Текст книги "Сомнительная версия"
Автор книги: Юрий Вигорь
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 30 (всего у книги 32 страниц)
– Ну, отправилась бы в ближайшую деревню и сообщила местным органам милиции, что у меня пропал муж. Начали бы тебя искать, – чтобы унять назойливость супруга, спокойно и рассудительно ответила Мария Владимировна и, поднявшись из-за стола, пошла снять чайник с огня.
– Но меня ведь могли и не найти, я мог лежать там, в лесу, до самой зимы, – с неопровержимой убедительностью и каким-то болезненным ликованием продолжал Василий Петрович. – Тело мое изгрызли бы звери, расклевали птицы, а кости, мои кости, измытые дождями, талым снегом, смешались бы с землей и поросли травой. Анатолий, я теперь твой вечный должник. Чем мне отблагодарить тебя, я и ума не приложу, – поднял на Тольку глаза с дрожавшими в них отблесками костра Василий Петрович. – Все, что у меня есть, принадлежит тебе. Хочешь – бери мою машину, жену, палатку, – с какой-то гримасой душевной усталости махнул он рукой. – Ты герой, Анатолий, ты чудесный парняга. Просто счастье, что ты ушел в лес от городской жизни. Ты правильно сделал. Я и сам бы ушел в лес и работал рядом с тобой плечом к плечу. К черту министерство, к черту должность и высокий оклад. Разве встретишь у нас в министерстве таких ребят, как ты? У тебя золотое сердце, Анатолий, ты святой. Никакой ты не алкаш. Алкаши такими не бывают, я знаю. Ты нарочно оговорил передо мной себя. Не знаю только зачем. Маша, поцелуй его. Маша, я хочу, чтобы ты это сделала. Если бы не он – ты была бы вдовой.
– Ну что ты городишь, ты пьян и не соображаешь, что несешь, – обиженно отвернулась Мария Владимировна.
– Да, я пьян. И что из этого? Ты, Маша, ровно ничего не поняла. У тебя бедное воображение. Ну что ты без меня, что бы ты делала без меня с двумя детьми? Ну дали бы за меня пенсию в министерства, а замуж ты бы уже не вышла. Старенькая ты уже, Маша. Никто бы тебя не взял.
– Не волнуйся, – рассердилась Мария Владимировна. – Взяли бы, и еще как.
– Взяли бы? Это кто же? Может, у тебя уже кто на примете есть? Видишь, Анатолий, вот она, женская верность, вот когда узнаешь цену женской верности. Может, мне и вправду остаться с тобой в лесу, Анатолий, и идет все к чертовой матери? Возьмешь меня в напарники?
– Да будет вам, Василий Петрович, – смущенно улыбался порядком уже захмелевший Толька. – Что вам делать в лесу?
– Что мне делать в лесу? – встрепенулся Василий Петрович. – Мне необходимо согнать жир с души. Да-да, мне необходимо согнать жир с души. Сегодня я многое понял. Я, брат, зажирел душой. Я сегодня ужасно перепугался. Мне сейчас стыдно собственного страха, Анатолий. Я никогда ничего не боялся. А ты – один с этой саблей на медведя и даже не дрогнул. Как я низок перед тобой, Анатолий. Ведь я подвергал твою жизнь опасности, когда кинулся тебе под ноги. Тебе меня жалко сейчас, да? Я жалкий трус, министерская крыса, вот кто я. А ты не испугался, такие, как ты…
– Да некогда пугаться было, Василий Петрович, – отвечал с добродушной пьяной улыбкой Толька. – Зверя вот только жалко.
– Да плюнь ты на этого зверя. Тебе что, зверь дороже или я? Их много в лесу, а я один. Не надо было кидаться на человека.
– И ее, конечно, можно понять… – мягко возразил Толька. – Если бы вы не испугали ее…
– Да что понимать. Выживает сильнейший. Мы вот живы с тобой, а она нет. Закон леса – закон жизни. Я никаких медведей не потерплю на своем пути. Д-да!
– Ну понес, ну понес околесицу, – Мария Владимировна поднялась из-за стола, пошла к костру и подкинула сухих веток. Тотчас по ним побежали голубоватые язычки пламени, ветки резко зачернели в огне, затрещали, прозрачный дымок потянуло вечерним ветерком на Марию Владимировну, она защитилась тыльной стороной ладони, и ее красивые длинные пальцы стали прозрачными в отблесках пламени.
Она сидела вполоборота к Тольке, он пристально смотрел на ее бронзовое от огня лицо с миндалевидными глазами, на ее высокую, словно нацеленную на что-то там, за костром, грудь и думал: пожалуй, она была права, когда говорила, что не осталась бы одна.
– Вы, конечно, останетесь ночевать у нас, – сказала она, но в утвердительном тоне ее была какая-то зыбкость, как бы легкий оттенок нежелания, чтобы он остался, и, уловив эти нотки, Толька поднялся и поискал глазами на траве свою брезентовую куртку.
Василий Петрович меж тем безуспешно боролся с дремотой, клевал носом и бормотал, что обязательно заведет себе ружье и посчитается со всеми медведями, которые, не дай бог, встретятся на его пути. Толька подобрал с травы свою куртку и, морщась от боли в руке, стал натягивать ее, но тут Василий Петрович, словно очнувшись от забытья, неожиданно резким движением вскинул голову и посмотрел на него недоуменным до смешного взглядом, точно увидел впервые. Казалось, он мучительно соображал, что за человек стоит перед ним.
– А, Анатолий, – прояснился его взгляд. – Ты вылитый викинг. Рядом с тобой я никого и ничего не боюсь.
– Я пойду, – сказал Толька. Он стоял, широко расставив ноги, его слегка покачивало, он испытывал легкий озноб. – Вы теперь, Василий Петрович, спать ложитесь. Еще свидимся.
– Нет, постой, – упав грудью на стол, возразил Василий Петрович. – Ты завтра вернешься? Я хочу снять шкуру с этой медведицы и увезти с собой.
– Конечно, он вернется, – сказала Мария Владимировна, поддержав едва не свалившегося на траву супруга. – Мы ждем вас завтра на уху, Анатолий, – с деланной любезностью добавила она.
Толька выбрался на дорогу, миновал мосточек и еще долго чернел в подлунье, пока не скрылся за холмом. Шел он покачиваясь, длинное несуразное тело его мотало из стороны в сторону и то кидало на середину дороги, то заносило помимо воли в густой клевер, хлеставший влажно по сапогам. В придорожной траве изредка взлетали потревоженные им птицы, спросонья короткими жалобными криками будоражили тишину. По временам он вскидывал голову, ошарашенно смотрел на жгучие, плясавшие над холмами звезды, на залитое тихим лунным светом небо, где в обмякшем дыхании ночи вяло скользило прозрачное жидкое облачко, иссиня светлея над щербатым, темневшим вдали лесом. Ступив в глубокую выбоину на дороге, где со дна в жирно черневшей воде проступал месяц, Толька покачнулся, тяжело плюхнулся в грязь и неловко подвернул под себя руку. Потом он, скрипя зубами, перевалился на спину и долго лежал не шевелясь, пока отходила боль. Призрачная легкость, колебавшая все вокруг, слабела, отрезвляюще холодило сыростью от земли. Терпкая непонятная грусть набухала невесть отчего на сердце.
Он лежал и думал: «Что же сегодня случилось, что же делается со мной, что? Сегодня спас человека. Да, спас человека. Человек пришел в лес, в его лес, и, чтобы спасти человека, убил зверя. Человек отдохнул и уедет, зверь мертв, а он сам лежит, точно поверженный какой-то страшной силой на ночной дороге, и никому нет дела до него. Отчего так муторно у него на душе? Конечно же он обманывает самого себя, что идет сейчас в деревню сообщить лесничему об убитой медведице, к лесничему можно бы зайти и завтра, а идет он сейчас затем, что знает: у лесничего всегда есть самогон. Теперь загудит он на три дня и поживет у лесничего, чтобы не показываться в лагере. Так уж устроен он, что, хватив спиртного раз, нутро его требует еще и еще, пока не перегорит в нем, не отпустит окаянная слабость. Ну сорвался я сегодня, сорвался, но как тут было не выпить, повод был, да еще угощали заморским коньяком. Столько держался, а сегодня все пошло к чертовой матери кувырком. – Он сел, опершись рукой о влажную землю, глубоко набрал воздуха грудью и шумно, с силой выдохнул, стараясь очистить дыхание. От боли в вывихнутой руке, от сырого ночного воздуха в голове медленно прояснялось. Он попробовал шевельнуть рукой, и тотчас в предплечье отозвалось острой ноющей болью. – Теперь пару дней не смогу взять топор в руки, – подумал он и матернулся от злости. – Уговорил-таки меня выпить, паразит. Праздник, говорит, сегодня. Вот он, праздник. Кому поминки, а кому праздник. Ему-то сейчас хорошо. Перетрухал, выпутался и спит. Все у него: и машина, и жена красивая, и положение. Зверей, говорит, в лесу много, а я один. Теперь одним зверем меньше. – Жалко стало зверя, и какая-то досада взяла на этого человека, куражившегося по пьянке и предлагавшего ему свою машину. – Нет, а зачем он это говорил? Знал ведь, что я не возьму. Знал. Рисовался перед ней, кочевряжился. А я, дурак дураком, сидел и слушал. Да он ведь не принимал меня всерьез, – остро обожгла его внезапная догадка. – Кто я для него – случайный человек, алкаш. Отблагодарил стопарем, и будь здоров. Чеши в поле на все четыре стороны.
Поцелуй, говорит, его. А знал ведь, что она не будет меня целовать. Он ведь и ее не пожалел для куражу. Теперь ему хватит разговоров на целый год. Как же – шкуру медвежью привезет. Выкуси. Будет тебе шкура. Дешево отделался. Эх, вернуться бы сейчас и сказать: обещал машину – давай. Глянуть бы, как его скосоротит. Небось на лоб зенки выкатятся. Перед ней-то, перед ней спесь с него сбить. – Какое-то жестокое любопытство заговорило в нем, и он злорадно улыбнулся. – А что, вернусь, ей-богу, вернусь». Он вскинул голову и посмотрел на небо, на ясные твердые звезды. Там, в холодной черной бездне, вяло скользил бледный, точно опухший с перепоя, полный месяц. Кругом было тихо. В поле по-прежнему упрямо дергал и дергал коростель, оповещая всех, словно сторож, что он не спит, караулит ночь. Перед глазами выплыло лицо, шея, грудь красивой женщины, оставшейся там, у костра. Он решительно поднялся и пошел назад.
В оранжевой палатке уже спали, и мажорный храп Василия Петровича мерно прорезал дремотную тишину. Толька остановился у тлевшего синеватым жидким дымком костра, громко кашлянул и немного погодя окликнул:
– Василий Петрович, а Василий Петрович…
В палатке послышался шорох, встревоженный сонный голос Марии Владимировны. Поднялся полог, и показалось, пугливо озираясь по сторонам, будто собираясь тут же скрыться назад, всклокоченная и растерянная голова Василия Петровича. «Точно хомяк из норы», – злорадно подумал Толька. Что-то дрогнуло в нем, то ли жалость к этому бледному, облитому зеленоватым лунным светом лицу, то ли минутная нерешительность и смущение, но он тотчас усилием воли превозмог эту слабость и решительно сказал:
– Вот вы говорили – бери машину за то, что жизнь спас. Так?
– Это ты, Анатолий? – облегченно вздохнул Василий Петрович, и фигура его нерешительно отделилась от палатки.
– Вот. Я вернулся сказать… Словом, раз предлагали, то я согласен. Насчет машины я согласен. Пожалуй, она мне сгодится. – Бросив эти слова, словно скинув тягостный груз, Толька стоял, упершись в Василия Петровича дерзким взглядом, и пристально слушал, что тот ответит. Не было уже ни стыдно, ни страшно.
– Ма… – екнуло и застряло комком в горле Василия Петровича.
Фигура его колыхнулась, он беспомощно развел руками и с жалким выражением на лице обернулся к палатке. Тут он быстро-быстро потер ладонями виски, очень напоминая движениями умывающегося хомячка, и с неожиданной проворностью юркнул под полог.
– Маша, выйди поговори с ним. Ну выйди же, – слышался его взволнованный и сердитый голос. – Черт знает что такое. Ну говорил, ну ляпнул. Но это же идиотизм – понимать все буквально. Он пьян. Предложи ему… я не знаю… денег, что ли.
«Нечего сказать, хорош защитничек. Тебе, пожалуй, далеко до той медведицы», – с брезгливостью подумал Толька.
– Я пошутил, – громко и внятно сказал он. – Шутка. Спите спокойно, я ухожу. – Он сплюнул и, не оборачиваясь, быстро пошел к дороге. – Из-за такого зверя погубил! – невольно вырвалось у него.
Через час он добрался до лагеря, разделся, забрался в спальный мешок и тотчас уснул.
Два дня спустя тихим августовским утром он шел по обочине дороги, влажно и жирно черневшей после ночного дождя, направляясь на свой лесной участок. Еще издали он приметил, что оранжевой палатки у речки уже нет. Не доходя до мосточка, он замедлил шаги, свернул в матово серебрившуюся от росы траву и, подойдя к месту, где стояла палатка, остановился у размытого дождем пепелища костра. На обгоревшей до половины толстой осиновой ветке с покоробленными от костра листьями, точно сучок, чернела улитка. Рядом на обнажившейся под углями земле копошились два навозных жука. Он постоял, задумчиво склонив голову, и лицо его покоробила едкая усмешка. Потом он неторопливо продолжал свой путь и вскоре скрылся в чаще леса.
Искатель романтики
Поезд отходил в четверть первого ночи, на вокзале Станислава Андреевича никто не провожал, был он холост и с тех пор, как десять лет назад умерла его мать, жил один в двухкомнатной квартире в Хлыновском переулке, лишь по временам тяготясь собственным одиночеством.
Он почти никогда не пользовался услугами Аэрофлота, объясняя это тем, что после полета от резкой перемены климата потом несколько дней чувствует себя не в своей тарелке и испытывает покалывание в висках. То ли дело, когда едешь поездом, да еще ко всему отправляешься на юг, в отпуск, и забронировано место – на нижней полке в купейном вагоне. Есть что-то успокаивающее и целебное для нервов в нескончаемом ритмичном постукивании колес на стыках рельсов, в мелькании за окном вагона ночных огней…
В купе уже спали, а он все стоял в коридоре у приоткрытого на треть окна и курил короткими затяжками папиросу.
Мягко застилавшую все вокруг аспидную черноту ночи изредка прорезали зыбким блеском небольшие озера с отражавшимися в них звездами, он рассеянно слушал дробный стук колес, смотрел в темноту, пьянея от резкого свежего воздуха, навеянных дорогой несвязных певучих мыслей.
– К черту, к черту все дела, к черту заботы и тревоги! Подальше от столичной сутолоки, – шептал и улыбался он. И казалось, колеса вагона вторили в лад его мыслям, отстукивали чечеткой: «по-да-льше, по-да-льше».
И чем дальше уносил поезд Станислава Андреевича от Москвы, тем прочнее, сладостнее и, казалось, осязаемее становилось его освобождение от служебных забот, от нервотрепки, что тянулась последних три месяца и была связана с переработкой его лабораторией чертежей шумоглушителей для одного завода и из-за чего едва не сорвался отпуск в июле. Чуть ли не каждый раз, встречая его в коридоре, директор института напоминал: «Ну как там у вас с глушителями, подвигается работа? Смотрите, я слово дал, не посрамите честь института, Лузанский!» «А что я, двужильный, почему эту работу навязали именно мне, а не лаборатории Петухова, который должен заниматься вопросами промышленной акустики?» – думал Станислав Андреевич, глядя в глубь коридора, где вздувались занавески на окнах и блестел никелированными частями титан рядом с купе проводника. Петухов сейчас в Париже, делает на конференции доклад о своей докторской диссертации, а кандидат Лузанский должен отбояриваться за него, и своей докторской заняться все недосуг. То подкинут внеплановую работу, то заставят отвечать на галиматью, присланную в институт каким-то доморощенным изобретателем из провинции. Спасу нет от этих псевдо-Кулибиных, одних расчетов присылают в бандеролях по сорок листов.
Близко мигнули огни закрытого шлагбаума, тонко и пряно пахнуло свежескошенным сеном со стоящего у самого переезда грузовика, мелькнула фигура дежурного в оранжевом жилете и фуражке с лакированным козырьком. Снова пошли дымно чернеющие поля без единого огонька, с мутно и расплывчато выступающими из темноты у насыпи кустарниками.
«Почему в городе не замечаешь ночей, точно они проходят бесследно? – думал Станислав Андреевич. – Просто кощунство вспоминать сейчас, что тебя недавно одолевали трения с начальством, перебои сердца и прочие мелочи жизни. В такую ночь надо забыться, пить вино, предаваться мечтаниям о чем-то возвышенном…»
Станислав Андреевич не пытался объяснять себе причину того приятного возбуждения, которое мешало уснуть. Было какое-то странное предчувствие, что в этой поездке с ним обязательно должно что-то произойти. Что-то приятное, может быть, случится какая-то встреча…
Приехав в маленький приморский городок, где никогда прежде он не был, но куда советовал съездить сослуживец, отдыхавший тут в прошлом году, Станислав Андреевич снял комнату в пристройке к дачному дому, который стоял почти у обрыва, метрах в двухстах от моря, распаковал чемодан, достал полотенце, купальную шапочку, плавки и отправился неторопливой походкой на пляж. Была суббота, день выдался солнечный, жаркий, но из-за близости моря жара не изнуряла. Легкий бриз чуть тревожил листву на старых платанах, которые росли вдоль улочки, упиравшейся в обрыв, а дальше террасами, поросшими густо зеленеющим кустарником, берег ниспадал к пляжам. При виде открывавшегося с возвышения простора, от ослеплявшей чуть маслянистой глади моря у Станислава Андреевича в первую минуту даже заломило в висках. С удовольствием искупавшись, полежав с часок на раскаленном щедрым солнцем песке, он накинул на свои полные плечи влажное махровое полотенце, чтобы уберечься от возможного в первый день ожога, и как был в плавках, взяв рубаху и брюки под мышку, пошел вдоль уреза берега по мелководью, вскидывая ступнями мелкие фонтанчики брызг. Впереди был деревянный пирс, стояло на якорях с десяток яхт и швертботов, сверкая безукоризненно гладкими бортами. Несоразмерно длинные, истончавшиеся плавно кверху мачты, казалось, упирались макушками в небо. Издали суденышки напоминали пришпиленных иглами, опрокинутых на спину жуков, уже навсегда и ко всему безучастных в этом мире. Мимо Станислава Андреевича по пирсу прошла загорелая молодая женщина в купальнике и поднялась на борт стоящей с краю яхты. Было в этой смуглянке что-то восточное, какая-то остро волнующая, беспощадная грация, не позволявшая оторвать взгляда от ее стана, покрытых золотистым загаром тонко вылепленных ног. Невольно остановившись, Станислав Андреевич проводил ее восхищенным взглядом, пока она не скрылась в рубке, оставив за собой слегка приоткрытой дверь. Через какое-то время оттуда показался высокий мужчина, стройный, мускулистый, но с уже тронутыми сединой волосами. Один вид его, расслабленная и уверенная манера держаться обличали в нем характер независимый и решительный, характер человека, выросшего на море. Рядом с этим яхтсменом Станислав Андреевич явно проигрывал по всем статьям: был значительно ниже ростом, обременен от сидячей работы солидным брюшком, у него были широкие непородистые бедра, ранняя лысина, и вдобавок ко всему его маленький курносый нос пуговкой седлали очки в роговой оправе с толстыми стеклами от близорукости.
Станислав Андреевич стоял у края пирса и курил, что-то удерживало его на этом месте и мешало пойти дальше вдоль берега. В глубине души он испытывал смутную ревность к мужчине. К беспочвенной ревности примешивалось и какое-то неприязненное чувство, глухая враждебность. Мужчина спустился на пирс, направился к Станиславу Андреевичу и вежливо попросил у него закурить. Когда он прикуривал от папиросы Станислава Андреевича, тот различил на руке яхтсмена наколку. На тыльной стороне кисти было вытатуировано имя – Костя, а на фалангах пальцев с зажившими шрамами год рождения – одна тысяча девятьсот тридцать пять. «Господи, – подумал Станислав Андреевич, – да мы же с ним одногодки, а я полагал по его виду, что он лет на десять моложе меня».
Незнакомец сдержанно поблагодарил за папиросу и, кивнув, пошел по пирсу к тому месту, где должна была причалить подходившая со стороны моря яхта. Трое молодых людей быстро, но без суетливости спускали грот, потом высокий здоровяк, что стоял на самом носу, бросил за борт якорь, достал из воды багром небольшой буй и прикрепил к нему носовой конец. Яхта медленно развернулась кормой к берегу. Невысокий светловолосый бородач, по-видимому, бывший у них за старшего, легко перепрыгнул на пирс, и у них с Костей тотчас завязался оживленный разговор.
Станислав Андреевич приблизился к яхтсменам и стал прислушиваться к тому, о чем они говорили. Речь их густо перемежалась специфическими морскими выражениями: «лечь под ветер», «удариться в моря», «выбрать грот, стаксель». Для Станислава Андреевича, человека сугубо сухопутного, всего раза три в жизни совершавшего поездки на теплоходе по Волге, эти необычные слова звучали романтично, на него пахнуло ароматом жизни недоступной, заманчивой, обжигавшей воображение. Хотя смутно угадывал смысл их разговора, но все же ему было небезынтересно стоять рядом и слушать. Он мысленно сравнивал себя со своим сверстником, и ему было неловко сознавать, что у него самого рыхлое бледное тело, слабые руки. В сущности, рядом с ними он, наверное, выглядел со стороны много старше и имел отнюдь не мужественный вид, а хотелось быть вот таким же поджарым и мускулистым, с грубыми руками, покрытыми мозолями от канатов, с обветренным, крепким от загара лицом. Им овладело странное, но острое желание тотчас ступить на палубу одной из яхт, выйти в море, поднимать и налаживать паруса, эти стаксели и гики, натягивать шкоты, упираясь крепко в палубу босыми ногами, куда-то плыть, пусть даже с риском для жизни, чувствовать, как стесняет дыхание в груди от свежего морского ветра, бросающего в лицо охапки соленых брызг.
– Грот оставьте на гике, – крикнул оставшимся на борту яхтсменам бородач. Высокий молча кивнул и стал подвязывать парус, а второй, совсем юноша, зачерпнул ведром воды, окатил палубу, и по ней заструились, засверкали веселые ручейки, скатываясь к шканцам.
«Ах, как коротка, как коротка и прекрасна жизнь, – думал Станислав Андреевич, глядя на иссиня-зеленое море с дрожащей полоской мутного от зноя и испарений горизонта. – Живешь в столичном городе, глохнешь за работой и не замечаешь, как стареешь телом и душой, не замечаешь за будничной суетой, как на тебя незаметно накатывается старость. Да-да, главное – постоянно находиться в движении, – повторял он про себя, – в этом секрет исцеления от всех болезней, телесных и душевных. Старая как мир истина: в здоровом теле – здоровый дух. Но именно потому, что эта истина стара как мир, большинство ею пренебрегают. И я в том числе. Мне сорок четыре, а тело у меня как у шестидесятилетнего. Холестерин накапливается день за днем и для расщепления требует энергичных движений. А какая тут подвижность, когда на работе сидишь в кресле, а придя домой, валишься на диван с книгой или смотришь телевизор». И от невыгодного для себя сравнения со случайно встретившимся сверстником, от воспоминания о недоступной, чем-то взволновавшей его смуглянке, которая скрылась в рубке яхты, его одинокое холостяцкое прозябание в удобной квартирке, оклеенной желтенькими обоями, тихая, обеспеченная столичная жизнь разом померкли и независимость, мужская свобода показались ненужными и тягостными даже. Он смотрел вдоль берега, где по песку ходили вразвалочку и с ленцой большие чайки в пепельно-атласных фраках, чем-то напоминавшие кичливым видом важных и заносчивых дипломатов, и думал о том, что жизнь уже почти прожита, а он так и не почувствовал в ней вкуса. И многое, очень многое было упущено, а остаток дней так и придется, видно, доживать в одиночестве, и никогда уже не будет у него ни жены, ни детей. Молодость, сила, здоровье – все это кануло в прошлое, и тот отголосок вожделения, шевельнувшийся недавно в нем, отзвук неутоленных страстей, теперь просто смешон, и о взаимности молодой женщины нечего и мечтать.
А вечером он сидел в маленьком приморском ресторанчике, где несколько пар танцевали под радиолу, и говорил молодому прыщеватому официанту в застиранной и блестевшей крахмалом парусиновой тужурке:
– Знаете ли вы, друг желудка, что все мы, смертные, на шестьдесят процентов состоим из воды и каждую минуту, находясь под палящими лучами солнца, человечество убывает в массе на несколько миллиардов тонн? Ваша прямая обязанность позаботиться о том, чтобы я восполнил испарившуюся из меня влагу. А посему принесите-ка мне графинчик хорошего вина из ваших, так сказать, погребов.
Лицо официанта, разделенное полоской черных усиков, подернулось в усмешке, он что-то небрежно черканул в своем замусоленном блокноте и удалился за ширму вихляющей неторопливой походкой.
От выпитого вина Станислав Андреевич не повеселел. С задумчивым видом, с желчной усмешкой смотрел он на танцующие пары, и чувство сожаления к своему одиночеству, к прошедшей молодости снова охватило его. Он сопротивлялся этому чувству, говорил себе, что он совсем не стар и для своих сорока четырех лет еще в довольно сносной форме, разве что нижнее давление немного выше нормы. «Если во мне не таится какая-то скрытая болезнь, – успокаивал он себя, – в моем распоряжении еще по меньшей мере лет пятнадцать – двадцать».
Через открытое окно веранды был виден плавно изгибавшийся берег, уходивший к горизонту, туда, где небо захлестывало кромку моря багряными отблесками догоравшего заката. Залив, слегка окутанный дымкой, навевал мысли о покое, о вечности, и от зрелища этого необозримого простора Станислав Андреевич еще острее сознавал свою жалкую малость и краткость оставшейся жизни перед быстротекущим временем, стиравшим с лица земли поколение за поколением, чтобы очистить место для тех, кто еще только вступал в этот мир. И то, что рано или поздно он должен был умереть, казалось ему ужасной несправедливостью, и не было никакой лазейки в будущее, никак нельзя было предотвратить неминуемый конец.
«А что, если бы я прожил еще, скажем, двести лет? – спрашивал он себя. – Каким бы я стал, что от моего присутствия изменилось бы в мире? Что изменилось бы во мне самом? Наверное, человечество ничего не потеряет от моего ухода, мир не станет лучше, но я сам, наверное, стал бы иным, потому что время не только убивает, но и помогает открыть глаза на то, в какой мере могут быть обоснованны наши надежды.
И зачем люди лгут друг другу? – усмехнулся он и с какой-то торжествующей иронией поглядывал на посетителей, евших, пивших, оживленно болтавших друг с другом, словно ему доступно было заглянуть в будущее и увидать тот неизбежный исход, который ожидал всех их. – Зачем лгать себе и другим, если один и тот же конец неизбежен для всех? Иллюзия собственного бессмертия, нежелание заглянуть в завтрашний день, глупость страуса, прячущего голову при виде опасности под крыло, извечная человеческая близорукость. А между тем каждый мысленно должен был бы побывать на собственных похоронах и составить по себе эпитафию: „Здесь лежит такой-то, такой-то, занимавшийся в жизни тем-то и тем-то, достигший в жизни того-то и того-то и завещающий потомкам…“ Нет, пожалуй, это слишком сухо и отдает иронией, – ухмыльнулся он. – Но все же можно найти какие-то подходящие слова…»
Страшнее всего было сознавать, что нельзя уже ничего изменить в оставшейся ему жизни, весь дальнейший ход уже запрограммирован, нельзя наполнить ее каким-то новым смыслом, очиститься от бессмысленной лжи. «Кто я? – задавал он себе вопрос. – Мягко выражаясь, человек, никогда не рисковавший ничем, не сделавший никакого серьезного открытия, идущий тропинкой, проложенной другими, привыкший всегда слепо подчиняться чужой воле и почти никогда не принимать на службе решений, идущих вразрез с мнением начальства. Стремление к кандидатской диктовалось не жаждой сказать свое слово в науке, а желанием просто выбиться, заработать право на тепленькое местечко, и если бы не Леонид Михайлович, знавший мать с юношеских лет, кто знает, дали бы мне лабораторию. Скорей всего – нет. Мне даже далеко до таких, как Петухов, делающих докторскую чужими руками и идущих в гору, несмотря ни на что».
Потом он спускался к берегу моря исшарканной в пыль тысячами ног отдыхающих тропинкой и вспомнил, как, едучи сюда, думал ночью о том, что здесь у него, может быть, случится какая-нибудь особенная встреча, от которой что-то переменится в его жизни.
«Как тщетны личные вожделения, – говорил он себе. – Каждый час в нас самих может произойти нечто гораздо большее, нежели то, что мы ждем от внешних перемен. Надо только уметь прислушиваться к собственной душе».
Он шел вдоль берега, распахнув воротник рубахи, с удовольствием ощущая, как грудь и лицо холодит от свежего ночного воздуха. Впереди, у берега, возвышалась громада дебаркадера с двумя фонарями, их желтоватый свет слабо сочился в вязкую темноту. По временам с рейда слышались гудки пароходов, там роились десятки мерцавших огней, бросая изломанные зыбью отблески на поверхность моря. В бухту вошло судно, донесся глухой, утробный звук всплеска от спущенного якоря, в свете носового прожектора взметнулся над водой сноп фосфоресцирующих брызг, яростно заскрежетала в клюзе цепь, словно кто-то там, далеко от берега, безжалостно деранул по борту корабля громадным рашпилем.
Море пахло пряно и сложно. Станислав Андреевич ощущал легкий йодистый аромат прибитых к кромке берега водорослей, исходивший от воды и особенно явственный сейчас, ночью, запах перезрелой дыни. Рядом с дебаркадером пахнуло в лицо свежесваренным борщом.
Слева, под обрывом, смутно маячили на песке две фигуры, мужской голос настойчиво убеждал кого-то, гудел монотонным шмелем, а в ответ изредка раздавались короткие женские смешки, прорезавшие тишину, точно крики чайки.
Дойдя до пирса, где на воде темнели строгие контуры яхт, Станислав Андреевич остановился в задумчивости и, усмехнувшись неожиданно пришедшей ему в голову шальной мысли, потянул кормовой конец крайней яхты, грузно, неловко перепрыгнул на палубу, слегка пошатнулся и ухватился рукой за реллинг. Им овладело желание постоять несколько минут на корме у штурвала, ощутить под ногами слабое покачивание палубы на зыби, вообразить себя плывущим по ночному морю. Немного воображения, и вот он уже отплывает от пирса. В конце концов нет ничего недоступного для решительного человека, нужно только немного смелости… От мечты до действительности ведь всего один шаг. Он смотрел на воду, и казалось, она текла вдоль борта. Ухватившись рукой за ахтерштаг, Станислав Андреевич с минуту постоял на месте в раздумье, потом сделал два шага, направляясь к штурвальному колесу, но зацепился ногой за случайно подвернувшийся конец гика-шкота и упал ничком. По палубе, загремев, покатилось ведро и ударилось о рубку. Лежа на палубе с затаившимся сердцем, Станислав Андреевич похолодел от страха, тело его тотчас покрылось липким потом. С ужасом услышал он где-то в недрах яхты сердитый вопросительный возглас, дверь рубки распахнулась. Над ним возвышалась в лунном свете высокая мужская фигура с фонариком в руке.
– Какого черта? – с раздражением сказал сиплый сонный голос, казалось, смутно уже знакомый ему.