью старшая из сестер Голоугольниковых, которая назвалась Дудину Александрой Дмитриевной.
– Ведь нельзя же все мерить деньгами, – поддакивала, живо блестя из-под стекол пенсне маленькими темными глазками, вторая старушка – Ольга Дмитриевна. – Тогда и эти картины следовало продать, – кивнула она на стену, увешанную акварелями, масляной живописью, гравюрами старинной работы. Большие полотна, исполненные маслом, были в массивных золоченых рамах, глянцевито поблескивали при свете единственной лампочки, которая сиротливо горела на большой бронзовой люстре с хрустальными подвесками. – Эти полотна я могу представить с закрытыми глазами до мельчайших подробностей. Они всю жизнь были в нашем доме, сколько я себя помню с детства, – продолжала она, польщенная молчаливым вниманием Дудина. – Их приобрел еще наш дед. А вот эти две, слева, купил в пятнадцатом году отец. Подойдите сюда, молодой человек, – пригласила она. – Это подлинник Врубеля. Не правда ли, замечательно?
– Смешной вопрос! – дернул Дудин головой. Он с видом знатока топтался у картины, сложив руки на груди, охватив ладонью подбородок, цокал восхищенно языком и то отступал, то подвигался ближе, почесывая за ухом.
– Хотите, я покажу вам акварели Волошина? – Ольга Дмитриевна засеменила к шкафу мореного дуба, надувая щеки и делая многозначительное лицо, точно собиралась удивить Дудина, снискавшего ее расположение терпеливым вниманием ко всему, что она говорила. – Когда-то мы жили летом на даче в Коктебеле рядом с Волошиным… – Она стала доставать большие самодельные папки с тесемками, а он заглядывал через ее плечо на полки и думал, что надо набраться терпения. Ничто так не располагает к себе старушек, как угодливое внимание к их томительно журчащей болтовне. Он лопатил волосы, смотрел, склонив голову набок, на акварели в папках, а глаза его, точно магнитом, тянуло к книжным шкафам, и он косил по сторонам, глаза разбредались и, казалось, жили порознь.
Из папки, заботливо придерживаемой на трясущихся руках старушкой, глянуло широкое добродушное мужицкое лицо. Кожаный ремешок вокруг лба, нос курнафеечкой, в глазах отрешенная погруженность в небытие: то ли эллинский бог, то ли зодчий, замысливший нечто небывалое всем на удивление и охмелевший от собственной дерзкой мысли.
– Человек он был необычайно общительный и щедрый, – ласково бубнила рядом, за спиной, в унисон сестре Александра Дмитриевна, точно у них все было расписано по ролям и в разговоре они дополняли друг дружку.
– Он одаривал своими акварелями всех знакомых с беспечной расточительностью, – вступала Ольга Дмитриевна. – Здесь на акварели вид у него несколько странный, я бы даже сказала, отрешенный, но в жизни он был необычайно внимательный и мягкий человек. Некоторые из друзей, к слову сказать, злоупотребляли его гостеприимством и мешали ему работать.
– У нас есть сборник его стихов с автографом, – тронула Дудина за рукав Александра Дмитриевна, – но не просите, не продам ни за что, – улыбнулась она какой-то извиняющейся и вместе с тем гордой улыбкой.
– Не заикаюсь даже, понимаю вас, – кивнув, сказал Дудин. – Это чувство мне хорошо знакомо, чужие привязанности к дорогим сердцу вещам я умею ценить.
Он хотел подчеркнуть свою деликатность в делах покупки и старался не выглядеть навязчивым. Он знал меру и, когда нужно было, умел пролить бальзам. Как говорится, птицу кормом, а человека словом обманывают.
– Ваш дом прямо-таки музей, отрадный оазис культуры, и я рад, что тот маленький пустячок, который послужил поводом знакомства, позволил мне сюда заглянуть, но… – Он выразительно вскинул брови и улыбнулся виновато и вместе с тем обезоруживающе простодушно, не в силах оторвать взгляд от книжных полок.
– Ах, какой вы нетерпеливый, ох уж эти коллекционеры, – засмеялась Ольга Дмитриевна, – но, право же, ваше пристрастие заслуживает поощрения. Сегодня немногие умеют оценить по-настоящему старину. Вот в этом шкафу, – указала она широким жестом, – можете поискать и выбрать. Может быть, найдете для себя что-то любопытное. Тут есть поэзия, альманахи двадцатых годов, монографии по живописи и графике. А я тем временем на стол соберу. Думаю, вы не откажетесь после всего с нами поужинать. Пойдем, Саня, не будем мешать молодому человеку.
Старушки вышли из комнаты. Он еще секунду прислушивался к шарканью их шлепанцев, потом живо хмыкнул, потер руки, но тотчас, словно спохватившись, что за ним наблюдают, придал лицу скорбно-озабоченное выражение.
Дудин рылся в полках и листал книги влажными от волнения пальцами. Его тряс мелкий озноб азарта, обуревала тревога, точно от него могла ускользнуть внезапно представившаяся ему счастливая возможность. Губы его слегка шевелились, мысли прыгали в голове. Трогая всякий заинтересовавший его сборник, он тут же прикидывал приемлемую на его взгляд цену в этой ситуации. Цену, которая не показалась бы старушкам обидной, не вызвала бы у них подозрения, что он их надувает, хочет купить по дешевке.
Редкие сборники он откладывал налево, посредственные клал на освободившуюся нижнюю полку шкафа. Все это он делал старательно, не оставляя малейшего беспорядка, чтобы со стороны не бросалось в глаза, что перебирал все здесь до последней мелочи.
– Так, так, – бормотал он, – сборник Крученых «Учитесь Худоги», с иллюстрациями Зданевича, Тифлис, 1917 год – налево, Казимир Малевич, «Супрематизм», Витебск, 1920 год – налево, сборник «Нахлебники Хлебникова Асеев и Маяковский» – налево. А Городецкий нам вроде ни к чему, пусть останется у бабушек до лучших времен. Пусть он скрасит их старость.
Велимир Хлебников, «Труба марсиан», 1916 год. Один листочек, большая редкость. Конечно, это возьмем. Маяковский «Я», литографированное издание, 1913 год. Илья Эренбург, «О жилете Семена Дрозда», Париж, 1917 год, Алексей Ремизов, «Что есть табак», Сириус, 1908 год, Велимир Хлебников, «Затычка», с иллюстрациями Бурлюка, 1913 год.
«Это же настоящая сокровищница, – лихорадило его от разгоревшегося азарта. – За содержимое такого шкафа, если выгодно сбыть, сегодня можно купить домишко вроде этого. Но что домишко, что деньги, когда тут редчайшие издания, которые сохранились в считанных экземплярах после стольких лет. Славный, славный человек был покойный профессор ботаники. Такие цветочки русского ренессанса сберег. Прекрасный гербарий, чудная коллекция. Знал толк в литературе профессор. Со стариканом, видать, не только о ботанике можно было побеседовать. Не замыкался в узкопрофессиональных интересах. В ногу со временем жил, увы, отсохший росток русской интеллигенции профессор ботаники Голоугольников.
А вот и Евгений Иванович Замятин, „Как исцелен был инок Еразм“, издательство „Петрополис“ с рисунками Кустодиева. Тоже приятный пустячок, но отложим направо. Без этого в крайнем случае можно обойтись. Дорого не заплачу, нет».
– Здравствуйте, Николай Степанович! – взял он в руки сборник стихов «Шатер» Гумилева. – Вы, конечно, король поэтов. Увы, поверженный король.
Как картинка из книжки старинной,
Услаждавшей мои вечера,
Изумрудные эти равнины
И раскидистых пальм веера.
И каналы, каналы, каналы,
Что несутся вдоль глинистых стен,
Орошая Дамьетские скалы
Розоватыми брызгами пен.
Вот каким ты увидишь Египет
В час божественный трижды, когда
Солнцем день человеческий выпит
И, колдуя, дымится вода…
«Все же положим направо, – решил он. – Не такая уж редкость. Да и поговаривают, что скоро должны переиздавать».
Он разобрал книги. Далее шла целая кипа альманахов: «Круг», «Дом искусств», «Записки Мечтателей», «Писатели о себе и о творчестве», «Стрелец», «Летучий Альманах»…
«Неужели старушенции согласятся все это мне продать? – обмирало у него сердце, и зло стучал пульс у левого виска, подергивало тиком веко. Дудин бросал частые взгляды в сторону двери на кухню: оттуда слышались звякание посуды и приглушенный старческий говор. – А собственно, почему бы и нет? – размышлял он. – Зачем им все это, в конце концов, нужно? Пусть оставят себе кроме ботанических катехизисов сотни две, три художественных книг. Вон у них два шкафа с собраниями сочинений. Пусть перечитывают на досуге классиков. Классики наводят на тихие, благочестивые мысли и успокаивают, как валерианка. А поэзия, особенно поэзия двадцатых годов, вредна в старческом возрасте. От нее может подняться у бабушек артериальное давление… Я должен позаботиться между делом об их здоровье… В крайнем случае, если уж потянет на поэзию, пусть себе перечитывают Фета. Его элегии так миротворны…»
В комнату прошаркала Ольга Дмитриевна. Дудин встрепенулся от задумчивости и нервнически обернулся на звуки ее шагов. Уши его горели, лицо было покрыто пунцовыми пятнами, но причиной тому было не сентиментальное смущение, что она догадается о его мыслях, хотя на всякий случай он прятал от нее свои блестящие больные глаза, а уже рисовавшаяся в его воображении картина, как он ставит все, отобранное им, на полки своей библиотеки. Те книги, что лежали сейчас перед ним, мысленно он уже успел присвоить себе, успел в чем-то с ними породниться, точно они изъявили к тому покорность от его трепетных прикосновений. А вот теперь чья-то чужая воля могла разрушить этот непрочный союз. Даже сама возможность услышать сейчас отказ продать ему что-то была для него нестерпимо мучительна, острое чувство ревности переполняло его.
– Ну что, нашли что-нибудь интересное? – спросила Ольга Дмитриевна. В ее голосе Дудину почудилась недвусмысленная ирония.
– Да как вам сказать… – проговорил он с нарочитой вялостью в голосе. – Меня ведь каким-нибудь пустяком не удивить. То есть для иного, может, и не пустяк. Может, покажется ценностью. А для меня как для коллекционера… – Он пожевал губами и состроил довольно-таки кислую мину. – Большая часть из всего этого уже переиздана. Да-да… – Он чихнул и, сделав извиняющийся жест, бросил в сторону книжного шкафа уничижительный взгляд.
По выражению его лица можно было ожидать, что он сейчас бросит реплику: «Старье да пыль! Рискую здоровьем ради окаянной старости. Но что делать, жить как-то надо… Такой уж я человек, сам себя не жалею».
– Кое-что я тут для себя отобрал, с вашего позволения, – проронил вполголоса Дудин, отводя глаза. – Правда, состояние сборников оставляет желать лучшего: корешки порастрепались, да и страницы кой-где исчерканы карандашом… Разумеется, кое-кому это покажется даже удобным, не надо читать лишнее. Выделена, так сказать, квинтэссенция… Но я привык доходить до всего своим умом. Я недоверчив к чужому вкусу. Пусть некоторые сочтут это причудой коллекционера, но для меня сохранность книги, может быть, дороже содержания… – Тут он стал распространяться о том, что некоторые не берегут книг, относятся к ним кое-как, а лишь дойдет дело до продажи, так заламывают несуразные цены… – Мы, коллекционеры, – разглагольствовал он, с тщательностью просматривая еще раз отобранные стопки, – доносим книгу в сохранности до будущих поколений. Именно благодаря нам многие книги сохранились до сегодняшнего дня. Откапываешь их порой в самых неожиданных местах – среди макулатуры, на запыленных чердаках, в отсыревших, покрытых плесенью подвалах… Неделями подклеиваешь, реставрируешь, переплетаешь, – ворковал он.
Потом Дудин стал рассказывать об авторах некоторых сборников, о вычитанных где-то подробностях интимной жизни писателей и поэтов, желая показать свою осведомленность в литературе, выгодно обнаружить широту эрудиции. Важно было произвести впечатление подлинного ценителя, чтобы, когда дело дойдет до торгов, его мнение знатока и названная цена не вызывали ни малейшего сомнения. Он получал двойное удовольствие, когда удавалось купить хорошую книгу по умеренной цене.
– Вот эти две стопочки я, может, и купил бы, – вернулся он в разговоре к томившему его вопросу, решив, что, пожалуй, хватит распространяться о пустяках и тратить порох: выражение лиц старушек говорили о том, что слушают они его с полной доверительностью и почтением. – Может, и купил бы, – повторил, подчеркивая, он, – но смотря сколько вы за них запросите.
Замечено это было таким тоном и с такой смиренностью на лице, точно он хотел подчеркнуть: «Вы могли бы совершить добро, обеспечить этим книгам надежное пристанище, откуда им прямая дорога в вечность. Но все дело в том, какую вы потребуете за это жертву. Насколько велика ваша корысть».
– Право же, я затрудняюсь сказать, – испытывая неловкость и замешательство, перебирала Ольга Дмитриевна отложенные Дудиным книги. Очки ее съехали на нос, лицо было озабочено, ресницы мелко подрагивали. Растерянность, непривычность к торгам вызвали на щеках слабую краску волнения, и она невольно устыдилась этой непривычной для себя роли. Перехватив иронический взгляд Дудина, намеренно смотревшего на нее с насмешливостью, едва, впрочем, уловимой, с виду совсем безобидной и даже как бы не относящейся к делу, Ольга Дмитриевна вспыхнула, решительно и вместе с тем отстраненно, чуть ли даже не с отчаянием, махнула рукой. Дескать, что же тут мне смотреть, когда вы, истинный ценитель, сами знаете настоящую стоимость. И если у вас хватит совести обманывать – то что же… Не мне вас стыдить и уличать. – Вы уж сами назначьте, – проронила она с усталым видом.
Глядя на ее курьезное, смущенное лицо, Дудин тотчас подумал с облегчением, что она из-за своей деликатности и неопытности не решится назвать большую цену, не станет торговаться. Для нее самолюбие, можно сказать, дороже денег. Но и она хитрит, бьет на его благородные чувства, хочет показать, что, доверяясь ему во всем, полагается на его совесть. А он, что же он… Разве есть у этих книг какая-то твердая цена? Разве можно назвать какую-то сумму, которая определила бы их редкость, радость обладания для коллекционера? Да и вообще… Разве имели денежные знаки к этим книгам какое-то отношение, если разобраться по сути? Ведь они уже как бы к вечности приобщены, время все расставило по своим местам. Будь воля того же Александра Евграфовича, он не разрешил бы товароведам определять их по своим клиентам, а скупал для музеев, брал на учет домашние библиотеки, чтобы эти тоненькие, неприметные с виду книжечки, иллюстрированные авангардистами, не уплывали на Запад, потому что придет время, спохватятся, ан уже будет поздно. Останется только жалеть. Сейчас, может, и не пожалеют, потому что те, от кого многое зависит, в неведении… Но позже, позже, когда время откроет кое-кому глаза… Тогда уж определенно спохватятся, зачешутся… И почему на Западе ценители русского искусства проявляют такую прыть?