412 000 произведений, 108 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Казаков » Поедемте в Лопшеньгу » Текст книги (страница 37)
Поедемте в Лопшеньгу
  • Текст добавлен: 8 июля 2025, 22:03

Текст книги "Поедемте в Лопшеньгу"


Автор книги: Юрий Казаков



сообщить о нарушении

Текущая страница: 37 (всего у книги 45 страниц)

БЕЛЫЕ НОЧИ

Белые ночи нас замучили.

Не спишь пятую ночь, пятнадцатую, двадцатую – то охота, то разговоры, дымок костра в лесу между сосен, в неживом свете, или пьешь чай в избе на берегу озера, глядишь за окно… Вот пройдет ночной дождь с громом, небо на севере то очистится, потом опять бугрится там гряда облаков, а облака седые, верхним белесо-отчетливым краем на фоне более дальних и темных туч напомнят вдруг горы Кавказа. И гром опять прогромыхивает, за окном пахнет мокро и сладко тем особенным запахом, который не встречается больше нигде, кроме как на Севере. Вроде бы земляникой, хоть земляники и в помине нет, опилками, песком, болотными кочками.

Теперь мы летим из Архангельска в Нарьян-Мар. Аэродромы везде раскисли, больших самолетов не пускают, и летим мы поэтому на «Антоне». Тесно в нем, возле рубки в проходе целая гора чемоданов в веревочной сетке. Прямо на веревках лицом вниз спит мой приятель, и я дремлю и всё куда-то проваливаюсь. И все примостились кто как мог, спят.

Час проходит за часом… Кто-то сказал: «Мезень», я поглядел, ничего не видно в блеске, в голубизне горизонта, опять задремал. Потом проснулся, опять глянул, летчики включили автопилот, сидят, покуривают, разговаривают, в самолете холодно, внизу на марсиански красной и желтой тундровой поверхности пошли пятна снега – чем дальше к северу, тем все гуще. Толкнул приятеля, он проснулся, лицо измятое, всё в рубцах от веревок, тоже мутно поглядел, улыбнулся и опять упал головой на веревки.

Пошли облака, а мы забирали все выше и потом долго летели, как над снежным необозримым полем, и по буграм облаков в радужном ореоле прыгала, неслась тень нашего самолета. И облака прошли, а земля была все такая же – красно-бурая, вперемешку со снегом, ни одного селения, ни чума, ничего, но люди в самолете что-то стали узнавать, зашевелились, оживились. «Нарьян-Мар!» – прокричали нам, но еще ничего не было, а показалось всё в проливах, в завитках и петлях логовище Печоры, а потом в водяном блеске, на маленьких сверху островках вроде бы прямо в воде, отраженный в ней показался и Нарьян-Мар, покатился вправо и вверх, а мы стали проваливаться и долго потом тянули над самой водой к кромке аэродрома, наконец, колеса стукнулись, задребезжало, загремело, и мы шибко покатили по полю.

И вот Нарьян-Мар – север, сизость домов, желтизна песка между домами, деревянные тротуары, зелень тундрового кочкарника, блеск воды кругом и речной ветер. Город разбросан, волен, пустынен, прохожих мало, и странно это, потому что, хоть и вечер, все светло и хороводом только кружатся всё по одним и тем же улицам велосипедисты. Времени уже одиннадцать, и солнце, наконец, касается горизонта, светит параллельными земле розовыми безрадостными снопами и не хочет уходить.

А мы в гостинице. Вот покурили. Потом чаю попили. Потом легли, и как хотелось спать днем, какими одуревшими были мы в Архангельске, а тут опять не спится.

Приятель читает газеты, шуршит. Потом бросает газеты, вспоминает вдруг Кубу, где он побывал. Ах, Куба!

Я слушаю, прикрыв глаза от ночного света, и как-то не верится, что есть где-то настоящие ночи. Что-то такое мне представляется неясное, жаркое, огненное, какие-то ораторы под палящим солнцем, воздетые вверх девичьи руки с автоматами, переходы по горам и сухой шум каменных осыпей из-под ботинок, шелест тростников, ночное небо в звездах, чужие запахи и эти дивные слова: «Патриа о муэрте!»… Ах, Куба! Революция, жар и клятвы, веселье и смерть, вино и кровь, и надо всем вспышками ослепительные дни и черно-густые ночи!

Открыв глаза, гляжу за окно. Свет все еще дрожит на крышах домов, внизу все раздаются шаги по дереву. Печора вдали все светлеет.

Опять ночь – какая это? – кажется, двадцатая по счету. Мы в свитерах, в штормовках, в брезентовых плащах сверху, и все равно холодно, поворачиваемся спиной к ветру. Погода испортилась, ночная сумрачная Печора вокруг нас, мы на моторке скоро бежим кверху, навстречу нам идет истончившийся, уже последний лед.

Нас везет охотинспектор – он-то знает Север, надел на себя что только можно и шапку зимнюю натянул, и от этого кургуз, неповоротлив. Начало охоты, и инспектор едет поглядеть как и что, а мы с ним.

Что за река, что за обилие воды! Еще с самолета запутаться можно было во всех этих шарах и висках, во всех их сплетениях, а здесь и подавно. А сколько птиц сидит на воде, течением их сносит все на север, туда, куда им надо, – к океану. Какие просторы кругом, какая тишина! Твердая песчаная земля, вся испещренная озерами, березы как кустарник, и в этом кустарнике еще плотен и глубок снег.

– Поехали в деревню? – предлагает инспектор, когда сети были расставлены и мы уж настрелялись и все почти мимо, и промерзли совсем, посинели.

– Давай, давай! – кричим мы сразу. – Даешь деревню!

– Дело хозяйское, – соглашается инспектор и правит куда-то вроде бы на север, во тьму, туда, где на горизонте видны черные холмы в белых пятнах снега и черная туча, провисшая лохмами дождя.

Чем ближе мы подходим к берегу, тем беспокойнее. И мнится – не Печора это и не к деревне мы правим, а вроде бы к Груманту, бог знает где и когда, и страшен, и черен желанный берег морякам.

А когда пристали к берегу, сошли, инспектор сказал:

– Вот, ребята, вы и в Малоземельской тундре.

– Ну, ну! – сказали мы. – Чайку бы!

– Дело хозяйское, а чай будет, – ответил инспектор.

И сразу объявились, сбежались ездовые собаки, другие были привязаны, хрипло, неохотно полаяли и тут же замолчали, а собаки все толстые, в войлоком свалявшейся шерсти.

Избы разбросаны там и сям по холмам. И пошли мы, окруженные собаками, и пришли в дом, и тут уж самовар был, и разговоры, и свежепросольного сига на стол поставили. А сиг этот только сегодня выловлен был и пах сырой рыбой, кровью, чуть солоноват только, но вкусен – а за окном тундра, нарты везде, на одних нартах сети навалены, на других – лодки, и такие все разговоры – про рыбу, да про охоту, да про зимы, про озера, про тундру, про ненцев, про полярное сияние…

Хозяин угощал нас и про Шпицберген рассказывал. Что полгода там ночь, и что жизнь такая: вычтут из зарплаты и бери, ешь, пей, сколько хочешь, а спиртного, боже упаси – нет совсем, не дают, зато чего другого – завались, и что два года он там отработал и 35 тысяч на книжке у него стало, и что шахты прекрасные, по последнему слову техники.

Очень мы хвалили сига, и хозяин сперва сомневался и все спрашивал, может, мы раньше так-то едали, а то, кто непривычен, то не ест сырого. Потом мы ушли, горячо так попрощались и пошли. Спустились по песку вниз, сели, отпихнулись, стали выгребать на глубокое – тогда вдруг между холмами раздался крик, слабый, тонкий, далекий в ночных песчаных холмах.

– Чего-о? – заорал в ответ наш инспектор и ухо оттопырил, слушая, но не понял, и тогда мы завернули назад и поплыли в заливе навстречу крику. И увидели маленькую фигурку, бегом спускавшуюся к воде. Наш хозяин чего-то нас кликал. Он тоже сел в лодку и стал выгребать нам навстречу, и через минут пять мы сошлись, встретились, стукнулись бортами. И тогда хозяин, запыхавшись, смущенно выговорил, и пока говорил, совал нам что-то в газете.

– Извините, вот забыл совсем, вот забыл, не серчайте, – говорил он.

– Да что такое?

– Да вот надумался я, как-то вы будете, ведь ночь, чего поймаете, нет ли, а это вот вам на дорогу, сижка-то, понравился-то что вам… Сразу-то и в ум не взял дать, так вот ворочать вас пришлось, извините…

Отпихнулся и поплыл назад. А мы завели мотор и пошли в свою сторону. Но я все глядел назад. И видел, как хозяин наш причалил, как его собаки окружили и как стал он, не оглядываясь, подниматься в холмы и следом за ним шли собаки.

…Третий час ночи. Мы выбираем сети. Я слегка подгребаю то одним, то другим веслом, мой приятель с инспектором, раскорячившись, нагнувшись, копошатся за бортом. Вот белеет что-то, все ближе, трепещет – сиг! Вот опять белеет, бьется – щука. Сиг, щука, сорога.

А то есть рыба зельдь, не сельдь, а зельдь, говорит инспектор, и еще есть рыба нельма. Ух, какая рыба! А жалко, рано мы приехали, пока на Печоре пусто, вот через месяц-два пойдут перекрытия, семга пойдет, лучшая в мире семга!

Три часа ночи. На дне лодки бьются сиги, бьется сорога, плывет мимо лед, ноздристый, игольчатый, позванивает, трется. Запускаем мотор и долго плывем к какой-то избушке на каком-то берегу – жечь костер, варить уху. А когда высадились, потоптались, стали собирать дрова – пошли через нас утки и дальше, глубже по берегу на озерах заговорили, – забыли мы тогда про уху, схватили опять ружья.

Странно все-таки – ночь, снег в кустах, твердая земля. Мелькнуло впереди, подскочило, топнуло – заяц! Шагов сто прошли – еще заяц, потом еще… Утки постоянно тянут через нас. В озерах плавают ондатры, деловито копошатся, влезают на коряги, не боятся. И зайцы не боятся – отбегут шагов на пятьдесят и сядут столбиком, смотрят, слушают.

Мы стреляем, горячимся, мимо да мимо, зато дух захватит, когда после выстрела от стайки отделится вдруг селезень и, полусложив крылья, как сокол сапсан, камнем дугой вниз – «туп»! И даже подскочит от земли!

А инспектор патроны экономит, заметит утку на воде, падает на живот и долго ползет, пока не улетит утка. Один раз вдруг грянул в кустах выстрел, ну, подумали, наконец-то! Побежали, инспектор потный, довольный и шапку снял. «Убил! – говорит. – Вот она!» Стали доставать, четыре жерди связали, инспектор шарф свой пустил на это дело, достали что-то странное, остроклювое, красно-бурое на груди.

– Тьфу! – сказал инспектор. – Гагара. Мясо рыбой пахнет. А все ничего, собаке отдам.

А потом у костра сидели, и уже ничего не хотелось, только смотреть да слушать. Великая река все-таки Печора!

И еще одна ночь – двадцать первая. На этот раз плывем мы на катере на север, долго плывем, потому что катеру надо то туда, то сюда груз доставить, и мы кружим по проливам, выехали из Нарьян-Мара в три, а в деревню, в последнюю, самую северную на нашем пути, приехали в полночь.

Устроить нас взялся Гена, одессит, он на Печоре уж много лет и все знает. Стучим в одну избу – нет ответа. Стучим в другую – тоже нет. Ходим и стучим. И вдруг видим: идет по улице рыбак – далеко виден на плоской улице. Идет, песенку поет. Увидал Гену, засмеялся.

– А! – говорит. – Гена! Ко мне?

– Да нет, я на катере, а вот где бы устроить товарищей? Журналисты, понимаешь, такие, понимаешь, писатели, а?

– А ну! – сказал рыбак и размахнулся. – Ну! Отмахни! Руку, говорю, отмахни! Во! А ну! – И хлопнул нас что есть силы по рукам. – По-морскому!

– Ну вот и все, привет! – сказал Гена.

– А ты? Или не зайдешь?

– Да я с катером, вот назад пойдем – тогда.

– А, ну ладно! Ну – ко мне!

И побежал впереди нас. В меховых тапках, волосы на обе стороны, лицо рябовато, нижняя челюсть вперед, желтоглаз и бешен – у!

Привел нас в избу и заорал:

– Женка! Вставай! Ко мне приехали… Знаешь, кто ко мне приехала, уважила? Вставай! Ученая степень приехала! Ясно? Живо давай самовар!

– Какой тебе самовар! – молниеносно ответила ему жена.

– Деревенщина! – закричал хозяин. – Говорят – ученая степень, живо самовар!

И началась кутерьма. С руганью, недовольная поднялась хозяйка, захныкали, завозились во сне ребятишки, хозяин топотал по избе, брякал об стол вилки, ложки, ножи, а мы уж и деваться куда не знали от такого гостеприимства, ходили за хозяйкой, заглядывали ей в сонное хмурое лицо, извинялись, как могли.

– А, да ничего, все равно уж дак! – сказала она быстро и вдруг улыбнулась мгновенно и стала прелестна…

Как ни мгновенна была ее улыбка, хозяин заметил, приободрился, замелькал там и сям – и мы только глаза таращили и вздрагивали.

– Спички? – переспрашивал он и карабкался на печь, и скатывался оттуда с сотней коробков спичек. – А папиросы есть? – И на стол вываливались десятки пачек «Севера». – Женка, где полушубки? – и вот уже топотал он по чердаку, грохотал оттуда и кидал в раскрытую дверь из сеней полушубки. – Рукавицы надо, холодно! – спохватывался он и выворачивал ящики комода, рылся там, все раскидывал, находил совершенно новые перчатки, шлепал их что есть силы об стол.

– Я не какой-нибудь! – кричал он, садился к столу и сдвигал все в сторону, сваливал на пол. – Я бригадир, я народ люблю. Ребята! Ученая степень! Вот у тебя очки, так? Мы рыбу ловим, изучайте, так? Все ясно, другой не поймет, а я все пойму. Теперь так, теперь куда вас направить? Вот у нас островок есть – где бумага, карандаш есть? Женка, где карандаш?

– У нас есть! – торопимся мы.

– Так, давай сюда. Теперь глядите! Я вам свой мотор дам, лодку дам, туда приедете, только завтра чтоб к трем были тут, завтра у нас работа!

– Да мы утром вернемся, – говорим мы.

– Дело ваше, мотор у вас, и все! Так. Где бумага, ага… Так глядите…

Он что-то чертит, приговаривает:

– Вот тут у нас шар, вот сюда, вот тут знак, на него надо идить… И все. И там пролеты. Утки у нас голубань, чернеть, так? – Но карандаш выделывает у него такие загогулины, что он сам потом несколько мгновений оторопело смотрит на чертеж и решительно переворачивает листок.

– Нет, я сейчас по-другому нарисую…

В сенях топот, хозяйка, ставившая там самовар, что-то возмущенно быстро говорит, но дверь распахивается, в комнату вваливаются двое или трое.

И парень, молодой такой парень с толстыми губами, наивным беспомощным взглядом, оттопырив губы, несколько минут смотрит на нас, на наши ружья.

– Охотники? – спрашивает и вздыхает. – И как вы энто охотитесь дак? А я никак… Пять ружей сменил… Женка заела, а стрелю – и мимо… Не умею. Не постигну, женка говорит – разор, а я что могу?

Говорит и руками разводит, смотрит на нас с восторженным удивлением, а мы его успокаиваем: как же, мол, все постигнуть можно.

– Нет, чего говорить – неспособный я… Вот и рыбу ловить, все ловят, а я дак сеть запутаю, порву, и все толку нет.

Он машет рукой и даже отворачивается.

– На что же живешь тогда? – спрашиваем мы изумленно.

– А кто е знает, на што! Женка кормит…

Рыбаки не выдерживают, хохочут, парень переводит взгляд с них на нас, махнув рукой, выходит совершенно расстроенный.

И тут рыбаки наперебой объясняют нам, что парень этот – лучший охотник и рыбак прекрасный, бригадир…

Тут наш хозяин срывается и тоже выбегает, а через десять минут они с парнем возвращаются, ставят на стол спирт, воду, тут и самовар, и сиг сырой, и масло, и сахар, и печенье – и все снимают полушубки, садятся вокруг стола…

– Мы завтра на озера уходим, двадцать дней рыбу ловим – так? Там не пьем, там не положено, там работа, так? А сейчас свободное время… Так? И все!

Но мы сидим недолго. Хозяин опять срывается, выбегает, кричит нам с улицы.

Мы натягиваем полушубки, выходим, мотор хозяина висит на изгороди.

– У меня мотор… – Он наматывает на мотор кожаный шнур, дергает – мотор не заводится. Он снова дергает – опять только чавканье. Хозяин весь горбится, весь наливается яростной кровью, делается похож на большую кошку, он проделывает с мотором все, что обычно проделывается всеми обладателями моторов в мире в таких случаях, он передвигает так и сяк опережение, подсасывает в карбюратор бензину, отвинчивает пробку, заглядывает в бак, снова дергает, потом мчится в дом за инструментом, возвращается, вывинчивает свечу, проверяет на искрение, опять собирает и дергает, дергает, дергает…

Наконец он плюет, вытирает рукавом испачканные бензином губы.

– Сволочь, а не мотор! – кричит и вдруг бежит куда-то, в какую-то избу, будит там всех, через пять минут появляется из-за угла с мотором на плече и, покачиваясь, бегом, радостно крикнув: «За мной!» – устремляется к протоке.

А там, на протоке, полно лодок больших и маленьких, хозяин подлетает к какой-то, лезет в нее, чуть не вывертывается, падает на корму, успевает в момент падения попасть зажимами мотора на кормовую доску, закрепляет мотор, откидывается, упирается ногами, дергает, мотор жужжит, дымит, за кормой бурлит, лодка лезет на берег, а хозяин яростно-довольный стукает мотору по морде кулаком, потом глушит, дергает, опять кипение винта, опять он его стукает, потом убегает, возвращается с канистрой бензина, мы забираемся в лодку, хозяин нас отпихивает от берега, смеется, машет нам. Мы заводим мотор, едем по протоке, выворачиваем на Печору и тут только постепенно приходим в себя. Что за народ! Что за сила!

А на другой день при ярком солнце вся протока вдоль деревни трещит моторами, множество лодок, заваленных сетями, множество народу копошится на берегу и в лодках, бегают в избы и обратно на берег ребятишки и женки, все носят чего-то, и хозяин наш тут же. Только теперь он деловой. Наконец все садятся, прощаются, отталкиваются от берега, моторы разноголосо трещат и жужжат, и целая флотилия уходит, как уходила и в прошлом, и в позапрошлом году, и раньше, – уходит на двадцать дней на озера, а нам как-то сразу грустно становится, пусто, потому что пришел наш срок и надо домой… И деревня пустеет, стихает, собаки успокаиваются, разбегаются, никого нигде нет.

То было все солнце, солнце, целый май солнце, и вот пришел июнь – и вдруг с севера пошли тучи, заревел ветер, хлынул холод. Все лужи, повсюду взблескивавшие в тундре, замерзли, из дому страшно было выходить. Приятель мой и не выходил. Он как-то сдал за последнее время, спал почти все время, просыпался, глядел в окно, потом хмуро пил компот, разбавленный кипятком, писал что-то, курил и опять валился спать, длинные ноги его жалко торчали из-под полушубка.

Завтра нам было уезжать, и я не стерпел все-таки, пошел один в безмолвие тундры, надел зимнюю шапку, рукавицы, закинул ружье за спину, отвернул голяшки у сапог и пошел.

Я шел по берегу Печоры. Противоположный далекий берег был черно-бел, неприютен. На Печоре сидели стаи уток. Сколько им всем надо было пролететь, чтобы добраться сюда, сколько же по ним стреляли по всей земле, сколько их не долетело, а теперь вот и я – наверное, последний охотник на их пути. Дальше океан, дальше уж они и не полетят, дальше некуда, и охотников нет – разве только полярники на зимовках…

Я шел то по земле, то по снегу, то по затопленной тропинке, и лед звенел, ломался у меня под сапогами. Утки летели над водой и все в одну сторону, на север, зайцы мелькали в кустах, какие-то зверьки молниеносно выглядывали и тут же исчезали, я даже и не знал, что это – ласки ли, горностаи ли… В одном месте берег был плоск, во время ледохода массы льдин налезли сюда, поднялись дыбом, улеглись сахарными плитами, все в метр толщины, все в трещинах, и я шел по ним, как в торосах.

Удивительно это – белые ночи! Разные они – текучие, переменчивые. Небо чисто – серебристый свет рассеян везде. Стоят в небе два-три облачка, розовеют, и вот уже что-то разливается всюду золотистое…

И вот я вышел на какой-то мыс, слева блеснуло тускло, справа была Печора, идти дальше было некуда, я остановился в кустах, и вдруг мне показались тонкие протяжные крики, будто колокола, они все повторялись, усиливались – впереди за мысом на громадном стекле воды полно было уток, и там же, между черных точек, как белейшие снежные льдины, сидели лебеди и кричали.

На другую ночь мы уехали на катере связи. Дул штормовой ветер, и хоть Печора не море, а и тут шла волна, пушечно била в нос катеру, взлетала вверх, заливала рубку, палубу, снасти, замерзала. И когда мы приехали утром в Нарьян-Мар, спрыгнули с катера на причал, оглянулись, то был наш катер, как «Фрам», – весь во льду, в сосульках, весь белый, а капитан и матросы стояли на палубе, забыв уже о нас, говорили о своих каких-то делах, были все в черных полушубках, в шапках, в сапогах и валенках – и это июнь-то!


1963

НОЧЬ НА «ВЕГЕ»

– А ты знаешь, – говорил Руслан, меланхолически глядя на кружку с пивом, – смертельный момент был тогда на Рыбинке, когда мы фок рубили… Смертельный момент! Мы с Лешкой потом говорили: это было смертельно…

– Ну да! – все еще не верил я.

– Я тебе говорю! Запросто могло нас положить. Запросто, я тебе говорю. А положило бы… и все!

Мы сидели в кафе в Великом Устюге, в летнем кафе, на крытой веранде в парке. Между деревьями виднелись колокольни старых церквей, где-то внизу, у причала, стояла наша «Вега», и все мысли наши были о ней. Сырой холодный ветер гонял бумажки по дощатой веранде. Дождь перестал еще утром, но небо было мрачно, и мы знали, что он опять пойдет. Он шел вчера, и позавчера, и все две недели с той самой ночи на Рыбинском море.

Под дождем прошли мы всю Шексну, и каналы, и Кубенское озеро, и шлюз Знаменитый, и часть Сухоны, день за днем, без передышки, а дойдя до деревни Усть-Вологодской, не выдержали, пристали, нашли пустующий дом, влезли и стали отогреваться возле дымящей печки.

А на другой день, когда копошились мы возле несчастной своей «Веги», вытаскивая мокрые вещи и вычерпывая воду, подошел к нам старик, поглядел на шлюпку и забормотал:

– Вега!.. Гм… Вега…

Старику этому было семьдесят девять лет, я к нему заходил уже по соседству. Бабка топила ему с утра баню, а он сидел за столом. На столе в торжественном одиночестве стояла бутылка порториканского рома. Старик вожделел даже до кряхтенья, но терпел:

– После бани, – сказал, – выпью!

– С чаем? – спросил я, вспомнив «пуншик», который пьют все на Белом море.

Старик заколебался, потом твердо:

– Нет, так! Я ее так, оно горячее пойдет…

И вот он уж в бане помылся, стал чистый: рубаху надел, валенки с новыми галошами, и уж, наверно, горячо у него все пошло, вышел он к нам и озадачился:

– Гм… Вега! Плохая название… Непонятно.

– Что ты, отец! Нормальное название. Есть такая звезда – Вега, яркая такая звезда…

– А-а! Звезда! Понятно, понятно… Нет, плохая название!

А как мы спали в этой Усть-Вологодской! Кто где – на полу, на продавленном коротком диванчике, в коридоре, в сенях… Я спал на твердой как камень кровати под рваным марлевым пологом, комары меня терзали, при малейшем движении пыль, как снег, хлопьями сыпалась на лицо…

Но не об этом вспоминали мы в кафе в Великом Устюге.

Ночевали мы в ту ночь недалеко от Пошехонской губы. Вечером – так отдаленно от иных миров, на берегу какого-то безымянного залива, возле разбросанных по темному косогору темных, спящих изб, под выступившими звездами, – вечером жарко трещал наш костер, и он был как солнце для нас, а мы – восемь человек – как планеты вокруг него.

А утром, когда, перетаскав все вещи в «Вегу», встали мы на корме и на носу и навалились на багры, чтобы отпихнуться от берега, так сиротливо дымили оставленные нами головешки, что хотелось долго смотреть на уходящую землю, на деревню, широко и красиво раскинувшуюся вдоль залива.

Сколько разлук было в моей жизни! И вот еще одна, и тоже горькая, – ведь будет же помниться потом мне это утро и как мы уходили, выбираясь из залива между темными пнями затопленных, росших здесь когда-то деревьев на простор Рыбинского моря.

Мотор, как всегда, не заводился, и хоть вышли мы не поздно, но уже установился жаркий штиль, небо на юге побелело, а на горизонте сзади все чернел буй, мимо которого ходили мы вчера крутыми галсами при встречном ветре и от которого никак не могли уйти.

Была в таком походе, как наш, одна беда: нужно идти все вперед и вперед, путь долгий, до Архангельска, времени у нас меньше месяца, и мы спешили – дальше, дальше… Но как же грустно было расставаться с деревнями, с заливчиками, где мы ночевали, как думалось каждый раз: «Вот бы пожить здесь! Немного! Неделю!»

Позавчера вечером пришли мы в Пошехонье, и пока тянул нас буксир по Рыбинскому морю, пока входили мы в Пошехонскую губу и садилось, сплющиваясь, солнце, и волна, если смотреть на закат, была мрачна: рваная какая-то, беспорядочная, и нас поминутно заливало от быстрого хода, – мы так радовались: увидим Пошехонье!

А пришли в темноте, на другой день, едва только взяли бензину, едва пробежали по городу, и ушли – навсегда, наверное! – и в памяти остались какие-то дома, то каменные, старинные, безо всякого стиля, то поновее, в стиле русского барокко с фризами, виньетками, арочками и лепкой по карнизам и балконам, то деревянные, с резьбой по наличникам, и запахи пыли, травки-муравки, огородов, выгребных уборных и старого дерева.

А в центре – асфальт, торговые ряды, автобусная станция, кафе, почта, банк, собор, наполовину снесенный. И тут же базар с очередью возле пивного ларька, разговоры в очереди о рыбалке, о том, как вялить рыбу…

Так все не удается нигде нам остановиться, пожить, хоть бы оглядеться. Вот и позавчера тоже, еще до Пошехонья, вышли мы, наконец, из Волги в Рыбинское море и приткнулись к какому-то островку недалеко от Коприна. Островок был – за пятнадцать минут обойдешь! – песчаный, поросший мелким сосняком, прелестный, необитаемый и так остро вдруг напомнил нам балтийское побережье своими соснами и песчаными пляжами.

Следы чаек на песке, выброшенные прибоем коряги, плавник, пара уток, емким биением крыльев поднимающаяся из-за косы, вздрогнувшее сердце… Мы брели среди длинного заката, потом за поворотом мелькнуло что-то красное, подошли ближе, пробрались кустами – две палатки. А возле палаток раскладной стол, такие же стулья, сидят за столом четверо, пьют чай, сдвинув на край стола пустые сковородки. На шнуре между соснами вялится рыба, лодка-казанка вытащена на берег…

Как же позавидовали мы, проходя мимо, покою, неспешности этих четверых, их одинокому мирному житью здесь. Им купаться, ловить рыбу, а нам завтра с утра опять в путь.

Ночью на острове было так тепло, так нежно ходил между сосен ветерок, что не было никакой возможности спать под телогрейкой, но и скинуть ее нельзя было: комары (сколько их там было, штук пять?) все-таки звенели над ухом. В костер на ночь набросали корней, и дым, который волнами слегка наносило на меня – то нанесет, то отпустит, – возвышенно пах ладаном.

Лежа на спине, по привычке бродя взглядом от созвездия к созвездию, я вдруг как бы укололся о спутник. Он блистал так ярко, как блистает и переливается только Венера в апреле, когда стоишь на тяге, лицом к уже глухому, коричневому закату, слушаешь далекие, слабые, как короткие вздохи, как удары сердца, выстрелы и ждешь появления вальдшнепов.

Спутник летел быстро, перечеркивая созвездия, и вечный свет звезд как-то слабел, будто удалялся от его присутствия. За каких-нибудь десять минут он прочертил весь небосклон и погас за горизонтом.

– Нет, нет, – говорил я себе, – что же это такое! Это невозможно, завтра утром бросать все это и уходить. Вот на следующий год… байдарка, неторопливость, пожить недельку там, недельку тут…

Вот всегда мы все откладываем свою жизнь на следующий год. И мне пришел на память тоже обидный для меня час в море Лаптевых, когда съехали мы со зверобойной шхуны на берег половить омуля на какой-то речонке в тундре. Хорошо было ехать в ледяной прохладе, под солнцем, глядеть на далекую зелено-серую еще тундру…

Был июль, но в море плавали льды, и шхуна наша на горизонте миражом стояла в воздухе. Раза четыре закидывали мы с карбаса невод, но каждый раз попадалось по нескольку камбалок, а омуля не было. В море было прохладно, на берегу – жарко. Жара и работа разморили нас. Пошли мы было на озеро пострелять уток, но едва отошли от берега – такие тучи комаров накинулись на нас, что мы и про охоту забыли. Вернулись мы к карбасу, погоревали и решили пойти попить чаю к промысловику, жившему в избушке в километре от реки.

И пришли, сели, и только успел я оглядеться, только успел узнать, что хозяин живет тут один вот уже двенадцать лет, зимой ловит капканами песцов, летом охотится, рыбачит, как вдруг прибежали с улицы матросы, закричали: «Белуха пошла!» – и всех как ветром выдуло из избушки.

Так и не поговорили, так и не узнал я жизнь того человека, не породнился с ним. И опять была разлука…

Вчера, выйдя уже из Пошехонской губы, подняли мы паруса, но ветер был встречный, пришлось ходить крутыми галсами, и черный буй, который мы прошли, все маячил то с левого, то с правого борта – вперед мы почти не продвигались.

Давным-давно заметили мы на горизонте лодку, разглядели в бинокль и двух людей в ней, которые по очереди пропадали, сливались с лодкой, будто били поклоны друг другу. Долго мы гадали, что бы это значило, пока не догадались, что это рыбаки осматривают сеть и нагибаются по очереди за борт.

Не меньше часа прошло, пока удалось нам подойти к ним вплотную и купить рыбы. Вечером хлебали мы уху, но штук пять хороших лещей и судаков у нас еще оставалось, решили мы их завялить, сложили в ведро, засыпали солью, и вот сегодня рыба наша пустила уже сок, и теперь в шлюпке пахло, как в рыбацком карбасе.

Кому как, а для меня нет на свете прекрасней, я бы даже сказал, торжественней запаха, чем запах свежезасоленной рыбы. Для меня это как бы и не рыбой пахнет, а всем остальным, что связано с ней, – палубой сейнера, скажем, сетями, водорослями, морем, смелостью и силой рыбаков, уютом кубриков – мало ли чем!

Впервые почувствовал я эту радость и напряженность в Пертоминске на Белом море. Сошел с парохода, пошел со своим рюкзаком по причалу и остановился. Навстречу мне к пароходным сходням катили бочки с беломорской сельдью, большой склад был растворен, и из его гулкой прохладной темноты и глубины било запахом рыбы. И сразу этим запахом как бы задышали дикие берега Унской губы, песчаные дюны – угорья, как называют их поморы, – и весь Север с его Белым морем, переходящим в бесконечный свирепохолодный и синий океан.

От парового сипения лебедки на пароходе, от стуков бочек о деревянный настил причала еще полнее была тишина белой ночи. Я оглянулся: Унская губа расширялась, переходя в море. Чернильные облака наверху были – как бы это сказать? – в параллельных горизонту зебровидных размывах, сквозь которые проглядывало чистое небо. Полоса неба над головой была бесцветно-голубой, потом шли полосы синие, зеленые, склонялись к оранжевому и у самого горизонта были клюквенного цвета.

И море, как небо, в пятнах и полосах, сначала пепельное, чем дальше, тем все румяней, и вдали на всем красном, розовом, желтом – черный силуэт карбаса с человеком в корме…

Мотор наш наконец заработал, командир закричал:

– В корму! Все в корму!

Путаясь в шкотах, наступая на рюкзаки, мы полезли в корму, чтобы осадить винт поглубже, и так сидели минут десять чуть не друг на друге. Потом мотор снова заглох.

– Ребята, давайте на весла… – распорядился командир.

Мы полезли по банкам, стали доставать весла, вставлять в уключины, толкая вальками друг друга в спины.

И опять:

– И-и-и р-раз! И-и-и два! И-и-и раз…

Рыбинское море не веселило нас. Сначала в Переборах, а потом в Пошехонье, на спасательной станции, чего нам только не наговорили! Со всеми подробностями рассказали, как погибла одна яхта и все утонули, хоть и разыскивали их на вертолете. Говорили нам также о плавучих моховых островах, на которых растет лишь кустарник среди булькающих топей. И про берега, что представляют собой частокол затопленных когда-то деревьев, сгнивших, рухнувших и теперь только на вершок торчащих из воды. В тихую погоду нельзя пристать, а в шторм и подавно… Наслушавшись всего этого, мы даже поспорили – могут ли сохраниться под водой дома? Неприятно нам было воображать, что, может быть, прямо по курсу у нас стоит в сумрачной глубине изба с трубой, и мы можем об эту трубу стукнуться!


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю