Текст книги "Ходынка"
Автор книги: Юрий Косоломов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 14 страниц)
– Действительно – сказала Надежда Николаевна. – Наверное, и нас слышали. Господи, до чего же тихо они стоят!
– Крестьяне – вздохнул Сытин. – Москвичей среди них не так уж и много. Стоят и сами боятся шум сотворить, не то, что буйство. Но показались вы им все-таки зря.
– Почему? – спросила Надежда Николаевна.
– Потому что могут решить, будто мы – слабое звено в цепи артельщиков. Вы ведь барышня, что ни говори. Подождите выходить.
Сытин отложил книгу и погасил фонарь. Друзья прислушались.
Сытин не ошибся. Не прошло и минуты, как под решеткой на уровне пола что-то зашуршало. Затем на фоне светлого западного небосклона, расчерченного решеткой на одинаковые полосы, выпрямилась тень.
– Дочка, а дочка – послышался хриплый старческий голос. – Слышь, что ли?
– Слышу – отозвалась Надежда Николаевна.
– Дай гостинчик, дочка.
– Раздача начнется в десять часов – сказала Надежда Николаевна.
– Ты это… Уходила б лучше, дочка – продолжал старик. – А то тут робяты тя потараканить хочут. Всем скопом. А после все равно гостинцы возьмут. Ох, озорные робяты.
Рядом со стариком показались две мужские, очень похожие фигуры.
– Слышь, дочка, – продолжал старик, – хоть кружечку-то дай. Одну только, а?
– Ну вот вам и casus belli [27]27
… casus belli [лат.] – формальный повод к войне.
[Закрыть]– негромко произнес Сытин.
Он протянул руку куда-то в темноту и вытащил длинную палку.
– Подождите! – сказала Надежда Николаевна. – Снимите сначала пенсне.
– Странно. Куда подевались солдаты? – сам себя спросил Москвин. Он тоже достал палку, затем нашел другую и протянул ее Бокильону.
Бокильон молча взял палку и шагнул к окну. Сначала Сытин, затем он, а напоследок и Москвин выбрались наружу.
Надежда Николаевна видела, как они обогнули буфет и подошли к фигурам, все еще стоявшим к ней лицом – совсем как кошмары из дачной темноты, приправленной чтением на сон грядущий „Семьи вурдалака“…
– Гостинчик тебе? – спросил Сытин, сверкнув стеклами так и не снятого пенсне.
Эхом николаевской эпохи свистнула палка, раздался громкий шлепок, а затем буфет вздрогнул – грабитель в момент удара держался за решетку.
Надежда Николаевна шагнула к окну, юркнула наружу, выбежала на гулянье и замерла от удивления и восторга.
Буфет, в котором она сидела с друзьями, замыкал непрерывную их череду. Дальше в сторону Ваганькова шел длинный, саженей в двести, барьер из жердей, за которым начинался следующий непрерывный ряд буфетов, уже последний.
К этому барьеру сейчас мчалась толпа человек в сто, не меньше. Чуть в сторонке вместе с мужиками и подростками бежал старик. Он бежал и дурачился как голый мальчишка на берегу после купанья. Фигуру старика, каждое его движение переполняла эротика самого похабного „камаринского“ или „рыбки“: эти по-дурацки расставленные, готовые схватить самку пальцы почти неподвижных рук с одновременно прижатыми к бокам локтями, это причинное место, отведенное наизготовку, в глубину, на что указывал бесстыже выпяченный юркий зад старца… Он бежал с порочившей его лета прытью патриарха-снохача, и громко ржал, а встречный ветер рвал бороду старика, длинную и белую, как у звездочета из книги сказок.
Стоявшие в первых рядах толпы сопровождали бегство грабителей свистом и смехом.
– Поразительно… Просто поразительно… – пробормотал Бокильон.
Артельщик из соседней будки подошел и остановился между Бокильоном и Надеждой Николаевной.
– С двустволки бы вдогон пальнуть – сказал он, глядя вслед грабителям. – Хоть бы солью.
Те уже добежали до толпы и, пытаясь спрятаться внутри, стали грубо расталкивать передний ряд. Над головами замелькали руки с зажатыми в них узелками и кулаки.
– А у тех, что подале, так вообще сразу стенку ломать начали – продолжал сосед-артельщик. Было видно, что он пытался рассеять страх. – Ничего, отбились с Божьей помощью. Кому кружки дай, а кто и есть хочет, вот и просят гостинчика… Время не знаете ли?
Бокильон начал доставать часы, но его опередил Москвин:
– Половина третьего.
– Народу-то, народу! – запричитал артельщик. – И куды полиция-то смотрит…
– Полицию в голове держать надо – сказал Сытин.
Он подошел к образовавшемуся кружку, поставил свою длинную палку на землю, оперся на нее и стал похож не то на пастуха, не то на спешившегося рыцаря с копьем.
– И самому у себя за это жалованье у себя получать – закончил Сытин.
* * *
Вскоре после неудачного нападения со стороны Ваганькова прошла, оставляя по солдату у каждого буфета, колонна гренадер. Еще через час с внутренней стороны гулянья подъехали казаки – те заняли места между цепочкой солдат и буфетами. Однако долго казаки не продержались. Толпа, несмотря на сопротивление первых рядов, пытавшихся пятиться назад, подступала все ближе. И скоро казаки уже оказались в проходах, а то и вовсе начали выезжать обратно, на гулянье.
Начинало светать. Между тем за ночь и на площади гулянья тоже стало тесно. Из-за того, что ограда охранялась только со стороны Москвы, одиночки, которых вечером еще удавалось прогонять за ограду, собрались к рассвету в довольно внушительную толпу. И эта толпа теперь начала подступать к буфетам с внутренней стороны. Время от времени казаки разгоняли первые ряды внутренней толпы, но скопление людей оказалось уже слишком большим, чтобы сотня казаков смогла что-то сделать: едва всадник проезжал, хаос вновь воцарялся сразу же за хвостом его лошади.
Вскоре после полуночи начальник Особого установления по устройству коронационных народных зрелищ и празднеств действительный статский советник Бер приехал из Москвы к императорскому павильону. Он решил лично проследить за его отделкой – сюда, на праздник, днем должен был явиться государь, а отделку накануне еще не закончили.
Сейчас же Бер стоял на эстраде, поставленной для оркестра недалеко от царского павильона, и, вцепившись пальцами в перила, смотрел на Ходынское поле. Рассвет подтверждал худшие из опасений Николая Николаевича.
Первое опасение, еще давнее, заключалось в том, что, поменяв военную службу на гражданскую, он не избавится от постоянного страха – перед дуэльным террором сослуживцев, перед возможными военными кампаниями. Оказывалось всё же, что дело не в роде занятий, а в его, Николая Николаевича, личной робости.
Именно малодушие, воспитанное планомерным, научно обоснованным применением розги, и не позволило Николеньке Беру, ныне штатскому генералу из столицы, потребовать особой встречи с провинциальным хамом – московским обер-полицмейстером, – и получить от него твердые и конкретные обещания взять надлежащие меры. Малодушие разрешило ему успокоиться одним только сознанием своей ведомственной непричастности к вопросу общественного благочиния на празднике, да пословицей „В чужой монастырь со своим уставом не ходят“. Страх, смертный ужас перед розгой никуда не ушел за те пятьдесят лет, в течение которых kadavergehorsam [28]28
kadavergehorsam [нем.] – букв. «послушный как падаль», «мертвецки-послушный» – слепо повинующийся.
[Закрыть]Бер творил чудеса послушания. Ужас просто стал являться в других обличьях, и теперь обернулся страхом перед смертью от разрыва сердца – страхом, который возникал ввиду сгущения любого зла, в том числе и полицейского хамства, который возникал при одной только мысли о существовании самой по себе возможности испугаться насмерть. Именно такой страх и охватывал сейчас генерала.
Второе опасение касалось размеров толпы.
За ночь она приросла примерно в такой же пропорции, в какой нынешняя Россия увеличились со времен Московского княжества. Ходынского поля между линией буфетов и Москвой уже не было видно, его покрывала икра из одинаковых картузов. В эту икру врезался прямой угол, образованный линией буфетов вдоль шоссе и перпендикулярной ему линией, идущей от шоссе к Ваганькову. Тут скопление народа, судя по непрестанному колыханию толпы, было особенно плотным. Идущие из Москвы по шоссе подходили к этому углу обязательно, но большинство так и оставалось здесь – некоторые из-за усталости, другие из предположения, что именно в этом месте, ввиду близости царского загородного дворца, станут раздавать самые дорогие подарки, но большинство из подражания.
Здесь толпа возникла, отсюда она начала расти в сторону Москвы. Тут и находился психический центр толпы – продолжавшего рождаться, донельзя примитивного организма. Сюда судорожно подбирались другие части этого чудовища, получавшие из центра импульсы могучего и тёмного желания. Лишь кое-где, уже вдалеке от этого окаянного угла, виднелись люди, сохранившие собственный разум: взявшись за руки, они змейкой пробирались вслед за каким-нибудь молодцем богатырской стати, а то и щуплым нахалом, которые выгребали к краю толпы и тащили за собой других.
И едва Бер, по просьбе какого-то военного, поднялся на эстраду, как пароксизмы знакомого с детства ужаса начали душить его. Генералу пришлось вцепиться в перила, чтобы скрыть дрожание рук. Он смотрел на толпу и не мог сказать ни слова людям, которые наперебой требовали от него приказов, приказов, приказов…
Вид внешней, бескрайней, уходящей в космическую тьму толпы наводил тем больший ужас, что она издавала гул, похожий на шум моря. Время от времени из глубин толпы доносились крики, причем трудно было понять, трезвые или пьяные их издавали, мужчины или женщины…
Вторая толпа собралась на гулянье – внутри прямоугольника, образованного буфетами. Она тоже была громадной, но все же имела размеры. О намерениях внутренней толпы говорило ее расположение: она будто отражала, даже передразнивала толпу внешнюю, от которой ее отделяли буфеты. Самая плотная ее часть тяготела к тому же месту – внутрь прямого угла возле шоссе. Кое-где среди внутренней толпы виднелись фигурки верховых казаков, время от времени махавших плетками. В остальном же она мало отличалась от внешней – то же море картузов с редкими светлыми вкраплениями платков, повязанных на женские головы.
Когда, наконец, Бер взял себя в руки и повернулся к куче просителей, из нее выступил пожилой – ровесник самого Бера – господин мещанского вида:
– Лепешкин Василий Николаевич, купец и потомственный почетный гражданин. Помните-с?
Бер кивнул, но не ответил. Он нашел взглядом армейского капитана, который привёл его сюда, и воскликнул:
– Позвольте! Но где же казаки, где полиция? Вон там… – Бер принялся тыкать пальцев в сторону Москвы – почему их нет?
– Отвечаю на первый вопрос: все казаки находятся на гулянье или же стоят в цепи у буфетов со стороны Москвы – спокойно ответил капитан. – Далее: где полиция, я и сам хотел бы знать. Небольшой отряд уже прибыл на поле, но целиком собрался возле императорского павильона, чтобы обеспечить охрану государя. Других полицейских на поле нет. А эти идти к буфетам отказываются, поскольку им велели собраться здесь.
– При чем здесь охрана государя? – оторопел Бер. – Государь здесь только днем появится!
– Не могу знать-с. Верно, по службе радеют – мрачно ответил капитан. – Но пока они почитают себя частными лицами. Только и всего.
– Но следовало доложить в контору обер-полицмейстера!
– Докладывали уже четыре раза. Отправляли телеграммы, звонили по телефону. Последний раз полчаса назад – сказал капитан. – Ответы были такими: наряд для охраны буфетов прибудет к пяти утра, господин обер-полицмейстер в креслах Большого театра, господин обер-полицмейстер ужинают, господин обер-полицмейстер легли почивать.
– По-чи-в-а-ать? – Бер не сумел выговорить, скорее даже, выдохнуть это слово до конца, потому что голос его стал вдруг до неприличия тонким. Генерал почувствовал, что у него начинает дрожать подбородок. Совсем как в детстве, когда месье Гиньоль обижал его словами или забирал у него из-под носа тарелку со сладким пирогом и, гадливо улыбаясь, начинал не то есть пирог, не то высасывать его, сложив губы трубочкой – у молодого еще гувернера оставались только передние зубы.
– И, наконец, почему казаков нет с другой стороны буфетов… – продолжил капитан, тактично отворачиваясь от Бера к полю. Он хлопком ладони размазал по своей шее комара, и вполголоса закончил: – Туда пройти уже не легче, чем через угольное ушко.
– Но что же делать? – прошептал Бер. – Вы не знаете?
– Если что-то и можно сделать, я не знаю, что.
* * *
Капитан Львович был не совсем прав, либо не говорил всё, что знал.
Как раз во время его беседы с Бером рота поручика Соколова, продвигавшаяся к шоссе вдоль главной линии буфетов, остановилась. Полицейский Будберг его роту так и не получил – подоспел батальон 8-го Московского гренадерского полка под командованием подполковника Подъяпольского, и рота Соколова поступила в его распоряжение.
Когда батальон Подъяпольского подошел к пивным сараям, к самому дальнему от шоссе углу гулянья, то по коридору между буфетами и толпой, гудевший подобно расстроенному органу, солдат повели колонной по девять человек. Сейчас же, не дойдя до угла саженей двести, солдаты едва пробирались вперед цепочкой по одному, вслед за подполковником, сидевшим на лошади. Наконец, Подъяпольскому стало понятно, что дальше двигаться невозможно. Он свернул в проход между буфетами и выехал на гулянье. Соколов последовал за ним.
– Из лагеря мы вышли в два двадцать, стало быть, сейчас около трех – прокричал, перекрывая гул толпы, Подъяпольский. – Они рехнулись, что ли – в девять подарки раздавать?
– В десять, Александр Васильевич – сказал Соколов.
– А? – нагнулся к нему с лошади Подъяпольский.
– В десять. В десять раздача начнется.
– Какая разница! – махнул рукой Подъяпольский. – Тут и за шесть-то часов народ сам себя в паштет перетрёт! Предлагайте диспозицию.
– Что я могу предложить? Подарки мы ведь раздать не можем? И потом, начни их раздавать – задние ряды тут же бросятся вперед. Друг друга подавят, несомненно. Стало быть, надо хотя бы задние ряды еще назад отодвинуть.
Из глубин толпы донесся женский крик, следом другой.
– Вы что, нас всех тут передавить хотите? – совсем рядом прокричал хриплый, будто надорванный криком, голос.
– Полиция! Да где ж она, полиция?! – завелась какая-то баба.
– Поручик, берите взвод, идите в толпу – крикнул Подъяпольский. – Как дойдете до оврага, поворачивайте и шеренгой вдоль него растянитесь. Попробуйте оттуда осадить, может, подадутся. Но если сможете, попробуйте все же овраг перейти и на той стороне начать.
– Слушаюсь.
Через проход между буфетами поручик Соколов снова вышел к толпе и огляделся.
Первые ряды стояли на удивление тихо и смирно, хотя люди – это, судя по лаптям, и котомкам, были крестьяне, пришедшие еще сутки назад – были утомлены до того, что лицами походили на великомучеников. Время от времени они покачивались, потому что до них доходили волны из глубин толпы, и тогда начинали переминаться с ноги на ногу. При этом они, возможно, даже незаметно для самих себя, подступали все ближе – на вершок… на другой.
Господи, Твоя воля, сколько же упрямой, раскольничьей веры было в их глазах, ставших по-детски огромными, и в упрямых складках лиц! Знай они, какие подачки им приготовили, самые бедные и голодные не стали бы ждать! Нет, не стали бы! И даже за богатство вряд ли они пошли бы на такие страдания. Почему же они стояли? Неужто так крепка была их вера в царя, в его милость и готовность поделиться своим богатством?! На чем же она могла быть основана, Господи? Неужто и сами верят в те сказки, что рассказывают детям? Верят, что царь, в котором русской крови – тысячные доли, им батюшка? Что этот женатый на немке юнец, не знавший голода, холода, даже жесткой постели, может понять нужду, которая только одна и наполняла жизнь каждого из них от рождения до самой смерти?
– Петровский!
– Я тут, вашблагороть!
Лицо Петровского – самого высокого унтера в полку, а может, и во всей армии – уже приняло отпечаток общего выражения, лежавшего на толпе.
– Ружья за спину! Взяться всем за руки! Как в хороводе, ну! Не трусь, ребята! За мной шагом марш!
С первой же попытки войти в толпу поручик Соколов понял, что миндальничать ему не придется. По совести и чести, первым препятствием надо было бы избрать что-нибудь потверже – скажем, каких-нибудь трех-четырех молодцев в одинаковых праздничных рубахах, которые возвышались над толпой, стоя рядом. Таких хватало. Здравый же смысл говорил, что протиснуться будет легче там, где стоит народ помельче. Пока поручик колебался, старуха на кромке толпы, обнимавшая двух мальчиков, отвела чуть вперед и в сторону внука, стоявшего справа, и глазами показала поручику на его место.
Поручик стиснул зубы и, выдвинув правое плечо, вторгся в эту щель. Тут же, на ходу, он успел извернуться и поменять правое плечо на левое – так, чтобы соприкосновения с толпой не задирали борт кителя, испытывая прочность пуговиц, а, наоборот, прижимали его к торсу; этот же прием позволил и держать за спиной кобуру с револьвером.
Первые ряды поручик прошел сравнительно легко. Дальше толпа с каждым шагом становилась все плотнее – здесь людям подвинуться было уже совершенно некуда, несмотря на их явное желание пропустить военных, пришедших навести порядок. Поручик старался не смотреть в лица тех, среди кого приходилось прокладывать путь для себя и своих солдат – усилия ему приходилось совершать такие, будто он голыми руками делал подкоп. И он делал этот подкоп, нещадно разгребая, сминая, отпихивая на своем пути как мускулистую, так и мягкую, покрытую ситцами живую плоть, издающую то крик, то стон.
Гораздо хуже тесноты было другое обстоятельство. Чем глубже поручик и его взвод уходили в толпу, тем страшнее становился запах, от нее исходивший. Ветер, как нарочно, к этому рассветному часу совершенно прекратился, и зловонный туман, прежде худо-бедно расходившийся, достигал здесь плотности банного пара – сказывалась близость оврага, низины. Из-за тумана лица встречных невозможно было различить уже на расстоянии в два шага. И хотя поручик не мог видеть этот туман или пар со стороны, он мог бы поклясться, что испарения имеют желто-коричневый цвет или оттенок – об этом свидетельствовал их запах. К смраду подмешивался дым костров, разложенных по всему полю, но толком не потушенных.
Одежды встречных пахли под стать туману – мокрые, отдающие ситценабивной фабрикой, лампадным маслом, капустой всех видов приготовления и поедания, потом, всеми другими выделениями мужского и женского организмов. Господи! Господи! Каким же скотом надо себя чувствовать, чтобы добровольно, подчиняясь одному только пастушьему рожку, даже его отзвукам, и даже не рожку, а повадке соседа, прийти сюда и стоять вот так уже почти сутки! Это же не люди! Это… это…
„Это жидкость!“ – осенила вдруг поручика Соколова убийственно простая догадка. – „Живая вода. В одном человеке воды пять ведер. А все вместе – море. Потому и волны. Потому и пар. Потому и туман. Ах ты ж, холера! А ну как шторм начнется?! Его чем прикажете остановить?“
Внезапно идти снова стало легче.
– Осторожно, вашблагороть! – дохнули в ухо Соколову редькой и пивом. – Овраг тут, ров.
Действительно, Соколов уже стоял на краю оврага. Подвинувшиеся было люди тоже стояли на краю – некоторые придерживали друг друга, схватив за пояса.
Ввиду отдаленности шоссе, с которого в овраг приезжали за песком, здесь он был не так глубок, как в начале – от силы в человеческий рост. Да и края оврага тут уже давно осыпались и поросли травой. На дне его тоже стояли люди, и тут было много просторнее, чем в рядах, подступавших к буфетам. Поручик Соколов оглянулся. В тумане, шагах в сорока от него, виднелась линия буфетов, чем-то похожая на контур кремлевской стены. Унтер-офицер Петровский напряженно смотрел на Соколова, за ним тянулась череда солдат. Судя по лицу и дыханию Петровского – а это был здоровый унтер с бычьими плечами и грудью – солдаты уже задыхались. Лицо следующего за ним, молодого солдата, фамилию которого Соколов не помнил, говорило о том же самом: новобранец дышал как рыба на берегу и пучил глаза. Спускаться с такими силами в овраг, а тем более штурмовать другой склон нечего было и думать.
– А ну, посторонись! – крикнул Соколов.
Он свернул направо, в толпу, и, отступив к буфетам на пару шагов, пошел вдоль оврага. Когда цепочка солдат за поручиком Соколовым выровнялись, он крикнул:
– Слушай, народ! Нечего тут давиться! А ну осади назад!
Ближайшие из толпы загудели. Кое-то из стоявших у края оврага покрутился на месте, другие же и вовсе делали вид, будто призыв офицера их не касался.
– А ну-ка назад, ребята! Дружно, ну! – крикнул поручик Соколов.
Цепочка солдат начала отжимать толпу к оврагу. Оттуда стали доноситься крики и брань – по крайней мере, ближайшие к оврагу обыватели все-таки спустились вниз. Соколов пошел дальше, цепочка последовала за офицером, продолжая сталкивать в овраг стоявших к нему поближе.
Толпа, разгадавшая намерения военных, стала напирать на буфеты с новыми силами. Первые ряды, составленные из пришедших ранее всех счастливцев, начали голосить и причитать. Несомненно, каждый из встречавшихся на пути поручика Соколова желал, чтобы давка ослабла. Но каждый при этом делал всё, чтобы в тот момент, когда цепочка доходила до него, прижаться к меньшей части толпы, оказаться ближе к буфетам, не дать сдвинуть себя назад, в сторону Москвы.
Пройдя шагов двести, поручик Соколов оглянулся. Предпринятый им поход принес результатов не больше, чем катер, с помощью которого решили бы убрать от берега часть моря. Разве что пространство, чуть разреженное солдатами, толпа заполняла вновь чуть медленнее, чем это сделала бы морская вода.
Поручик Соколов к своим тридцати четырем годам еще наслаждался полнотой сил и здоровья. Лишь на зимней квартире, вскочив утром с постели, он мог увидеть, как перед глазами разлетаются белые мотыльки – верный признак того, что пора заново переложить печку. Сейчас же поручик угорал в чистом поле, потому что ветра не было, а кругом стояло много жадно дышавших людей. Они поглощали воздух отнюдь не безвозвратно – в противном случае вакуум тут же сменился бы другим воздухом, – но всего лишь вдыхали и выдыхали его, меняли на газ, все меньше и меньше пригодный для дыхания. И этот газ, смешаный со зловонным желтым туманом, все больше вытеснял нормальный, насыщенный кислородом воздух, потому что притока его совсем не было. И зимние угарные мотыльки, впервые возникшие еще на подходе к оврагу, теперь летали перед глазами поручика так густо, что он решил больше не рисковать. Не хватало еще грохнуться в обморок при нижних чинах!
Ни на мгновение не останавливаясь, поручик Соколов начал забирать в сторону буфетов.
– Вашблагороть… Вашблагороть, бабу заберите – прохрипели рядом. – Без памяти баба…
Поручик Соколов оглянулся через плечо. Чуть ниже его погона виднелось совершенно белое женское лицо, обтянутое красным платком. Из-за движения толпы голова качалась, и лицо женщины походило бы на маску китайского болванчика, если бы не полуприкрытые глаза со зрачками, зловеще закатившимися кверху.
– Петровский! Взять бабу!
– Как взять, господин пору…
– На руки, на спину, как хочешь…
– Так ружо у меня тама.
Поручик протянул назад руку:
– Давай сюда.
Ружье унтер-офицера сослужило Соколову добрую службу. Поручик нес ружье над головой и делал лицо грозного воина, а на самом деле он держался за него как за обломок корабля. Поручик уже ослаб настолько, что почти не мог говорить. Поручик ничего не видел из-за пота, разъедавшего глаза, поэтому в морды, от которых в дополнение к общему зловонию несло водкой, он без разговоров бил прикладом.
Один из обморочных, которого протащили уже несколько шагов, вдруг очнулся и стал вырываться, бормоча:
– Кружку хочу! Вечную…
Спустя четверть часа мокрый как мышь поручик выбрался из толпы. На последних шагах он двигался уже почти без сознания – если стоять там люди могли, то дышать на ходу между ними было совершенно нечем. Оказавшись в проходе между буфетами, поручик Соколов набрал полную грудь воздуха и только после этого оглянулся.
Цепочка солдат растянулась чуть ли не до оврага, и каждый тащил обморочного – либо на спине, либо в руках.
– Что, поручик? Худо? – как через подушку дошел до Соколова голос подполковника Подъяпольского.
– Воды… Врача… Врачей много… Срочно – с трудом выговорил Соколов. – И полицию немедленно… Казаков… Как можно скорее! Эти сволочи думают… им давить друг друга позволено… А вытаскивать их мы должны.
– Что-о-ос? – остолбенел Подъяпольский.
И тут поручик онемел. Подъяпольский спрашивал его о чем-то, но поручик не мог ответить. Он стоял перед толпой, смотрел на лица людей, по-прежнему смиренно и угрюмо глядевших перед собой, и молчал. Он силился, но не мог их понять – потому, возможно, он и потерял дар человеческой речи, что вдруг перестал понимать людей. Не будь Соколов должен шестнадцать рублей, он, возможно, застрелился бы – наверное, от небывало острого чувства одиночества.
„Знающие не говорят, говорящие не знают“ – вспомнились поручику слова китайского мудреца в пересказе графа Толстого для крестьянских детей и нижних чинов. Люди, стоявшие в передних рядах, понятия не имели об аде, который существовал и даже торжествовал за их спинами, в каком-то десятке шагов от них – так же, как рядом с праздничной и оживленной улицей может торжествовать ад, отделенный от нее больничной или тюремной стеной толщиной всего лишь в аршин.
„Жидкость!“ – вспомнил свою догадку поручик. – „Живая жидкость! А те, что толпу с краев подпирают, – поверхностное натяжение. Да еще какое!“
Вслед за солдатами из толпы выбралось с полсотни людей. Им тоже не приходило в голову обратиться с речами к первым рядам. Они просто крестились, охали и обнимали детей в новой, но сильно изодранной одежде – возможно, впервые в жизни. Одиночки через проход между буфетами пробирались на гулянье и там немедленно ложились на траву рядом с вынесенными из толпы обморочными.
Воды в баках так и не нашлось. Что-то солдаты принесли из театра. Кого-то удалось оживить с помощью омоченных в росе ладоней и колыбельной песни, которую пел, растерянно встряхивая бесчувственные тела, унтер-офицер Петровский. В конце концов ожили все. Соратник Подъяпольского по Плевне, капитан Иванов вынул из кармана фляжку с водкой и заставил выпить поручика Соколова. Рядовые, ходившие в толпу, очухались сами.
* * *
К четырем утра толпа уже стояла вплотную к буфетам, а там, где буфетов не было, – вплотную к ограде.
– Милок, сделай милость, выпусти пожалуйста! – молила ефрейтора Корчагина нестарая еще баба в красном платье, прижатая толпой к жердям. – Надо мне.
Ефрейтор Корчагин не отвечал, но внимательно смотрел на бабу одним глазом. Другой глаз ефрейтора был прикрыт, потому что под ним дымилась „козья ножка“.
– Выпусти меня, дуру, солдат, – продолжала ныть баба. – Кто ж знал, что так обернется?
– Выпусти ее, Корчагин! – не стерпел рядовой Пенязь, стоявший тут же.
– Не положено – сквозь зубы отозвался Корчагин. – Раздавать оттуда будут.
– Не надо мне раздавать! – вскричала баба. – Пропади они пропадом, гостинцы эти!
Несколько человек, стоявших рядом с бабой, закивали головами, явно разделяя ее желания.
– Пропадом, говоришь? – переспросил Корчагин. – Значится, царь-государь гостинцы приготовил, а ты их псам на попрание? Так, что ли?
Баба молчала и пучила глаза.
– Вот я тебя запишу сейчас – сунул Корчагин руку в карман.
Баба заплакала:
– Не пиши, милок. Матери у тебя, что ли, не было?
– Моя мать по ночам, небось, дома сидит – сказал Корчагин.
– Так праздник же!
– Вот и празднуй, раз велели. А „надо“, „не надо“ – это дома у себя говорить будешь.
– Ой, не сдюжу, солдат…
– Да чего у него просить-то! – не выдержали за спиной бабы. – Ишь, бедовый… Ей надо, а он слово и дело государево выдумал. Самого бы записать, да некогда…
Корчагин неторопливо вытащил из ружья обойму. Сверкнули медно-красными клыками патроны. Корчагин пересчитал их прикосновениями большого пальца и вставил обратно, затем достал еще одну обойму из подсумка, тоже осмотрел ее и тоже сунул обратно.
– У-у, сопляк! – зарычали в толпе. – Стращать удумал! Не мой ты сын…
– Эй, ефрейтор! Чего косоротый-то? – поддержали смельчака.
Всё это Зелинский видел и слышал как будто со стороны. В то утро, когда капитан Львович ударил его в лицо, он понял, что единственный способ не покончить с собой – это сделать психическое усилие и раздвоиться. Себя прежнего следовало спрятать и оттуда в глазок показывать этому человеку сцены из дантовой „Commedia“ и его новую ипостась: невольник в плоском шутовском колпаке, грешник на вечной каторге среди таких же грешников, произвольно выбранных из числа первых встречных, новобранец с лопатой, метлой и тряпкой в красных, покрытых цыпками руках.
Ни крупицы собственной воли им не оставили, забрав вместе с нею совесть и чувство собственного достоинства. И никакой ответственности они поэтому на себя брать больше не могли. Зелинский только удивлялся тому, как быстро он сумел совершить раздвоение, даже во сне предотвращая встречи двух своих личностей. Так Зелинский жил уже вторую неделю, дивясь и ужасаясь приключениям своего двойника – приключениям бескрайне и безначально скучным, как это, оказывается, и пристало истинно адовому бытию.
– Как пришла, так и уходи – вновь услышал он голос Корчагина. – А сюда хода нет. У меня приказ никого не пущать.
– У, сучонок! – сдавленным голосом прохрипели из толпы. – Одно слово: ефрейтор. Ребята, вы чего Иуду эту терпите? Мы таких по ночам учили, в потемках. Приказ у него…
Баба молча плакала.
– Сучонок, говоришь? – спросил ее Корчагин, хотя баба все-таки молчала. – Слугу царя чернословить?
– Помогите! – раздался женский крик из глубины толпы. – Христа ради помогите!
Зелинский увидел, как его двойник подошел к ограде, бросил, не глядя, свое ружье куда-то назад, и стал подниматься по жердям как по лестнице.
– Назад! – донесся до него голос Корчагина.
Встав на предпоследней жердине, Зелинский увидел то, что представить невозможно – так же, как, например, невозможно представить скорость света. Но и поверить своим глазам Зелинский тоже не мог. Легче было вообразить, что перед ним ожила панорама с разворота „L'Illustration“ [29]29
…"L'Illustration" – еженедельный иллюстрированный парижский журнал.
[Закрыть], ксилография с фотоснимка паломников у Ганга: то же восходящее солнце с вырезанными по линейке лучами, те же пласты тумана, та же часть суши, покрытая однообразным, живым до мурашек по коже, рельефом – человечеством. Оно и теперь продолжало собираться перед глазами Зелинского – полчеловечества, да четверть человечества, да осьмушка, да шестнадцатая часть… Малейшая его доля, молодая баба сейчас стонала в десятке шагов от края толпы. Зелинский не сразу понял, – настолько плотно стояла толпа, – что соседняя с бабой голова принадлежит ее ребенку.
– Отпусти ребенка! – крикнул Зелинский.
Баба помотала головой.
Зелинский увидел, что он взошел на верхнюю жердину, а затем ступил на плечи людей. Жуткий, невыносимый запах, исходивший от толпы, сразу же сгустился до почти осязаемого состояния. Под ногами Зелинского застонали, но не сдвинулись ни на линию. Зелинский сделал еще несколько шагов и нагнулся к бабе: