Текст книги "Сомнительная версия"
Автор книги: Юрий Вигорь
Жанр:
Прочие детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 32 страниц)
Взяв днем билет на поезд 192 Хмельницкий – Москва, этот моложавый, глазастый, изысканно одетый гражданин вошел с небольшим чемоданчиком в купе вагона СВ. В кармане у него лежало три паспорта, не считая своего.
Один из паспортов был на Анатолия Яковлевича Белорыбицына, жителя города Подольска, который месяц назад беспечно отдыхал в Крыму и утерял его, как заявил он позже в отделении милиции, вместе с бумажником при невыясненных обстоятельствах. Почему именно эта фамилия приглянулась гражданину больше других – трудно сказать, хотя конечно же она могла показаться несколько благозвучнее, чем Косицын и Жучков.
Белорыбицын, как рекомендовался он теперь, после непродолжительного вояжа (его запомнили как представителя заготконторы Бориса Глебыча Афиногенова), спешил покинуть благодатные места и доверчивых кооператоров Черкасской и Хмельницкой областей.
Он испытывал ту приятную расслабленность, которая всегда приходила после плодотворной сделки. Три дня назад ему удалось провернуть еще одно дельце с колхозом «Перемога», которому оставил липовые доверенности и обязательства отгрузить на товарной станции Ельня шифер и уголок из алюминиевого проката для строительства магазина. Небось теперь будут трезвонить туда, слать телеграммы, а те ответят в полном недоумении, что у них не только шифера и рубероида, а и складов на станции нет; никакой доверенности уполномоченному не давали и не командировали Афиногенова на закупку фруктов… Нет, все же не зря провел он тот день в Ельне, познакомился с секретаршей в промкомбинате, тридцатилетней смазливой разведенкой, и незаметно прихватил со стола пару пустых бланков с печатями. Казалось бы, пустяк, а вот, поди, пять тысчонок оказалось у него в кармане. Мелочишка, конечно…
Ох уж эти доверчивые селяне, жадные до того, чтобы достать дефицит в пику соседям, обходным путем. Да, доверие – мать недоверия; дурак служит не только своему уму точильным камнем, а и другим. Дурак живуч, дурак вездесущ, как невымирающий вид, и особенно приятно с ним работать, если ко всему еще страдает манией предприимчивости. Чем меньше идей, тем крепче за них всегда держатся. Конечно же и дурак иногда склонен к размышлениям, правда, только после совершения очередной глупости, когда наступает отрезвление. Но, право же, нет ничего несноснее дурака, у которого ко всему еще и хорошая память: к своим собственным ляпсусам он прибавляет глупости других, которые всегда щедры на советы. А тут заместитель председателя колхоза «Перемога», пылкий энтузиаст строительства Голущенко, оказался ему на руку, в нужную минуту поддержал при разговоре с председателем, вспомнив, что их соседи в колхозе «Маяк» обменяли пару лет назад запчасти для комбайна на водопроводные трубы в другом районе по доверенности. И все обошлось, никто не остался в обиде. Что ж, теперь им обижаться на него грех; не столь уж дорого обошелся преподанный урок нарушения финансовой дисциплины.
…Поезд мерно постукивал на стыках рельс, за окном вагона-ресторана тянулись поля уже спелой ржи и овса. Белорыбицын пил коньяк с лимоном, поглядывал с безучастной рассеянностью человека, которому не на что убить время, по сторонам и мысленно прикидывал: как лучше провернуть новую идею с садоводческими кооперативами? Нет, остановится он по прибытии конечно же не в гостинице, а, пожалуй, будет удобнее всего снять отдельную квартиру с телефоном или, еще лучше, номер в пригородном пансионате. Например, в Братцеве, у кольцевой дороги, где как-то поселился поздней осенью года четыре назад: отличная кухня, сауна под боком, а на такси до центра всего полчаса. Там ведь охотно привечают командировочных. Конечно, не без того, чтобы сделать администратору маленькое подношение – флакончик французских духов «Кристиан Диор».
– Позвольте присесть за ваш столик, уважаемый? – подошел несмело, но все же изучающе глянул из-под выступающих надбровных дуг низкорослый субъект в мешковато сидевшем зеленом костюме.
– Конечно, – кивнул он, откинулся на спинку стула с видом скучающей беспечности и закурил сигарету.
– Мне бы пивка пару бутылочек и бутербродик с колбаской, – сказал незнакомец официанту и чуть скосил подобострастно глаза на начатую бутылку армянского коньяка на столе. – Да, хороший нынче урожай, – заметил он, кивнув в окно, потягивая второй стакан чуть подсоленного тепловатого пива.
Слово за слово незаметно разговорились.
– Меня Яковом зовут. Яков Антюхин, – улыбнулся собеседник. Он оказался чрезвычайно словоохотливым, особенно после того как Белорыбицын предложил налить ему коньячка, и теперь, добавив после двух бутылок пива, захмелел и в порыве сентиментальной признательности за оказанное ему уважение стал изливать душу, распространяться, что работал экономистом в колхозе, а потом некий не в меру предприимчивый человек уговорил пойти в потребсоюз на заготовку веников. В результате произошла нехорошая история, закрутилось следствие, потянулась ниточка от одного к другому; Антюхин был рад-радешенек, что подобру-поздорову ноги унес. – Теперь же, мил человек, нельзя мне оставаться дальше в том районе. Ведь в чем только не заподозрят. Поди, снова обвинят, а я хоть в чем и повинен, так ведь не в многом: содействовал по наведению, – сетовал он, похрустывая мосластыми пальцами беспокойных рук. – Такое дело, вишь, что за пень заело, о нем прямо и не скажешь… Хитрая механика вышла.
– И не надо, – заметил Белорыбицын, наливая ему третью стопку.
– То есть как понимать? – моргал он редкими белесыми ресницами.
– А так. Не надо трепаться о том со всяким встречным и поперечным, – проронил сочувственным тоном Белорыбицын.
– Да нет, я ничего не опасаюсь, мил человек, – махнул рукой Антюхин. – Моя вина копеечная, я на том руки даже не погрел. Доказано следствием! Просто неудачник я, азартный до всякой глупости. Определенно не везет мне, и все тут. В этом разе, как говорится, не помогут никакие мази. А раньше я был тверже на пупок, сильнее на жилу, пока жена к другому не сбежала. Вся жизнь дала крутой поворот, хотя уже семь лет с тех пор минуло. Из Калуги уехал опосля, сюда вот подался. И чего искал? Чего потерял здесь? Он, Синельников из заготконторы, занозистый мужик и пройдоха, его послушать, так иной раз похлеще телевизора красно говорит. А мы люди маленькие, лыком подвязаны, сделаем как приказано. Чуть не подвел меня, дурака вислоухого, под монастырь. Такие, слышь, делишки творил, что никому и невдомек было до поры до времени, пока прокурора к нам нового в район не прислали: с виду вроде мозгляк, очкарик, росточку небольшого, тихий, неприметный, голоса не повысит ни на кого, а дошлый мужик – страсть. Расследует такое, что иному министерскому умнику и через кулак не видно.
– Следствие, значит, закончено и восторжествовало правосудие? Виновные лица строго наказаны! – проговорил Белорыбицын с нескрываемой иронией и цыкнул зубом.
– Да уж. В прошлом месяце еще суд отзаседал в полном комплекте. Семь годков определили Синельникову… С полной ликвидацией имущества. Ну да он себе, губа не дура, на черный день припрятал кой-чего. Такой не завшивеет, на нем грязь обсохнет да и отпадет, что на свинье. Выйдет – устроится снова в ласковое местечко. Это я вот стар старичок, топор стал тупичок, мотаюсь как перекати-поле…
– Ну загнул, зря, зря обрезаешь себя. Какой же ты старик? – улыбнулся Белорыбицын. – Небось и пятидесятник еще не обмыл, не приспело время. Выглядишь бодро, молодец молодцом, по таким, как ты, вдовушки сохнут в провинциальном Эльдорадо.
– Сорок восемь в июле щелкнуло. Года! – печально вздохнул Антюхин, намереваясь, очевидно, изложить за бутылкой всю свою пеструю и многострадальную биографию, которую считал немало поучительной для всякого честного советского гражданина. Не столь уж часто встретишь собеседника, который вот так терпеливо будет слушать тебя с благожелательным вниманием и соучастием в глазах. А ведь всего лишь случайный попутчик! И он невольно все больше и больше проникался симпатией к Белорыбицыну. Глаза Антюхина подернулись влажным блеском; его низкий баритон вибрировал уже почти на трагических нотах: – Нет-нет, я доподлинно знаю: неудачник я, и все тут! А есть ли вообще оно, счастье? – философствовал он, вскидывая на лошачий манер кудлатой головой. – Эх, синяя птица! В зоопарке небось чахнет. Ой, мечты, мечты, годы наши юные, где вы? – протянул он нараспев. – Ой и подлецы ж эти годы! Года как вода, текут, а куда? Бегут, бегут… Семафор им постоянно зеленый светит, как поется. Лампочка, зараза, не перегорит! А плешь уже на затылок съехала. – Антюхин помолчал, глядя куда-то в глубь вагона, где у прохода позвякивали ящики с вином, и неожиданно лицо его переменилось, точно озаренное внезапной догадкой. Он стрельнул на Белорыбицына угольной бровью с веселым задором в лукаво обузившихся глазах. – А ну его к ляду, чего зря горевать! Давай лучше в картишки срежемся, а? – чуть подался к собеседнику и проговорил знобистым полушепотом. – Время ведь надо как-то убивать. Я только утром на место прибуду. У меня там, под Медынью, мать старушка, отдельное хозяйство имеется. Корова и прочая мелкая живность… Давно писала, звала к себе, да я все мыкался, искал, вишь, синюю птаху. Ну так как? Пойдем, что ли? В дурака!
«Не такой уж он простачок, каким прикидывается, – думал, поглядывая искоса на незнакомца, Белорыбицын. – Может, сочинил заранее всю эту легенду и рисуется в моих глазах эдаким лапотником. Ну-ну, пойдем, метнем картишки, проверим твою талию».
В купе Антюхина было пусто, кто-то забронировал места до Чернигова. Когда наконец к вечеру постучались в дверь две гражданки, Яков продул в азарте без малого полторы тысячи. Таких денег у него с собой не было. Он вывернул карманы и выложил мятыми купюрами четыреста двадцать рублей.
– Пойдем, браток, в тамбур покурим, – проронил Яков упавшим голосом и поскреб затылок. Лицо его потемнело, морщины проступили еще резче под глазами и вокруг. – А может, еще сыграем? – глядел он просительно на Белорыбицына. – Может, поверишь в долг? Доедем до места, так я уж возьму у матери, расплачусь сполна. Ты не думай, я не какой-нибудь там пройдоха. Душа, понимаешь, горит, азарт мозги сушит. Я же думал, в дурачка, а тут в очко…
– Нет, милейший, в долг я никогда не играю, да и тебе не советую. И потом, зачем же обижать мать старушку? Она тебя столько ждала, а ты явишься к ней с таким приветом…
– Ладно, будя, не береди душу, – вздохнул горестно Антюхин и потер крепко ладонью загорелый лоб. – Я ж несчастный человек, азартный, как мартовский кот. Слушай, может, простишь дураку-колхознику? Станется с тебя, четыре сотенные поимел… Ты ведь, судя по всему, обеспеченный, начальник, видно.
– Грехи твои бог простит, а я карточные долги никому не прощаю. Дело чести, сам понимаешь.
– Честь-то она есть, да как деньги за долг внесть, – сокрушался Антюхин и поглядывал по сторонам.
«Пожалуй что он может мне и пригодиться, – размышлял Белорыбицын. – Избавиться от него легко в любой момент. Отправлю к мамаше в деревню, и будет сидеть там тише воды, ниже травы. Болтать никому не станет от страха. И так недавно был под следствием… Если его слегка приодеть, да чтоб помалкивал больше при деловых встречах… Кстати, он и за кассира вполне сойдет. Такой вполне примет игру за чистую монету. Беру, дескать, его к себе на работу, а потом подведу под сокращение штатов; урезали фонды и все такое… Пока он прочухается, я его с выходным пособием…»
– Ну ладно, – сказал Белорыбицын, смягчив голос и посмотрел покровительственно на Антюхина. – Дела у тебя сейчас и вправду неважнецкие, прямо-таки поражение на всех фронтах. А ведь мужик ты неглупый. Главное – честный! Может, чем черт не шутит, взять тебя к себе на работу? Я завотделом в Управлении кооперативного хозяйства. Тут такое дело… Кассир, что на выездных операциях, слег в больницу… После я все растолкую. Словом, хоть прописку сразу и не обещаю, но жить устрою в пансионате. Я сам в летнее время частенько там обретаюсь. В центре Москвы духотища, смог, а мне вечерами надо сидеть за отчетами…
– Да ты это… Шутишь, что ли? Я ведь семилетку только одолел, – выкатил на него удивленно глаза Яков. – Какой с меня в вашем деле прок?
– Сказано – честный человек нужен мне, а кассир в больнице и еще неизвестно, когда выйдет. Будешь действовать по моим указаниям – и полный порядок. А теперь достаточно о делах. Хоть нервные клетки и не восстанавливаются, а питать те, что есть, надо. Пойдем в ресторан ужинать. С проводником я после договорюсь, перейдешь в мое купе.
– Ну и дела, – вздохнул Антюхин. – Эвон какой крутой поворот.
6Как-то во время школьных каникул я забежал зачем-то к Косте домой и тут встретил его дядю, Никифора Кондратьевича, низкорослого толстяка с пышными овсяными усами, который работал ветеринарным врачом.
Он целыми днями мотался на стареньком служебном газике по Одессе и окрестностям города, не считаясь со временем, чуть ли не в фанатической приверженности к спасению всякой живности, ибо полагал, что вскоре единственно одесситы останутся представителями фауны среди расширяющихся городских застроек.
Никифор Кондратьевич любил пофилософствовать, и помнится, в тот день, когда на веранде пили вечерний чай, произошел такой разговор:
– Куда думаете, хлопцы, податься после школы? – спросил он. – Есть уже какая-нибудь задумка или нет? Вот Константин все стихи строчит, занятие, конечно, деликатное, лирика и все такое… Но штаны себе с этого вряд ли купишь, да и не прокормишься. А профессия – дело серьезное, мужчина должен семью содержать.
Во дворе зазвонили, возвещая о том, что приехала машина за мусором. Хозяйки из всех подъездов заторопились на улицы с ведрами. Костя глянул на мать и хотел было встать от стола, но Ксения Петровна махнула рукой:
– Ладно уж, сиди, я сама сбегаю вынесу…
Никифор Кондратьевич неторопливо прихлебывал чай и продолжал рассуждать:
– Вот читаю другой раз в предисловии какой-нибудь книжки об авторе: «…работал плотником, почтальоном, матросом, каменщиком, токарем…» Выходит, вроде бы выхваляют этим – все, мол, постиг и испытал на собственной шкуре. А я подозреваю, что, скорей всего, его попросту гнали в шею отовсюду, потому и мыкался, бедолага. Каменщика из него не вышло, токаря тоже… Писакой, значит, легче быть. Оно конечно, поучать других куда проще, чем самому вкалывать на производстве. Был бы он, скажем, токарем седьмого разряда, я б его сочинительству охотно верил. Это я тебе, Константин, говорю к тому, что не лови ты журавля в небе, не порхай – легче на землю падать будет. Профессию надо выбирать, как жинку. Один раз. Чтоб пришлась и по душе, и жить с ней надежно, без дерганий и хлопот. Серьезный человек метаться от одного дела к другому не должен. А присмотреться загодя, испробовать себя все же надо, пока мамка и батька кормят да поят.
– Вы, дядя Никифор, прагматик, – заметил, тяготясь его наставлениям, Костя. – Вон Джек Лондон сколько профессий испытал. Босяком даже был. Помотался по свету, так и писать о чем было.
– Он не от хорошей жизни босячил, – ответил убежденно Никифор Кондратьевич. – Ему с малолетства пришлось самому заботиться о пропитании, а вы, хлопцы, сидите на всем готовеньком, да еще на разные экскурсии вас от школы возят. Ты б на его месте босяком и остался, – проронил он с добродушной усмешкой. – А хотите, я вам экскурсию устрою? Повожу недельку-другую с собой, приглядитесь к моему делу. Лечить бессловесных тварей, может, еще посложней, чем людей. Они тебе не подскажут, где что болит.
– Зато в вашем деле и ответственности меньше, – бросил Костя.
– Это кто тебе сказал? – воскликнул обиженно Никифор Кондратьевич. – Ты слышал про клятву Гиппократа? – Он стал убежденно доказывать, что не знает ничего интереснее своей работы.
Я представил себе всех этих гнилоглазых псов, облезлых котов, разжиревших болонок с глазами, выпученными от икоты, и меня просто смех стал разбирать от хорошенькой перспективы возиться с ними с утра до вечера и выписывать рецепты озабоченным хозяевам.
– Вы знаете, сколько в Одессе собак? – распинался взволнованно Никифор Кондратьевич. – Пятнадцать тысяч! Человек ведь душой привязан к своим младшим братьям. Я не только их лечу, но и души, человеческие души. А сколько есть одиноких пожилых людей, для которых собака – единственная, можно сказать, отрада и утеха в пустой квартире.
– Тем хуже для них, – заметил скептически Костя. – Сами в том виноваты.
– Нет, не спеши судить людей, – покачал головой Никифор Кондратьевич. – Поглядим как у тебя самого жизнь сложится.
Костина мать только посмеивалась, прислушиваясь к этому разговору.
Все же этот чудак уговорил нас поездить с ним недельку по вызовам. Мы согласились, но без особого энтузиазма.
С утра Никифор Кондратьевич торчал несколько часов на ветеринарной станции, куда поступали заявки, сыпались бесконечные телефонные звонки, а потом мы садились в машину и допоздна колесили по адресам. Он представлял нас хозяевам практикантами из техникума, и старушки почтительно смотрели на белые халаты, доходившие нам почти до пят. В каждом доме нас встречали чуть ли не с распростертыми объятиями: ведь мы могли и не явиться по заявке, потому что это делалось в исключительных случаях. Но разве энтузиастов остановят сухие предписания и инструкции? Наш опекун и наставник не жалел ни машину, ни себя, ни нас.
Я удивлялся, с каким спокойствием и уверенностью Никифор Кондратьевич обращался с бульдогами, эрдельтерьерами, боксерами, делал уколы, лез рукой в отверстую пасть, а свирепого вида псина при этом косилась на него с преданным, рабским смирением и жалобно повизгивала. Нам казалась чуть ли не магией, каким-то гипнозом манера его поведения, потому что при виде Никифора Кондратьевича у собак словно что-то ломалось в глазах.
Мы побывали в десятках квартир, где мне неожиданно открылась совершенно незнакомая прежде сторона людской жизни. Все эти старушки собачницы и кошатницы были, в сущности, столь замкнуты в себе и одиноки, что невольно вызывали к себе не меньшее сочувствие, чем их подопечные. Я и не подозревал, сколь тоскливо иногда оказывается человеку в четырех стенах, сколь спасительным может стать для иного чудака общество почти облезлого какаду.
Однажды под вечер на ветстанцию позвонил какой-то мужчина, чуть не слезно прося приехать и спасти его попугая. Привезти сам сюда птицу он не мог, недавно перенес третий инфаркт и выходил из дому разве что в магазин по соседству. Мы поехали, вняв его мольбам.
Какаду выглядел жалким и ужасным, сидел на жердочке с нахохленным видом, словно мерз от стужи, несмотря на июньскую жару. Хвост его был загажен, а весь пол клетки устилали выпавшие перья.
– Спасите его! – взвел на нас страдальческие глаза хозяин, шаркая шлепанцами, суетясь и угодливо подвигая нам дрожащими старческими руками гнутые венские стулья. – Он был со мной на кораблях неразлучно пятнадцать лет, я купил его в Кейптауне, еще когда ходил третьим штурманом. Моя покойная супруга, как и я, души в нем не чаяла. Он удивительно умный, да-да! Понимает, что обречен, молчит, не ест, не пьет уже третий день.
– Попка, ты чего приуныл? – постучал слегка по клетке Костя. Какаду чуть приоткрыл тонкую голубоватую пленку века и показал безжизненно мутный зрачок.
– Если он погибнет, я этого не переживу, – вздыхал старик, отирая слезу, которая скатилась на серебристую от щетины щеку. – Ведь, кроме него, у меня не осталось никого в целом мире. Я одинок, катастрофически одинок. Детей у нас не было. Мы всегда считали Ливингстона членом нашей семьи.
– Какого Ливингстона? – удивился Костя.
– Его, – кивнул старик на клетку. – Так его зовут.
Моряк перечислял нам многочисленные достоинства этого облезлого комка перьев, в то время как Никифор Кондратьевич открыл клетку и осматривал, казалось, уже безучастного ко всему попугая.
– Эктопаразиты! – заключил наконец он строго. Это прозвучало как вердикт, не оставляющий никакой надежды на спасение.
Старик охнул, чуть не в ужасе закатил глаза и охватил свою плешивую голову дрожащими руками.
– Что же делать, как быть? – причитал он, раскачиваясь из стороны в сторону.
– Сейчас я сделаю ему укол, и все пойдет на поправку, – утешил Никифор Кондратьевич, извлек из чемоданчика ампулу, шприц, попросил меня подержать попугая и, расправив его хвостовые перья, ткнул туда иглой.
– Полундра! – слабо завопил какаду и попытался хватануть меня за палец.
Мы с Костей засмеялись.
– Однажды наш сухогруз едва не затонул в Атлантике, – рассказывал старик. – Ливингстон, как всегда, был со мной на штурманском мостике. Началась всеобщая паника. Уже стали спускать шлюпки за борт, а он сидит себе преспокойно как ни в чем не бывало и говорит…
– Вычистите клетку, – перебил его Никифор Кондратьевич, – я сейчас обработаю ее специальным составом.
Между тем какаду так и сыпал теперь разными авральными командами; после укола он стал воинственно настроен, встопорщил перья.
– Отдать концы! – кричал он, уставясь сосредоточенно на Костю.
– Через неделю попугай будет в полном порядке, – успокоил старика Никифор Кондратьевич. – Необходимо ежедневно добавлять в воду биомицин. Сейчас лучше давать побольше фруктов и овощей.
– Вот беда-то, овощной магазин далеко, от нас почти четыре квартала, – вздохнул сокрушенно старик. – Едва удается доплестись…
– Я буду к вам приходить и приносить овощи, фрукты, – неожиданно сказал Костя. – Надо помочь выходить Ливингстона.
В эту минуту я уловил какое-то странное выражение в его глазах. Нет, не жалость, не снисхождение…
– У вас доброе сердце, юноша, – умиленно прослезился старик. – Из вас определенно выйдет прекрасный ветеринар.
Я глянул на Костю не в силах скрыть невольную улыбку, но он даже не обратил на это внимания и продолжал с серьезным видом вычищать клетку.
– Ты что, и в самом деле задумал стать ветеринаром? – спросил я, когда поздно вечером мы возвращались домой.
– Послушай, – усмехнулся он, – меня всегда поражала твоя наивность. Разве мы можем сейчас в точности знать, кем мы станем? Но, между прочим, не мешало бы обратить внимание, какая у старика шикарная библиотека. Думаю, удастся раздобыть у него что-нибудь интересное. Ведь он одинок и все это, наверное, давно прочел. Вряд ли у него теперь есть охота копаться в книгах…
Меня невольно покоробило от этой откровенности, но я ничего не ответил.
…Ни я, ни Костя не пошли по стопам Никифора Кондратьевича, однако все же именно после того мы стали серьезно задумываться о нашем призвании и строить разные планы.
Моряк подарил Косте не один десяток книг, и он временами навещал его. Ливингстон, как это ни печально, пережил своего хозяина, и когда стали опечатывать квартиру, выносить вещи, осиротевшего какаду взяла к себе соседка. Она пыталась вытравить из его сознания морские словечки, но ей это так и не удалось. В один прекрасный день клетка с птицей перекочевала в Костину квартиру.
Собецкий теперь зачитывался старыми книгами о путешествиях, о Древнем Риме, Элладе, восхищался Тацитом, Геродотом, и я подумывал, уж не собирается ли он всерьез стать историком, но неожиданно для всех нас он после девятого класса пошел учеником слесаря на судоремонтный завод. Доучиваться он ходил в вечернюю школу и советовал последовать его примеру, доказывая, что все равно ничего не потеряно, так или иначе получу аттестат, но зато при поступлении в вуз у меня будет выгодный статус.
– Леха, – говорил он, – слесарничание для меня лишь промежуточный этап, штрих в биографии. Но штрих колоритный! Даже если стану когда-то министром, смогу похвастать, что начал трудовую жизнь рабочим. Пошел вкалывать в шестнадцать лет!
Он уговаривал меня столь убежденно, что можно было и вправду поверить в эти далеко идущие планы. Но надо было знать характер Собецкого, его всегдашнюю приверженность к пространным идеям, стремление пускаться во все тяжкие, идти на риск, лишь бы жизнь обрела какой-то неожиданный поворот, за которым ему грезилась заманчивая перспектива.
Конечно же вся эта затея оказалась в итоге прожектерством: он проработал слесарем месяца четыре, не больше, стал под разными видами все чаще прогуливать, и в конце концов его просто уволили с завода. Какое-то время он предавался безделью, ошивался целыми днями в яхтклубе, но вечернюю школу не забывал посещать.
Затем ему в голову пришла сумасбродная мысль пойти до осени в пожарные, а тут еще кто-то из знакомых расписал все прелести этой службы, где дежурство раз в трое суток. Может, его прельстила не только перспектива относительной свободы, но еще и возможность выгодно себя проявить на столь романтическом поприще, сулившем новые впечатления. Вряд ли он обольщался мнимым геройством, однако крещение огнем не прошло бесследно для его экзальтированной натуры.
– Представляешь, Леха, сидим забиваем козла, вдруг – тревога, – бахвалился он, чтобы раззадорить меня. – Хватаю каску, несемся с истошным воем сирены через весь город. Полыхает третий этаж в старом особнячке, а на втором общество слепых. У них как раз шло собрание. Всеобщая паника, суматоха: горим! Горим! Кинулись они на лестничную площадку, а там все дымом заволокло. Влетаем в квартиру, сломав замок, спасаем пятилетнего пацаненка… На лестничной площадке потоп, хлещем из двух брандспойтов. Слепцы, которым льет теперь на голову, орут – конец света! Тут является старушенция, виновница всех событий. Забыла включенный утюг, пошла на Привоз, где простояла в очереди за рыбой больше часа. Увидела кавардак в квартире и взъярилась на нас: «Трам-тара-рам, – кричит, – изуродовали обстановку!» Ну, соседи, у которых залило потолок, и напустились же на нее. А тут еще сбежались жильцы двора, где слепцы затоптали белье, развешанное на веревках. Такие разгорелись страсти! Комедия, да и только.
Но вскоре даже эти эфемерные восторги угасли, а первые впечатления поблекли; надо было регулярно ходить на учения, сдавать какие-то нормативы, заниматься докучливой уборкой в депо и не гнушаться взять в руки иной раз и метлу…
Никифор Кондратьевич не упускал случая поиронизировать над Костей и всякий раз спрашивал, когда же тот получит наконец медаль за доблестное рвение и геройство на пожаре. Он никак не мог смириться с тем, что его племянник за короткий срок сменил уже две работы.
– Ты, Костик, вольный стрелок, – говорил он. – Сегодня здесь – завтра там, по морям, по волнам… Только куда тебя вынесет? Годков через пять-шесть трудовой книжки не хватит, а к пенсии, глядишь, наберется целое собрание сочинений…
– Ничего, пусть узнает жизнь с разных сторон, – защищала Ксения Петровна Костю. – У него еще все впереди, найдет себя рано или поздно. Ведь не думаешь же ты, Никифор, что я и вправду соглашусь видеть его всегда чумазым слесарем или пожарником.
Ксения Петровна любила повторять это сакраментальное: «Узнать жизнь!» Я не совсем ясно представлял, какой именно смысл она вкладывала в эти слова, за ними скрывалось нечто смутное, обтекаемое, потому что можно было подразумевать и перекочевывание с одной работы на другую, и чтение книг, и дружбу с девчонками, наши тогдашние увлечения, привязанности… И выходило, что это как бы еще не настоящее, временное, чего не следует принимать всерьез, потому что мы еще «не узнали жизнь» и как слепые котята тычемся из стороны в сторону, а настоящее придет только после, не скоро, а пока что наша жизнь как бы игра… И многое дозволено, многое прощается, и время спишет все издержки. А пока у нас еще птичьи права на какое-либо серьезное суждение, но зато есть права на ошибки, на всепрощение, на снисхождение. Повторяю: так думала она, полагая, что ее мораль во всех отношениях выгодна для нас и мы ее с готовностью приемлем, укрепив тем самым авторитет Ксении Петровны в наших глазах. Она слыла у нас в маленьком, но шумном дворе, где жили семьи рабочих элеватора и портовых грузчиков, образованной женщиной; за глаза ее называли «морячкой», она со всеми умела легко находить общий язык, но вместе с тем никого из них не принимала всерьез.