355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Косоломов » Ходынка » Текст книги (страница 1)
Ходынка
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:47

Текст книги "Ходынка"


Автор книги: Юрий Косоломов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 1 (всего у книги 14 страниц)

Мои рассказы – это, в сущности, советы человеку, как держать себя в толпе…

Варлам Шаламов

«Опять!» – только это слово отставной юнкер Пушкарский и смог бы сейчас вымолвить, кабы язык слушался Пушкарского, кабы его могла услышать хоть кошка, хоть Дунька. Но даже мятая красная харя, глянувшая подбитым глазом на Пушкарского, оказалась его отражением в зеркальце на прикроватной тумбочке. Кроме самого юнкера, в угольной комнате нумеров «Лувр» не было никого – ни кошки, ни Дуньки.

Накануне Пушкарский опять напился. Напился нечаянно, забыв про клятвы, которые он давал матушке, начальству, квартальному надзирателю, Дуньке, кошке, себе. А вот теперь начинался новый день, и его предстояло прожить. Прожить одному, ибо грешник мучен будет всегда один, тут батюшка не ошибся. И Пушкарский знал, что мучен он будет несказанно. Как опальный боярин в байках из жизни Ивана Грозного, которыми Пушкарского потчевали в детстве, воспитывая в нем моральную упругость ввиду горчичников.

Пушкарского тошнило, в глазах его поминутно взрывались петарды, рассыпавшие зелёные и жёлтые искры, в голове кипел и булькал свинец, а сердце билось яростно, мощно и неровно – как первый силач возраста, посаженный в карцер накануне Рождества: дядьки аж на третьем этаже крестились.

«Не убил ли я кого вчерась?» – пронзило Пушкарского. Именно этот страх с недавних пор стал его главной утренней мукой. Следом накатила вторая волна: «И не сойду ль я нынче с ума?!»

А дальше началась и настоящая расправа – как в застенке у Малюты.

Не впервой было юнкеру просыпаться и с мольбой подгонять время, которое одно только и умело лечить. Но нынешнее пробуждение являло собой что-то совершенно небывалое. Каждая прошедшая минута содержала только одно: лихо. Каждая новая твёрдо обещала ухудшение. Между началом и концом каждой минуты были ещё и секунды, и каждая переживалась как лицезрение равнодушных законов Ньютона: падаешь с груши и не знаешь, чем твой полет закончится, но знаешь, что будет очень, очень плохо. Мгновение кончалось, но следом, не давая передышки, наступало новое – столь же непредсказуемо жестокое и коварное. Что там былинные опричники-горчичники! Что там волдыри на спине, заранее – чтобы садче было – протертой одеколонью!

«О, Господи!» – взмолился мокрый Пушкарский. Его трясло как Петрушку в руках балаганщика, у него, как после гимнастических занятий или учений в поле, ныл каждый нерв. – «Круги ада – как это верно, Господи! Именно круги, а не дорога, не ступеньки. Я не был жив, и мёртв я тоже не был. Али наоборот? Господи, помилуй! Господи, помилуй! Господи, помилуй! Помилуй мя, Господи! Помилуй мя, Господи! Помилуй мя, Господи!»

Пушкарский будто со стороны услышал свое дыхание – и до чего же оно было похоже на предсмертный хрип папаши! «Колоколец» – вспомнился юнкеру тенорок отца Варфоломея. – «Колоколец несомненный, матушка моя! Не угодно ль панихиду заказать? По святому дню и для вином опившихся скидка выйдет».

Пушкарский вспомнил сальную косицу отца Варфоломея поверх парчёвого стихаря, и вздрогнул от неизменно свежего, детского омерзения. А тут ещё потолок начал уезжать вправо и вдруг возвращаться на прежнее место, чтобы тут же снова поехать вправо, потом опять вправо, опять вправо и опять вправо – и случалось это издевательски ритмично, будто в знак отмены истекавших секунд, возвращения времени, обязанного худо-бедно проходить, на прежние позиции. Это движение на месте было невыносимо мучительно! Пушкарский издал стон и закрыл глаза. И увидел голубой диск на черном фоне.

Диск начал увеличиваться и Пушкарский понял, что это Земля, покрытая голубой дымкой. «Спит земля в сиянье голубом… Вот как смог он её увидеть…» – тоскливо подумал Пушкарский.

Земля занимала уже весь окоём, как вдруг Пушкарский увидел караван – цепочку верблюдов, в тени которых прятались погонщики. Пушкарский понял, что сейчас он грохнется о песок и станет умирать – мучительно долго, потому что падение будет великим, но мягким. Так, верно, и происходит апоплексический удар! Но тут по краям Земли снова появился черный ободок, и под летевшим вниз юнкером сверкнул полюс. В тот момент, когда тщетно жмурившийся Пушкарский подлетал к нагромождению ледяных глыб, Земля уменьшилась снова, и Пушкарский начал падать в темно-зелёное пространство между истоками Днепра и Волги. Это было похоже на полеты во сне, но решительно никакой радости они теперь не доставляли – нет, только тошноту, отвращение, страх.

«Господи, помилуй!» – снова подумал юнкер, катая голову по сатиновой подушке. Он с силой рванул ворот походной рубахи – позеленелая пуговица оторвалась и улетела прочь. – «Помилуй мя, грешного! Аз есмь, многогрешный… Дабы имел всегда грех свой пред взором своим… Жив останусь – уйду в монахи».

На этот раз Земля не уменьшилась, но стала обращаться в подробную, подклеенную с краев карту, которую носил с собой в класс преподаватель тактики ротмистр Пшеславский. Расступившиеся леса открыли серо-голубую ленту Оки, затем Москву-реку. Там, где в неё впадала Яуза, возникли дома, чуть поодаль сверкнула золотая глава Ивана Великого. В скоплении домов Пушкарский сразу признал трёхэтажный «Лувр» – но отметил он это по-прежнему безучастно – так, будто летать над Хитровкой было для него самым обычным делом. Вот и его нумер – распахнутое окно со свежей блевотиной ниже подоконника. Пушкарский вгляделся в тёмную глубину комнаты: у изголовья кровати, на полу, стояла бутылка.

Пушкарский опустил руку – пальцы прикоснулись к ледяному стеклу. Юнкер поднял бутылку и поднес её к лицу: «Мартовское пиво „Дроздовский эль“. Пушкарский приподнялся, зубами вытащил пробку, сплюнул и принялся жадно глотать ледяное пиво. Откуда ему было взяться? Тем более, при нынешней жаре? Но прочь вопросы! Сначала – допить!

– В Бога вы не веруете – прозвучал где-то в углу мужской голос. – Потому что не веруете в чудеса, кои бытие Божье подтверждают. А зря. Нешто в вашей собственной жизни чудес не бывало? И что с того, что другие их не видели? Вы-то знаете, что бывали чудеса…

С последним глотком Пушкарский протрезвел уже настолько, что смог бы повторить слова, произнесенные незнакомцем. Но кто он такой, чёрт подери?!

Единственный стул нумера скрипнул в углу и оттуда вышел средних лет господин в сюртуке от Шармера и чистейшем голландском белье. Это был довольно высокий мужчина, тем не менее, он носил сапоги с высокими каблуками – по моде, охватившей обе столицы с тех пор, как на такие каблуки встал наследник Николай Александрович. Только так вновь коронованный государь и мог, увы, сравняться ростом со своей супругой. Лицо господина, легкие залысины, идущие ото лба, его глаза, игравшие жизнью, излучали жизненную удачу и замечательную образованность.

Господин похрустел бумагой, развернул „Новости дня“, откашлялся и прочитал:

– „Молодое благовоспитанное, интеллигентное лицо убедительно просит предоставить ему место: корректора, конторщика, в библиотеку – вообще, соответствующих занятий“. И ваш адрес указан. Верно?

Пушкарский молча кивнул. Подавленная пивная отрыжка выступила слезами на глазах – слава богу, в нумере было довольно сумрачно.

– Ну что ж, давайте знакомиться: Дроздов. Нет, нет, однофамилец. Но эль и в самом деле превосходен, не правда ли?

Пушкарский почувствовал, что он краснеет – вчерашний хмель действительно был выбит этим напитком.

– Отставной юнкер Пушкарский – пробормотал он, садясь на кровать и поджимая ноги в рваных сапогах. Может, и хорошо, что он с вечера не разулся. – Право, отменный эль.

– Видите, к вам даже стыд вернулся, причём молниеносно. Не есть ли это в человеке первый признак человеческого? Впрочем, давайте обратимся к делу.

Пушкарский поёрзал на кровати и нечаянно лягнул каблуком стоявшее под ней судно. Крышка на судне начала позвякивать в такт волнам, заходившим по его содержимому. Пушкарского окатила новая волна жара.

– Э-э! Полно вам краснеть, вы же не барышня, в самом-то деле! – воскликнул Дроздов. – А чтобы не краснеть, не след было выдумывать свой образ. Интеллигентные лица, сударь мой, так не поступают, а продают только то, что они действительно в себе имеют. „Всё моё ношу с собой и продаю его“, благовоспитанное вы лицо.

– Какое же место вы хотите мне предложить? – проговорил Пушкарский, сгоняя с подушки неторопливую прошлогоднюю муху.

Дроздов сходил в угол и вернулся, держа в одной руке стул, а в другой саквояж. Саквояж он поставил на пол, а стул придвинул к тумбочке и сел на него. Затем Дроздов сбросил зеркальце на постель, всё ещё пахнувшую венерическими примочками Дуньки, поставил саквояж себе на колени и открыл его.

– Какое место… Вот какое, батенька… – приговаривал Дроздов, доставая из саквояжа и выставляя на тумбочку стеклянные стаканы одинаковой конической формы, но разной величины. – Вот какое… Кстати, как вы себя чувствуете? Голова больше не кружится?

– Отнюдь нет-с – как можно интеллигентнее произнес Пушкарский. Эль оказался воистину чудесным – за считанные минуты Пушкарский успел протрезветь настолько, что его даже начала одолевать привычная для трезвого состояния скука. Слушать Дроздова и учтиво таращиться на него становилось все труднее.

– Ну что ж, буду краток! – покивал головой Дроздов, умный как дьявол, это сквозило в каждом его движении, слове, взгляде. Напоследок он поставил саквояж на пол, достал из него ещё одну бутылку дроздовского эля и ловким движение откупорил её.

– Глядите сюда! – указательным пальцем свободной руки Дроздов постучал по меньшему из четырёх стаканов, ёмкость которых возрастала от чарки до впятеро большего полуштофа.

Дроздов наклонил бутылку над стаканом-чаркой и начал лить в него эль. Жидкость тут же стала мутиться, не давая, однако, пены. Дроздов наполнил чарку до краёв и начал переливать из нее эль в следующий по размеру стакан, по высоте превосходивший первый на палец. Второй стакан тоже оказался наполненным до краёв.

– А вы говорите, чудес не бывает – сверкнул зубами Дроздов, хотя Пушкарский и не думал ему перечить.

Дроздов поднял второй стакан и начал переливать эль в следующий. Третий стакан был больше первого уже вдвое. Но и его наполнил до краёв эль, перелитый из второго стакана.

Окаменевший Пушкарский молчал и пучил глаза. Ему опять становилось страшно.

– Вы хоть за нос себя ущипните – сказал Дроздов, переливая эль в четвертый стакан. Тот тоже оказался наполненным до краёв.

Дроздов поднял бутылку и покачал ею между Пушкарским и окном. Эль всё ещё заполнял бутылку по крайней мере на три четверти, хотя последний стакан – полуштоф, равный бутылке по объёму, – был полон.

Дроздов поставил бутылку на тумбочку, посмотрел Пушкарскому в глаза и вздохнул:

– Я так и не понял, интересно ли вам было?

– Но как же… Как у вас это вышло? – пробормотал Пушкарский.

– Немного геометрии, физики и химии, немного практической сноровки и ещё одна маленькая тайна – ответил Дроздов. – А поскольку дело идет о месте, которые вы просили, я должен посвятить вас в некоторые мелочи.

– Позвольте-с? – протянул Пушкарский руку к полному стакану.

– Допивайте – ответил Дроздов, придвигая к Пушкарскому и стакан, и початую бутылку. – Итак, с чем мы имеем дело? Первое. Толщина стекла во всех стаканах, как вы заметили, одинаковая. Между тем объём, как известно, есть произведение высоты, то есть линейной величины, и площади – величины квадратной. Если мы увеличили у второго стакана высоту, скажем, в 1,2 раза – мы получили выигрыш в объёме в 1,2 раза. А уменьшили радиус стакана в 1,2 раза, что по сравнению с высотой будет незаметно, – площадь уменьшается в 1,2 в квадрате раза, то есть в 1,44. Что же мы имеем в итоге? До увеличения был один объём, после изменения соотношения высоты и площади получили объём другой. То есть объём второго равен произведению высоты 1,2 и прежней площади, но уже разделенной на 1,44. Иными словами, визуально стакан увеличили, а объём его сократили примерно на 0,83, то есть на одну шестую часть. Так мы и дошли с меньшой ёмкости до последней – Царь-стакана. Есть еще некоторые хитрости с веществом, но да Бог с ними. Вечно эта химия подводит в самом важном месте. Вам всё понятно?

Глядя на Дроздова сквозь дно волшебной посудины, Пушкарский усердно, как медведь на поводу цыгана, покачал головой.

– Итак, что же вам придётся делать, молодой человек, хлопочущий о месте?

Пушкарский улыбнулся и смущённо пожал плечами.

– А вот что…

Дроздов нагнулся и вынул из саквояжа светло-голубую кружку с золотым ободком. Успокоившееся было сердце Пушкарского снова тревожно бухнуло: „коронационную кружку“ он уже видел, и не раз. Не осталось на Кузнецком мосту магазина, витрину которого не украсила бы эта посудина. И хотя в магазинах кружки не продавали, посетители слетались на неё как мухи на мёд.

Дроздов между тем вынул из кармана платок, протёр стаканы и один за другим вложил их в коронационную кружку.

– Вы, батенька, возьмёте кружку и стаканы и пойдёте с ними сначала в один кабак, затем в другой, и напоследок в третий. В кабаках вы будете пить пиво, вино, водку – всё, что пожелаете. То есть будете наливать сначала в эту кружку, потом переливать в стаканы, с первого до последнего, и выпивать именно из него, из самого крупного. Из одной кружки у вас получится пять больших стаканов. Ни на какие вопросы вы отвечать не станете, и это, полагаю, потребует от вас наивысших усилий. Мне вы никаких вопросов задавать не будете тоже. Вот за эти-то усилия вы и получите сто рублей ассигнациями.

– Сколько?!

– Сто, батенька. Сто!

Дроздов вынул из кармана пачку грязных, похожих на тряпки ассигнаций, помахал ими перед носом Пушкарского и улыбнулся, обнажив зубы добротной берлинской выделки.

„Дуньке гостинец, доктору! Квартальному! Матушке послать! Молочнику! Булочнику! Коридорной…“

* * *

Коридорная девка Акулина открыла левый глаз и подняла голову. Нет, не приснилось – знакомый скрип повторился. Ах ты ж, холера! Сама ведь, своими руками накинула вчера крючок и засов заложила!

Акулина отбросила одеяло, сплюнула прилипшее к губе рябое перышко и, не обуваясь, выбежала в сени. Так и есть: обе входные двери болтались на петлях. Кто-то вышел, а, стало быть, и прошел через закуток Акулины, ухитрившись не разбудить ее.

Чихнув от непривычно свежего, с речным туманом, воздуха, Акулина вернула засов на место, не глядя, сняла с гвоздика драповую тальму, прошла через комнату в коридор и прислушалась. Как всегда в эту пору, было тихо. Стоны, храп и крики сквозь сон, сотрясавшие „Лувр“ по ночам, к рассвету обычно сменялись изможденной тишиной.

„Обокрали кого?“ – подумала Акулина. – „Зарезали?“

Узнать ответ лучше было бы сейчас, чтобы изготовиться к утрешнему переполоху. Может, не помешало бы и опохмелить пораньше Никифора – истопника и дворника, которого невенчанные жены приглашали за скромное вознаграждение душить особо живучих младенцев. В том, что кого-то обокрали, а то и зарезали, Акулина не сомневалась. За другими нуждами люди по нумерам ночью не шастают.

Огромный черный кот бесшумным галопом промчался впереди хозяйки, хвостом задев полу её рубахи. Акулина прошла до конца коридора. Здесь, по крайней мере, все двери были заперты. Акулина зевнула, перекрестила рот и начала подниматься по лестнице. В лицо подул запоздавший, как будто, сквозняк. Да неужто и впрямь…

На втором этаже ближайшая к лестнице дверь, за которой жил отставной юнкер Пушкарский, была приоткрыта. Теперь Акулина осенила себя уже полным крестом. Нечего было красть у юнкера! Бог свят, нечего! Средств не имел, на службу не ходил, только пил да мычал спьяну стишки. Всегда-то пятаки либо стопочку клянчил – Дунька-гулящая все глаза выплакала! Нет, чтобы Никифору хоть раз подсобить – глядишь, вернулся бы сыт, пьян и нос в табаке!

Внезапно дверь захлопнулась, но тут же приоткрылась снова – будто дразнила Акулину, заманивала, искушала ее бабье любопытство. Будить? Не будить? Никифор был диво как тяжел на подъем, а со сна, не глядя, давал рукам волю.

Акулина для храбрости ругнулась вполголоса, подбоченилась и распахнула дверь:

– А которые тут без пачпортов?!

В соседнем нумере вздрогнул пол и послышался топот босых ног. Но юнкер, ничком лежавший, как это часто случалось, не в кровати, а на полу посреди комнаты, не шелохнулся. У головы Пушкарского замедляла ход крутившаяся на месте пустая пивная бутылка.

Подобрав полы, Акулина пнула юнкера в колено:

– Когда, батюшка, за квартиру платить будешь?

Юнкер не ответил. Кот, пробравшийся между тем в нумер, заурчал возле шеи Пушкарского. Акулина наклонилась и за волосы подняла юнкерскую голову. Кот тоже приподнялся и стал жадно лакать черную кровь, которая толчками извергалась из огромного, от уха до уха, надреза на горле Пушкарского.

Акулина осмотрелась по сторонам, заглянула под кровать. Затем схватила кота за шкирку и бросила его в сторону, швырнула вслед злобно мяукнувшему коту извлеченную из-за пазухи юнкера книжонку без обложки, брезгливо стряхнула прилипший к ее руке медный крестик – нитку шелковую, видать, вместе с горлом порезали. Напоследок обыскала тело, спрятала у себя в заповедном кармане три мятых рублевки и подняла голову к потолку:

– Ой, горе-горюшко! Выручайте, люди добрые! Ники-и-ифор!

* * *

– Беляков, подойдите – произнес капитан Львович. Он сказал эти слова негромко, но подпоручик Беляков, стоявший вдалеке, тут же вытянулся и, подавляя юнкерскую привычку чекать каблуками, зашагал к горке, с которой Львович осматривал затянутое утренним туманом поле.

– Да, Герман Арсентьевич.

Капитан спустился, вынул из кармана плоскую картонную коробку и протянул ее Белякову:

– Гильзы Викторсона. Угощайтесь.

– Благодарствуйте.

Львович поднес спичку к папиросе Белякова, прикурил сам и, пустив дым через ноздри, промычал:

– Слушайте, э-э-э-э… Вы, говорят, часы починять умеете?

– Часы? – растерялся Беляков. – Ну, это смотря на часы. Брегет вряд ли. А простые, без звона… Или, скажем, ходики. Можно попытаться. А что, позвольте узнать?

– У мадам Клочковой оркестрион сломался – сказал Львович, глядя перед собой. Беляков невольно проследил за его взглядом, но не увидел ничего нового: всё те же солдатские бескозырки то выныривали из пласта белёсого тумана, то опять в нем тонули, чтобы уступить место взлетавшим, тоже на миг, комьям глины.

– У Клочковой?

– Точно так-с – отозвался Львович. – У капитанши из Самогитского полка. Шестьсот целковых выложили, а оркестрион возьми, да и сдрейфи-с.

– Так нешто в Москве починить некому?

– Очень может быть – повернулся, наконец, Львович. Он осмотрел Белякова с фуражки до испачканных глиной калош и продолжил: – Хотели в магазин на исправление отдать, а там не взяли – сроки вышли. Вот и решили сами. Смотрите. Если вас спросят, отказываться не советую. Не суметь в ваших чинах никак нельзя-с. Мадам Клочкова, знаете, давеча в штабе справлялась: не в нашем ли полку нынче Жилин служит? Графом Толстым бредит и тем благоверного своего пилит: Жилин, дескать, всё умел и водку не пил-с. Смотрите, Роман Романыч, как бы и в вас веру не потеряли.

Беляков поймал взгляд Львовича, и лицо подпоручика растянула улыбка: капитан смеялся – беззвучно, одними глазами.

– Да-да, батенька. Поручик Дрынга тоже всё за чистую монету принял, чинить пошел. А там пять невест на выданье и два оркестриона про запас. Каково?

– Позвольте! Дрынга? Так он, вроде, в академию поступать собирался?!

– Какая уж теперь академия, подпоручик! Всё! За вихор, почитай, вокруг аналоя обвели. Как мальчишку! Так что держите ухо востро. Где оркестрион, там и вальсы, где вальсы, там невесты.

Сладкая истома вдруг охватила Белякова: господи, какое это счастье – быть молодым, неженатым, иметь впереди целую жизнь и, уж конечно, академию Главного штаба… Петербург, белые султаны над касками, шпалеры гвардейцев, громовое „ура“ вослед карете государя, лаковые сапоги бутылками без этих глупых, унизительных калош с пудом глины на каждой, и… И она… Конечно, она. В экипаже четверкой вороных. Но и сегодня жизнь хороша: под подушкой осталась книга, от которой он вчера едва оторвался… И шоколад, чего уж там. Большая плитка абрикосовского шоколада, минувшим воскресеньем принесенная из города в одном узелке с последним выпуском Капитана Майн-Рида.

Из оврага под ногами офицеров выбрался, хватая невидимые перила, фельдфебель Гречко.

– Дозвольте отдых, ваше благородие? – встал он перед Львовичем, приложив к виску растопыренные пальцы. – Почитай третий час люди робят.

– А при чем здесь я? – пожал плечами Львович. – Ваш начальник – подпоручик Беляков. Порядок забыл, Гречко?

– Виноват, ваше благородие… Господин подпоручик, – не убирая руки, повернулся фельдфебель к Белякову, – у Зелинского опять кондрашка, кажись, почалась.

– Что с ним? – встрепенулся Беляков. Мельком взглянув на Львовича, он шагнул к оврагу. – Где?

– От туточки, в самой низинке, ваше благородие…

Когда-то на этом месте проходила железная дорога – ветку проложили к выставке 1882 года. Потом дорогу разобрали, и теперь Ходынское поле пересекал овраг, идущий от Петербургского шоссе – сначала насыпь растащили на песок и щебенку, потом за той же нуждой стали рыть вглубь рядом с насыпью, где земля была помягче… Вешние воды и летние дожди продолжили разрушительную работу – при виде этого ущелья посреди ровного поля уже трудно было поверить, что такую глубокую рану земле могли нанести человеческие руки. Мало того: внутри самого оврага то и дело попадались всё новые ямы глубиной в несколько сажен. Не говоря уже об окопах и других сооружениях, оставленных во время учений саперов и артиллеристов.

Но приказ оставался приказом: окопы и овраг засыпать! Его и отправился выполнять, едва над Ходынским лагерем забрезжил рассвет, третий батальон 8-го гренадерского Московского полка.

Рядовой Зелинский сидел на склоне оврага – сидел на удивление прямо для той гримасы, которая сейчас искажала его лицо: сузившиеся глаза, закушенная губа, морщины на обритом сверху лбу.

– Что с вами? – спросил Беляков. Тут же он предупредительно опустил руку на плечо Зелинского: – Сидите.

– Наследство, верно – попытался улыбнуться Зелинский. – Папенька, знаете ли, тоже печенью недужен.

– Не понимаю, – сказал Беляков, – и как вас в армию могли забрать?

– Сам пошел – сказал Зелинский.

Беляков слышал эту удивительную историю: сын сенатора и князя, Зелинский добровольно вышел из университета и отправился в солдаты. И все же говорить с самим Зелинским ему еще не доводилось.

– Странно – сказал он.

– Что в этом странного? – вздохнул Зелинский и снова чуть улыбнулся: – Кажется, проходит… Ну да, проходит… Что же в этом странного? – повторил он, и, держась за стену сырого песка, встал. – Разве это странно – быть со своим народом?

Маска боли вдруг опять исказила его породистое лицо.

– Гречко! – крикнул Беляков.

– Слушаюсь, ваше благородие!

– Велите людям отдыхать. Десять минут.

– Шаб-а-аш! – нараспев выкрикнул Гречко.

– А вы, Зелинский, можете идти в лагерь. Скажите, что я вас отпустил. Обратитесь там к лекарю.

– Нет уж, извольте, подпоручик! – прошептал Зелинский, закусывая губу. – Я буду со своим народом.

– Заладил! – протянул вышедший из тумана капитан Львович. – Народ-то вас не сегодня-завтра на вилы поднимет. Разве что здесь спрячетесь. Что с ним, подпоручик?

– Живот… – пробормотал оторопевший Беляков. – Верно, господин Зелинский?

– Живо-от! – тонким голосом, по-бабьи закачав головой, протянул Львович. – Ах ты ж, незадача! Ну ладно, я понимаю, солдаты тут первый раз в жизни мясо едят. А вы-то, князь, с чего брюхом скорбите? А?!

– Мне непонятны ваши насмешки, господин капитан, – процедил Зелинский.

– Подпоручик, а вы видели, как этот княжич бревна носит? Нет? О, рекомендую! Нагляднейшее пособие для любой карьеры. Заберется в середку, и давай приседать, когда другие с краев надрываются. А потом и живот. Третью неделю в службе, и – на тебе!

– Господин капитан, дозвольте продолжить работу! – сузил глаза Зелинский.

– Не дозволяю! – отрезал Львович. – А приказываю! И на папашу не надейтесь, в случае чего! Тут вам не Vichy! [1]1
  Vichy – Виши, курорт во Франции.


[Закрыть]
И никто вас сюда не неволил-с!

– Есть закон… – начал Зелинский, – закон о всеобщей воинской повинности. И я не намерен терпеть…

– В солдатах, да терпеть не намерен? – переспросил Львович. – Гречко, ко мне!

– Слушаю, ваше благородие!

– Подпоручик, ничего не хотите фельдфебелю сказать?

– Я? – смутился Беляков. – Не понимаю вас, Герман Арсентьевич.

– Нижний чин дерзит, а вы не понимаете?

– Право, не знаю. Только раз, и то попробовал…

– Солдат девку только раз попробовал, – вздохнул Львович, – а она сразу двойню родила. Не так ли, Зелинский? Или что там у вас в лупанарии случилось…

– Я вас вызываю! – бешено выкрикнул Зелинский, роняя струйки зажатого в кулаках песка.

Львович подбородком указал на него фельдфебелю:

– В лагерь. Ретирадные места чистить. А на ночь – под арест! Щей и каши не давать, только хлеб и воду. Табаку не давать. Ты у меня послужишь!..

– Опричник! – выкрикнул Зелинский. – Сатрап!

Кулак Львовича мягко прилип к скульптурному лику Зелинского.

– Герман Арсентьевич! – выдохнул подпоручик Беляков.

– Палач! – промычал Зелинский, вырываясь из рук фельдфебеля Гречко и подоспевшего ефрейтора Казимирского. И вдруг, пуская носом алые пузыри, Зелинский разрыдался.

– Баба – вздохнул Львович. – Идемте-ка, подпоручик, возьмем воздуха. И не надо вопросов. Ответ один: на службу не напрашивайся, от службы не бегай.

И все же вечером подпоручик Беляков не вытерпел.

– Герман Арсентьевич, – осторожно спросил он. – Как всё-таки Зелинский в армию попал?

– Я здесь, Инезилья, стою под окном… – устало промурлыкал Львович. – Тьфу ты черт, привязалось! Попал как? Извольте: спьяну взял гулящую из веселого дома. Купил станок, чтоб чулки вязала и тем кормилась. А через месяц ее без памяти в больницу свезли: повадился есть-пить не давать, да гирькой по голове учить, гимнастической. Мало того, что выкинула, так еще дурой стала и без ног теперь лежит.

– Бог ты мой! – проговорил Беляков.

– Оно бы и пусть, да отца-сенатора подсидеть решили. В общем, выбирать пришлось: в Сибирь или, как говорится, пускай его потужит. Да плюньте, подпоручик! Еще не такого насмотритесь. У меня сын, представьте, в Германию чуть не босой поехал, электричеству учиться. А там прусские русских в очередь ставят: сначала, дескать, мы опыты делать будем, а они после нас. И чтобы профессоров слушать, их на первые скамейки тоже не пускают. А почему, спросите?

Беляков пожал плечами.

– А потому, Роман Романыч, что такие вот благодетели у нас воду в университетах нынче так замутили, что учиться там нечему стало. Только революцию крутить и жжёнку пить, да падших спасать, мать их… Ну-с, что там у нас в яме? Подпоручик, черт возьми, когда вы командовать научитесь? Гречко!

Фельдфебель Гречко выбрался наверх и, стоя одной ногой в овраге, а другой, полусогнутой, – на краю, приложил руку к виску:

– Слушаю, ваше благородие!

– Долго вы там еще? Ужин скоро…

– Осмелюсь доложить, господин капитан, с такими силами никак не забросать. И даже края ровней не сделаешь. Тут, почитай, дивизии работы на месяц. Колодцы и те закопать не успели.

– Ладно, сам вижу. Как получишь дивизию, меня хоть полковником возьми. Строй людей.

– Строиться вылазь! – крикнул фельдфебель в овраг. – Лопаты внутрь строя!

– Вот и день прошел – сказал капитан Львович. – А зачем прошел, бог весть.

– Герман Арсентьевич, можно вас спросить? – произнес подпоручик Беляков.

– Спрашивайте, голубчик. Конечно, спрашивайте.

– Зачем нас вообще сюда прислали? Ведь верно фельдфебель сказал: мартышкин труд это.

– Вы когда, Роман Романыч, училище окончили?

– Прошлого месяца, – торопливо сказал Беляков, – но я еще и в корпусе…

– Пора бы уяснить, – оборвал его капитан Львович, – что покуда войны нет, людей занять чем-то надо. Das ist [2]2
  Das ist… [нем.] – Это…


[Закрыть]
наша цель. А средство есть нефашный.

– А люди как же? – спросил Беляков, судорожно глотнув воздух. – Тут ведь народ гулять будет.

– Тоже с народом быть хотите? – хмыкнул Львович. – Народ, батенька, сюда насильственно никто не пригонит. В отличие от нас с вами. Это мы люди казенные. Да и то сказать… Смотрите: почему этот Зелинский мне удар назад не отдал?

– Так расстрел бы ему вышел – проговорил Беляков.

– Вышел бы – согласился Львович. – Но и в морду мне сунуть он все равно бы успел. А вы говорите… Никто, на самом деле, нас воли не лишает. Только мы сами-с. И невольников на этом гулянии не будет. Вот так-то!

По пути к лагерю подпоручик Беляков оглянулся еще раз.

Овраг, под прямым углом идущий от Петербургского шоссе, разрезал Ходынское поле чуть ли не до середины. За ним, ближе к городу, к Брестскому вокзалу и Скаковому кругу, виднелись овраги помельче – иные тоже доходили до шоссе у самого города, чуть ли не возле Триумфальных ворот. Лучи тропинок разбегались от старых колодцев, послуживших и отхожими местами после того, как была закрыта Французская выставка 1891 года. Дальше начиналась Москва: серая полоса во весь горизонт, местами оживленная вечерними огнями. Скопления этих огней кончалось на правой стороне – там лежало Ваганьково кладбище.

* * *

„12 мая 1896 г. от Р. Х., воскресенье. Послезавтра в Москве коронация. Ходил к Деленцову. Пили цветочный чай с ситным, после сидр. Засолов считает фаланстеры единственно возможной формой счастливого устройства общества. Говорит, что там денег не будет. Вздор! „Государство“ он, конечно, не читал. Разве что в брошюре Павленкова за три копейки, с описанием жизни Платона. Говорит, что Платон жил в Сиракузах и кричал „Эврика!“ Но ведь он неумен. Он просто дурак! Экая скотина! Ужасно болела голова. На обед подавали превосходную гусиную печень и отменное крем-брюле.

13 мая 1896 г. от Р. Х., понедельник. Завтра в Москве коронация. Очень хотел не ходить вечером к Деленцову, но снова пошел, потому что там была Над. Ник. Пили чай с бергамотом от Перлова, ели ситный с вареньем и пироги с вязигой. Потом пили лиссабонское. Ну и горазд Засолов тарахтеть! Это же фонтан – поди, заткни его! Над. Ник. для смеха с граблями и в лаптях пришла, а за ней Лукерья башмаки козловые несет! Какова? Танцевала вальс с Хазаровым. Спросила, отчего он опять pince-nez [3]3
  pince-nez [фр.] – пенсне.


[Закрыть]
носит. Тот сказал, что офицерам очки по всей армии запретили. Сказал и тут монокль вынул и в глаз вставил. Все чуть со смеху не попадали: ну чистый пруссак! В Москве бы за такой монокль забрали, куда следует. На втором вальсе его болонка за ногу укусила. То-то смеху было! Над. Ник. обещала дать свидание не прежде, чем стану титулярным и Анну получу. Ужасно болела голова! Вроде, у Деленцова и печь уже не топят, а все равно болит. Принял морфию на ночь – полегчало. А Над. Ник. все ж таки кокотка: переобувалась при мужчинах! Sic! [4]4
  Sic! [лат.] – так!


[Закрыть]
Видел ее ножку – чертовски бела! Меня эта ножка положительно с ума сведет! На обед были восхитительные телячьи мозги, обвалянные в белых сухарях.

Надежда Николаевна

НАДЕЖДА

НАДЕЖДА НИКОЛАЕВНА

НН НН НН

D D D D

NADINE

14 мая 1896 г. от Р. Х., вторник. Нынче в Москве коронация. С утра была сухость во рту. На завтрак подали отличную ветчину с яичницей, пудинг, кофе с холодными сливками. У Деленцова на даче запах ужасно нездоровый: нафталин, сапог старых целая гора, болонка эта чертова, порошок персидский по углам рассыпан. Не хотел ехать в Москву, да курьер депешу привез: мирные чечены нарочного прислали. И как! Обрили ему голову, иглой на черепе слова написали и чернильным орехом натерли и волосам отрасти дали. Так он в Москву и приехал, потому что в Ростове разведчик, говорит, сидит, им верить нельзя. Обрили его опять, прочли. Вот шельмы! Обедали в „Славянском базаре“, Иванова поздравляли св. Станиславом 3 ст. Ели блины с икрой, селянку, поросенка с хреном, кашу гурьевскую. Пили шампанское и ром ямайский. Ром жженой бумагой пах. После обеда поехал на дачу. В вагоне заснул и видел maman и papa [5]5
  … maman…papa [фр.] – мамашу… папашу.


[Закрыть]
. Maman денег выслать просила, а papa высечь грозился. К Деленцову не пошел, потому что Над. Ник. оделась стряпухой и в Москву с утра третьим классом уехала, а Лукерью нарядила в парижское платье летошнее и в первый посадила. Говорит, что только в третьем классе русский язык и можно услышать. Эдак она и девкой оденется! Завтра Горлицын из Женевы приехать должен. Говорят, новые журналы и книги привезет“…

„Ер“ на конце последнего слова вдруг перешел в непрошеный нажим, а затем и вовсе расплылся в целую кляксу. Кривя губы, коллежский регистратор Петр Борисович Вепрев снял с кончика пера волосок и бросил его на пламя свечи. Затем вытер перо и пальцы о лоскут, вздохнул и стал перечитывать написанное. Ухмыльнулся, перечитал снова и снова вздохнул. Писать было больше не о чем. Вепрев встал и походил по комнате, постоял у окна, посмотрел на верхушки елок, за которыми тонуло багровое солнце. Вздохнул опять. Поскреб ногтем статуэтку молодого, но уже модного нахала Максима Горького, купленную в припадке того настроения, которое позволило Вепреву вообразить визит Надежды Николаевны в его скромную обитель. „Жил на свете рыцарь бедный…“. Взял стул и сделал с ним несколько фигур вальса. И вдруг, неожиданно для самого себя, схватил трость, портсигар, шляпу и бросился на улицу.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю