Текст книги "Ходынка"
Автор книги: Юрий Косоломов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 14 страниц)
Мастеровой, судя по всему, понял только первую фразу. Удивленно поглядев на спину удалявшегося Белякова, он поймал взгляд Кушнира и развел руками, потом закрутил у виска указательным пальцем, наконец, сам запутался в собственных руках и пошел обратно к приятелям.
Беляков знал, что толпа на поле начала собираться со вчерашнего дня, он помнил, как эта толпа выглядела два часа назад, когда он ходил проверять караулы в последний раз. И все же зрелище, представшее перед Беляковым сейчас, ошеломило подпоручика.
В толпе, уже занимавшей все поле перед линией буфетов и лежавшим вдоль этой линии оврагом, уже не осталось свободных промежутков. Если два часа назад люди еще сидели, расхаживали, плясали за оврагом, сейчас они не только заполняли овраг – огромная часть толпы уже перешла его, выбралась наверх, на узкий карниз между оврагом и постройками, и теперь стояла в десяти-пятнадцати шагах от буфетов. Эти буфеты и толпа, растянувшаяся фронтом на целую версту, от Петербургского шоссе до Ваганькова, стояли друг против друга двумя равновеликими громадами – совсем как воины русского и татарского станов на Куликовом поле. Со стороны буфетов толпу сдерживали только шесть нижних чинов; еще столько же часовых охраняли буфеты, расположенные вдоль шоссе. Люди, стоявшие возле буфетов, молчали. Отдельные звуки, доносившиеся из толпы днем – смех, пение, переборы гармоник, звон посуды – сменились однообразным, хотя и колебавшимся от ветра, гулом.
Беляков подошел к ближайшему часовому.
– Ну что? – спросил он. – Шалит народ?
– Так точно, ваше благородие, шалит – ответил Пенязь, невысокий кроткий парень из-под Гродно. Он, хотя тоже был неграмотным, всегда давал по-школьному полный ответ, не оставляя решительно никаких возможностей превратного толкования своих слов.
Беляков хотел было еще раз напомнить Пенязю, что гостей государевых, даже пьяных и буйных, нельзя и пальцем трогать, а можно только, да и то в крайнем случае, увещевать словами. Но Пенязю никогда не приходилось повторять дважды. И свое наставление Беляков решил приберечь для следующего поста.
– И что, камнями бросаются?
– Так точно, ваше благородие. Камнями бросают и одну бутылку бросили – Пенязь указал на бутылку, валявшуюся в следующем проходе между буфетами.
Разбить бутылку было трудновато. Стены буфета представляли собой две грани треугольника, и любой предмет, под прямым углом брошенный из толпы в зубастую линию буфетов, подлетев к стене, рикошетил и летел дальше, чтобы упасть в проходе. Разбиться бутылка могла бы только в том случае, если бы ее бросили с поля наискосок. Но не так уж много их, видать, успели бросить.
– Держись, Пенязь, – сказал Беляков, невольно улыбнувшись – очень уж по-латински звучала фамилия белоруса. – Сейчас подмога придет.
Подпоручик шагнул в проход, достал из кармана записную книжку и разложил ее на прилавке, уходящем внутрь буфета. Карандаш Белякова забегал по линованному в клетку листку:
„Милостивый государь Герман Арсентьевич! Настоящим имею честь покорнейше донести до Вашего сведения, что сил караула для сдерживания толпы решительно не хватает. Толпа бросается в часовых камнями и бутылками, требуя досрочной выдачи гостинцев. Покорнейше прошу подобающее подкрепление. В настоящий момент на одного часового приходится так сто саженей буфетной линии. Для должной и уверенной охраны необходима по меньшей мере рота…“
Беляков перевернул лист и покосился на Кушнира, сопевшего сквозь свои полипы. Тот ответил вопросительно-услужливым взглядом. Беляков помахал уставшими пальцами и продолжил на обратной стороне:
„С наступлением же темноты понадобится minimum батальон. Вообще положение становится угрожающим. Полиция блистает своим отсутствием. Из официальных лиц, кроме нашего караула, на поле нет больше никого! Благоволите распорядиться о присылке подкрепления. С совершеннейшим почтением и проч.“
Беляков подумал еще, но затем вырвал листок из записной книжки, сложил его вчетверо, надписал и вручил Кушниру.
– Кушнир, сейчас отправишься в лагерь. Найдешь там капитана Львовича и передашь записку ему. Если не найдешь Львовича, передашь дежурному по лагерю или любому офицеру. Если, боже упаси, потеряешь записку, передашь на словах, что подпоручик Беляков просит роту подкрепления. Ро-ту! Вопросы имеются?
Кушнир вытянулся, приложил руку с запиской к виску и начал заикаться:
– Н-н-н-н… Н-н-никак… Н-н-н…
– Нет?
Кушнир облегченно кивнул.
– Все, в лагерь шагом марш!
Кушнир еще раз отдал честь и побежал в лагерь.
В течение получаса Беляков обошел все посты, а затем вызвал из караула спящую смену. Из нее он образовал два патруля по двенадцать человек, которые принялись обходить буфеты. Спустя еще два часа подпоручик отправился в театр, чтобы забрать последних караульных и продолжить патрулирование вместе с ними.
* * *
„Почему, ну почему я должна читать эту книгу?“ – подумала Надежда Николаевна. Все пишбарышни уже ушли, оставались только она и старая дева мадам Черниговская, сутулившая спину с вертикальным рядом пуговиц.
Надежда Николаевна поставила локти на столик, положила скулы на подушечки больших пальцев и снова опустила глаза:
„…Amazan vit un philosophe sur le trône; on pouvait l'appeler le roi de l'anarchie…“ [19]19
… Amazan vit un philosophe sur le trône; on pouvait l'appeler le roi de l'anarchie… [фр.] – …Амазан застал на троне философа. Его можно было назвать королем анархии… (отрывок из повести Вольтера «Царевна Вавилонская», 1768; перевод А. Михайлова).
[Закрыть]
В этом месте страницу карманной книги, лежавшей на коленях, надо было перевернуть. Читалась книга нелегко: мельчайший шрифт для подслепых таможенников, страницы без полей, с подступавшими к самым обрезам буквами… Кроме того, верхний, у переплета, угол книги был просверлен насквозь. Видать, таким образом ее и другие томы некогда соединили одним шнуром, чтобы скрепить его концы сургучной печатью и приобщить к вещественным доказательствам всю библиотеку, вынесенную из мазанки с простреленными по примеру Сильвио стенами. „Кузька, коловёрт!“ И теперь там, где прошло сверло, всегда оказывался ключ к самым темным по смыслу местам. За сто с лишним лет содержание книги устарело даже для России; слог ее оставлял желать лучшего. Тем не менее прочесть „Царевну Вавилонскую“ следовало непременно, ибо и в нынешнем году она оказалась в списке запрещенных цензурой сочинений Вольтера. Не прочитав же запретное, так легко угодить в дикари, ретрограды… Салтычихи! А может… – Надежда Николаевна вздохнула – может быть, маменька права, и девичьи искания пора сменить все-таки на более или менее достойного мужа?
Дверь ремингтонной приоткрылась и в нее боком вошел директор конторы Юфряков. На директоре был новый костюм в мелкую черно-белую полоску. В петлице его пиджака алела роза. Прижимая к груди котелок, он раскланялся с мадам Черниговской и, на ходу прибавляя фитиль своей улыбки, направился к Надежде Николаевне. Та как ни в чем не бывало заглянула в рукописный листок, лежавший слева от ремингтона, поставила пальцы на средний ряд клавиш и продолжила строку, начатую полтора часа назад: „Сим настоятельно предлагается в кратчайшие сроки…“
Книгу пришлось снизу прижать к столешнице коленями, а для этого – вдавить носки башмаков в пол и приподнять каблуки. Господи, доколе? Когда же необходимость школярских уловок уйдет из ее жизни?! Ведь ей уже без году двадцать!
– Мое почтение! – улыбнулся Юфряков, встав рядом. – Эк вы бойко печатаете!
– Что? – сделала Надежда Николаевна вид, будто только что заметила своего патрона: подняла лицо, устало прищурила глаза, весьма кстати заслезившиеся как у „Неизвестной“ Крамского. Надо же – как по маменькиному вызову явился, прямо джинн из лампы! Недурен, не без средств, не незнатен, костюм по моде, причесан а-ля Капуль, брови галантным домиком. Un homme comme il faut. [20]20
Un homme comme il faut [фр.]. – порядочный человек.
[Закрыть]
– А скажите, правда ль, что когда на ремингтоне пишут, руку так держать надо, будто в ней яблоко?
Надежда Николаевна пожала плечами, сделала пальцы граблями и одним махом закончила строку: „… означенные же образцы препровождаются с настоящим письмом“. Звонок, бросок каретки, красная строка…
Но Юфряков, решив блеснуть остроумием, всегда говорил до конца:
– Право же, на ум приходит небезызвестная история про яблоко, коим Ева в Эдеме прельстила Адама.
Надежда Николаевна учтиво покивала.
– Ха-ха-ха – закончил Юфряков.
Надежда Николаевна набрала в память следующую толику канцелярского тумана и стала переносить его на лист, заправленный в ремингтон. Пальцы сами бегали по клавишам, Надежда же Николаевна искоса поглядывала на вурдалачьи губы Юфрякова, алевшие в стоявшем рядом с ней зеркальце.
– Какие, однако, у вас красивые руки – шевельнулись губы. – Сколько в них грации!
Надежда Николаевна внимательно, поднимая брови и пуча глаза à l'imbécile [21]21
… à l'imbécile [фр.]… по-дурацки
[Закрыть], осмотрела кончики своих пальцев, как всегда испачканные соприкосновением с угольной бумагой.
– Это вам – Юфряков положил к ремингтону коробочку, на крышке которой боярин времен Алексея Михайловича держал в руках поднос с конфетами фабрики Сиу.
– Мерси – сквозь зубы проговорила Надежда Николаевна. – Я не ем сладкого.
Уголки вурдалачьих губ дрогнули и поползли вниз.
– От сластей прыщи разводятся и пузо болит – продолжала Надежда Николаевна.
Юфряков подумал, потом вынул из котелка белые перчатки и развел руки в стороны – в одну перчатки, в другую котелок.
– Ну что ж… А может быть, вы позволите пригласить вас в „Яр“?
– У меня через час свиданье – не поднимая голову, произнесла Надежда Николаевна. – Э-э-э… „С нижайшим почтением, Уткин, агент“. С женихом. Разве что вы пригласите нас обоих?
Миндалевидные глаза Юфрякова забегали.
– Ах, нет, забыла! Совсем забыла! Жених повезет меня представлять родителям. Извините, Роланд Евгеньич, в другой раз.
Юфряков поплясал возле столика в знак прощания, нахлобучил котелок и вышел, не взглянув на мадам Черниговскую. Едва за директором закрылась дверь, мадам Черниговская обернулась:
– Наденька, а вы знаете, что у Роланевгеньича на Фоминой сразу два сына родились?
– Нет.
– От актёрки одной и от Мурочки, что раньше на вашем месте сидела – сказала мадам Черниговская. – И еще у него жена в поре. Наверное, тоже сын будет.
– В семье не без султана – сказала Надежда Николаевна. – Роланд-паша…
Дверь ремингтонной приоткрылась и в щель влезла голова Юфрякова. Лицом директор был ал, как из бани.
– Госпожа Черниговская, вы рассчитаны – сказал он.
Дверь захлопнулась и на мраморной лестнице застучали каблуки.
– Слава тебе, Господи! – вздохнула мадам Черниговская. – Наконец-то к сестре в Полтаву съезжу. Боже мой, как сейчас на Украйне хорошо! Как хорошо, Господи!
* * *
Возле конторы Надежды Николаевны географ Бокильон, одетый простым мастеровым, встал сразу за электрической мачтой – толпа, валившая по Остоженке в сторону Кремля и дальше, на Ходынку, начинала обходить мачту уже издалека. Обратившись лицом к людскому потоку, ненасытно любознательный Бокильон вглядывался в лица и фигуры москвичей.
Одеты они были нарядно и очень чисто, хотя и однообразно: смазные сапоги, одинаковые картузы по фасону гамбургских евреев, поддевки и чуйки, яркие новые рубахи, темные юбки и пестрые платки женщин. Многие несли на руках детей, те же, что постарше, шли рядом – мальчики в слишком больших сапогах и в картузах, которые делали их похожими на сыроежки, девочки в юбках до пят. Почти все взрослые держали в руках узелки с провизией; из каждого узелка выглядывала сургучная головка или стеклянное горлышко, заткнутое бумажным либо тряпичным жгутом. Изредка в толпе проплывал котелок или гимназическая либо военная фуражка. Необычные соломенные шляпки женщин всегда держались рядом с ними. В массе своей москвичи были чуть меньше французов или немцев, не говоря уже о шведах – сказывалась, что было видно и по лицам, кровь низкорослых степняков.
Время от времени проезжали тарантасы, шарабаны, телеги, нагруженные целыми толпами краснолицых московских мужиков и баб, лузгавших семечки. Пьяноватые нарядные москвичи, ехавшие без детей, выделялись дородностью; если же на телегах сидели дети, все пассажиры были одеты куда беднее. Приехавшие издалека отличались также худобой и робостью в глазах. О крестьянских лошадях и говорить не приходилось – в Москве на живодерни кляч добрее отводили. Там, где стоял Бокильон, становились видны купола Христа Спасителя, и, чтобы перекреститься, женщины пересаживали детей с правой руки на левую.
Грудой оживших отбросов прокатилась ватага хитрованцев, отделенная от общего потока пустотой спереди и сзади себя. Прошла целая толпа богомольцев. Вот высокий, худой странник с клинообразной бородой, длинными волосами, в скуфье и дьяческом подряснике, посох с клюкой, ремни перекрещиваются на груди, поддерживая за плечами огромную котомку из лыка и жестяной чайник; он опоясан кожаным ремнем, идет в лаптях, а за плечами – парадные башмаки. Рядом – кривая старуха с огромным солдатским ранцем николаевских времен; дальше – стая заправских богомолок с палками, кульками и мешками за плечами, в сермягах и синих истасканных китайчатых шубках на вате. До чего же резко их пыльные одежды контрастировали с нарядами москвичей, да и с убранством улиц тоже! Куда ни глянь, всюду красно-бело-голубые флаги, на всех балконах – обитые кумачом щиты и буквы на них: „Н“ с римской двойкой под перекладиной и „А“.
Тут на Христе Спасителе ударили в колокола. Толпа обнажила головы, руки взметнулись в крестных знамениях.
Баба с растрепанными седыми волосами, босая, одетая в одну только серую полотняную рубаху, проковыляла мимо Бокильона, глядя вперед как будто невидящими глазами и причитая. Бокильон расслышал сквозь колокольный звон:
– …Подавил Ирод-царь своих чад, подавил… В яму бросил, затоптал-затоптал…
Сердце Бокильона екнуло.
А юродивая продолжала, с детской натугой выдавливая слова из рыданий:
– И-иордань кроваву сотворил… Плавал-пил со боярами… Камянна Москва вся проплакала, все народ-люди ужахалися! Зачем на Ирода-царя нас покинул, Господи! Избиенные неповинно, Ироде, у престола Господня стояще, отмщенья на тя про-о-о-сют…
Огромное желтое пятно силуэтом Индии или Африки расплывалось на рубахе юродивой ниже спины.
– Николай Константи-но-вич! – пропел за спиной Бокильона девичий голос.
Бокильон обернулся и тут же забыл о юродивой. Перед ним стояла и сверкала черными глазами Надежда Николаевна – прекрасная, юная, свежая, будто и не просидела в конторе целый день.
– Здравствуйте! – снял картуз Бокильон.
Хотя Надежда Николаевна протягивала руку лодочкой, по-мужски, Бокильон схватил ее ладонь и, не удержавшись, поцеловал.
Надежда Николаевна выдернула руку и рассмеялась:
– Бокильон, так вы географ или просто граф? С головой себя выдаете! Так оделись – и вдруг эти версальские политесы! А я-то вас из окна рассматривала! Инда очи проглядела: вы или не вы?
Бокильон смущенно оглядел на себе поддевку, одернул ее и расправил складки рубахи под шелковым пояском.
– Надежда Николаевна! – произнес он. – Прежде всего: вас матушка отпустила?
– Я взрослый человек, пролетарий! – свернула Надежда Николаевна агатовыми глазами. – Я живу только на то, что зарабатываю сама! И никакая мамаша мне не указ! Еще чего!
Бокильон рассмеялся:
– Знаю, знаю! Просто жаль немного вашу матушку. Она ведь тревожиться станет. Очень уж вы с ней разные!
– Наши матери даются нам в наказание, поверьте! – вздохнула Надежда Николаевна. – По крайней мере, мне. Если бы и я ее жалела, то сейчас томилась бы в „Яре“ или лопала конфекты. Мне только что предлагали и то, и другое, чтобы взамен лишить невинности. Вот бы maman порадовалась! Ну что это за жизнь, Бокильон? Вы ведь и сами были молодым, вспомните!
– Мне только двадцать шесть… – обомлел Бокильон.
– Хорошо, ровесники – не уступала Надежда Николаевна. – Бабий-то век короток. И потом, я имела в виду вашу духовную зрелость… Ну, довольно! Пора уже идти!
Надежда Николаевна схватила Бокильона под руку:
– Простите за вульгарность, но мне так нравится. Пусть все думают, что я влюбилась в своего кучера, как Дерново, и тыкают мне в спину пальцами. Я эту Дерниху с кучером однажды в театре видела – препотешное зрелище, прямо Екатерина со своим селадоном. Маменька пыталась мне глаза закрыть. Дадим же пищу страстям толпы, Бокильон! Нынче ее праздник.
– Ну, у вас и язычок! – пробормотал Бокильон, поддаваясь изящной, но сильной руке Надежды Николаевны. – А потом эмансипе удивляются, что им равные с мужчинами права не дают. Вам только дай! Мигом друг друга на дуэлях постреляете!
– Будет вам сердиться, Николай Константинович! – вздохнула Надежда Николаевна. – Простите, слишком долго сидела сегодня, всё так и зудит. Хуже института! Меня бы после службы следовало на корде по манежу гонять. Недурственная, кстати, идея.
Храбрилась Надежда Николаевна совершенно напрасно: в толпе, с которой они поплыли на Ходынку, до них не было дела решительно никому.
Количество народа, решившего прийти на праздник заранее, превосходило все ожидания Бокильона. Был только десятый час вечера, до начала раздачи подарков оставалось двенадцать с лишним часов. Но люди вели себя так, будто в заветном далеком месте подарки уже выдавали: все спешили, все подстраивались под шаг молодых, взрослых и сильных. То и дело раздавались материнские окрики, были слышны шлепки и рев, дрожавший вместе с поступью семенивших все быстрее детей. Задыхались, но продолжали идти в ногу с молодыми старики и старухи.
Никто не видел Надежду Николаевну и Бокильона. Каждый смотрел только вперед, и чем ближе люди подходили к полю, тем быстрее они шли. Тут, несомненно, сказывался известный эффект больших городов, в котором из-за тесноты каждый попутчик и без того кажется соперником, отчего днем общая скорость движения постоянно нарастает. Сейчас же, когда все шли в одном направлении и с известной каждому целью… Благости, которой светились лица людей еще час назад, когда они неторопливыми ручейками вливались в главные потоки, уже давно не было и в помине: всюду – хмурые, сосредоточенные лица.
Бокильон мысленно попытался вычислить, исходя из расстояния между спутниками, размер толпы, которая могла бы собраться к утру на Ходынском поле. Люди шли уже весьма плотно, соблюдая дистанцию в три-четыре аршина, хотя до начала Ходынки было еще не меньше восьми верст. Бокильон долго сбивался, прикидывал возможное начало шествия (первые гости, о чем сообщил ему накануне Москвин, начали заполнять поле еще утром шестнадцатого мая, а сейчас был вечер семнадцатого) и среднюю скорость… Самые обнадеживающе расчеты давали цифру в один миллион людей. Однако их могло оказаться и вдвое больше – уже сейчас! При том, что подарки – четыреста тысяч узелков, лежавших сейчас в ста пятидесяти буфетах по периметру гулянья – начнут раздавать в десять утра!
Бокильон вдруг поймал себя на том, что он то и дело вспоминает юродивую плачею с Остоженки. Бокильон был атеистом до мозга костей. Однако до сих пор он так и не решил вопрос о необъяснимых, но, несомненно, имевших место случаях ясновидения, открывавшихся людям самым далеким от научного, да и просто логического мышления. Ему просто некогда было подумать над этим, потому что всегда находились более важные дела, более интересные мысли. Да и говорили о ясновидении всегда люди ограниченные, скучные, пошлые и потому заведомо неправые.
И вот сейчас, когда на его глазах событие и пророчество о нём начинали медленно, но верно сближаться, Бокильону стало не по себе. Будущему декабристу Муравьеву-Апостолу сен-жерменская прорицательница Ленорман предсказала казнь в своем отечестве, где она была отменена. Монах Авель заранее назвал дни и часы смерти Екатерины Второй и Павла Первого, нашествие французов и сожжение Москвы. Юному Пушкину известная гадалка велела на тридцать седьмом году жизни остерегаться высокого блондина. Да и сам Пушкин, умнейший Пушкин свято верил в приметы и сны! Не его ли гений, обернувшись даром ясновидения и почти бессмертия, перешел к высокому блондину Дантесу, который за час до убийства императора Александра предупредил о том князя Орлова – русского посла в Берлине?
– Развлекайте же меня! – заскучала Надежда Николаевна. – Что вы всё под нос себе бормочете!
Бокильон очнулся. Они уже подходили к Моховой. От Манежа в сторону Тверской двигалась казачья сотня на одинаково рыжих лошадях. Первые казаки уже выехали на Тверскую и их гимнастические рубахи белели в сумерках над толпой, плывущей к Ходынке.
– Давайте немного отдохнем – предложил Бокильон.
Они зашли в скверик возле университета и смогли найти там место лишь потому, что скамейку только что покинула группа необычно молчаливых, усталых с виду студентов. Все остальные скамейки, а также землю занимали фигуры сидящих, лежащих и даже спящих людей. Какому-то старцу положили под голову котомку – он, судя по всему, только что очнулся: смотрел на свою семью и никого не узнавал.
– Надежда Николаевна! – начал Бокильон, прижав к груди сложенные руки. – Голубушка!
Надежда Николаевна внимательно посмотрела Бокильону в глаза:
– Опять вы за старое. Не хотите брать за меня ответственность? Отлично! Я дойду одна.
– Что с вами? – Бокильон тут же осознал всю степень решимости Надежды Николаевны, ее бесстрашие и безнадежность попыток уговорить ее остаться в городе. – Отдохнем и пойдем дальше.
– Я не устала.
– Еще устанете, уверяю вас. Быстро мы туда не придем. Вы же видите…
– Знаете, Бокильон… Дайте папиросу, пожалуйста. Дайте, темно уже.
Бокильон вздохнул, запустил руку в карман и протянул Надежде Николаевне открытый портсигар. Спутники закурили. Надежда Николаевна выпустила дым в сторону старухи, смотревшей на нее во все глаза, и сказала:
– Николай Константинович, вы собирались рассказать мне этнографию.
Бокильон улыбнулся:
– Право же… Так нельзя говорить. Надо „об этнографии“. Вы имеете в виду мой интерес к этому празднику, не так ли?
– Угу – промычала Надежда Николаевна, вновь затягиваясь папиросой.
– Извольте. Помните такую сказку: родился младенец, устроили крестины, и забыли позвать на праздник фею. А та потом начала мстить.
– Еще бы!
– Обычай угощения всего народа – вот предмет моего интереса. Обычай этот распространен повсеместно среди всех народов на земле. Этнографы называют его словом „потлач“. Это слово из языка индейцев Северной Америки. Внешне потлач выглядит следующим образом: вождь племени или просто воин, желающий повысить свое положение в обществе, созывает на праздник народ, угощает его и одаривает. Так народ становится должником вождя, воина и его семьи.
– Что ж, очень похоже на нас. Да и на Европу тоже.
– Вот-вот. Дело в том, что со временем этот обычай начинает отмирать, как в Европе. Но кое-где он сохраняется, как у нас.
– Мы же отсталая нация – вздохнула Надежда Николаевна.
– О, нет, что вы! Нет, тысячу раз нет! Отсталые нации не способны дать Чайковского, Даля, Григоровича! Но об этом после… Так вот, интересно, что обычай одаривания отмирает постепенно, в соответствии с прогрессом в развитии общественного организма. Взять, например, кредит. Мы берем в банке деньги, а потом возвращаем с процентами. У индейцев роль кредита играет участие в потлаче, понимаете?
– Кажется, понимаю.
– То есть устроил вождь какой-нибудь праздник жира…
– Жира?
– Да. Где жир ложками едят.
– Какая гадость! – поморщилась Надежда Николаевна, прикладывая руку к горлу. Она попыталась сделать еще одну затяжку, но тут же бросила папиросу на землю и растоптала ее каблуком.
– Да. Но при некоторых условиях и для нас жир может стать предметом наслаждения. Нам просто не приходилось голодать. Я, впрочем, голодал, для опыта. А у голодающих брезгливости не бывает. У них все культурные гастрономические наслоения исчезают и тон начинают задавать прежде всего грубые требования организма. А дикари голодают часто.
– Ну хорошо. Накормил вождь своих подданных…
– Соплеменников. Это разные вещи. Вождь – не царь, его и заменить можно. Очень даже просто – путем тоже потлача, но более щедрого.
– Как интересно… И смешно немного. Продолжайте. Накормил вождь жиром…
– И поевшие жира становятся его должниками. Впрочем, поедание жира – только начало. Дающий потлач устраивает и настоящее пиршество, а потом раздает ценные между индейцев вещи. Всякие там одеяла, ружья, муку и так далее. Интересно, что белые власти борются с этим обычаем.
– Что же в нем плохого?
– Доведение, с точки зрения белых, до абсурда. Высшей формой потлача становится уничтожение имущества, отречение от него.
– Ради чего? Ради кого?
– Ради предков, например. Есть миф, по которому предков можно воскресить чередой богатых потлачей. Но этот миф – только повод, конечно. Главное – это унизить соперника, который, возможно, тоже дал потлач, то есть дал тебе в долг. Унизить, поставить его в тень своего имени. Ну, и остальных получателей потлача тоже. Такая вот война имуществ. Разумеется, когда белая администрация в Америке видит, что индейцы уничтожают свои продукты, свой жир, когда те топят лодки, жгут дома, они почитают себя обязанными остановить это безобразие.
– И что же, получается?
– Нет. Индейцы просто убегают и делают потлачи в других местах. Однако, это крайности. Главное же свойство потлача – роль кредита. Это кредит в обществе, еще не имеющем денег, в обществе, где нет торговли, а есть только обмен. Давший потлач делает взявших своими должниками. Он уже может, например, не беспокоиться за судьбу детей на тот случай, если прежде времени умрет. Их воспитанием займутся получатели потлача. Человек, желающий добиться более высокого положения в племени, тоже дает потлач, причем ему помогает в этом весь род. Кстати, от потлача уклониться нельзя. Не пригласить кого-то нельзя тоже, потому что это означает тяжкое оскорбление: человека хотят исключить из такого вот круговорота взаимных услуг и обмена товарами. То есть выгнать из племени, понимаете? Вот вам и сказка про фею.
Надежда Николаевна потерла лоб, замерла. Потом, не убирая руку со лба, взглянула на Бокильона.
– То есть вы хотите сказать, что нынешний праздник – это тоже потлач?
– Безусловно.
– Господи, какое варварство! То-то я и смотрю, что все образцовые нации от такого обычая давно отказались.
– Не будьте строгой, Надежда Николаевна. Любой из наших обычаев, любое правило общежития уходит корнями к варварству. Иначе и быть не может. Впрочем, возможно, что на самом деле это и не варварство вовсе, а как раз наоборот.
– Объясните.
– Возможно, это зачатки социализма. Хотя бы на один день власть и общество получают, как говорят индейцы, одно сердце. Да и желудок у них становится тоже один. Как знать…
Надежда Николаевна наморщила лоб, подумала и сказала:
– Он что, Господом Богом себя возомнил? По мне так это пошлый фарс! Тьфу ты… Князь обезьянский! Тоже мне: накормил пять тысяч народа пятью хлебами и двумя рыбами… Хм… И народ тоже хорош. Поддался первому же искушению дьявола: скажи, чтобы камни сии сделались хлебами. Общими, причем. Вот и весь ваш социализм. Так ведь, неровён час, и половой коммунизм введут. Я читала: ни мужа, ни жены, а все дети общие, как в эру до появления брака. Говорят, у людоедов с Огненной Земли и сейчас так.
Бокильон улыбнулся.
– Дамам свойственно все учения сводить к вопросам брака…
– Николай Константинович!
– …Но насчет пошлого фарса я с вами согласен – продолжил Бокильон. – Действительно, почему только пять тысяч, почему четыреста тысяч, почему не весь народ? Почему в одной Москве? И вообще, почему здоровых людей кормят за просто так? Ведь это развращает пуще воровства у того же народа.
– Но это же подарки…
– Нельзя сделать подарок незнакомому человеку. Это что-то другое.
– Не свят для вас народ, Бокильон, – сказала Надежда Николаевна.
– Не свят – согласился Бокильон. – Народ – не икона. Я его только изучаю. Это и есть этнография. И, знаете, у меня назрела страшная догадка.
– Какая же?
– Смотрите, какими толпами валит народ. Как решительно он идет, как уверенно! За подарками так не ходят. Так ходят брать по праву. Вам известно, до каких размеров народная молва уже довела ценность подарков?
– О, да, Москвин рассказывал. Эти кони, коровы, лотерейные билеты, деньги…
– Слухи без фактической поддержки, ни на чем не основанные, циркулировать не будут. А они основаны. Долг-то монархии перед народом ни дна, ни берега не имеет, вот в чем дело! Люди могут не сознавать размеры этого долга, но совсем его не чувствовать они не могут, понимаете? Это чувство и ведет их на праздник. И даже гонит. Потому что не взыскать долг – значит передать эту задачу детям. А многие, как видите, и детей с собой взяли.
– Бокильон, вы не этнограф! – рассмеялась Надежда Николаевна. – И не географ! Вы – революционер и социалист! Вы поклонник Нитше!
– Боюсь, это всё разные названия одного и того же занятия – вздохнул Бокильон. – Вернее, одной и той же позиции. Потому что иная позиция существует лишь для ученых приказчиков буржуазии.
– Да в чем же ваша страшная догадка?
– Обычаи имеют свойство изредка напоминать о своих истоках. У самых же варварских племен потлач сопровождается кровавыми жертвами. Чтоб жил один, должно заколоть другого! Согласен, этого никто сейчас не замышляет. Но если бы вы знали, какие темные глубины скрываются под самой обыденной, спокойной и мирной жизнью, Надежда Николаевна! Как страстно жаждет зверь, сидящий в каждом человеке и в каждом обществе, вырваться наружу! И нет надежнее способа этого зверя освободить, чем собрать вместе много людей, потому что толпа – она как увеличительное стекло. Она все хорошее в человеке душит, а все плохое в нем делает сильнее. И тогда полиция, которую в обычные дни проклинают, становится величайшим общественным благом. Вот чего я боюсь: приношения жертвы. Они ведь, бывает, сами собой приносятся. Стихийно, понимаете? Потлач – это ведь не чья-то выдумка. Это стихийно и неизбежно возникающий обычай. А возникает он по той простой причине, что нужен людям объективно, то есть отвечает их насущнейшим нуждам. Общественные явления закономерны так же, как явления математики и физики, как закон всемирного тяготения.
В толпе, проходившей мимо Надежды Николаевны и Бокильона, возник просвет, и в нем показалась высокая, одетая в длинное черное платье нищенка на костылях. Вид ее был ужасен: свою единственную ногу она одним махом переносила на расстояние в четыре-пять аршин сразу – да так и промчалась по мостовой, обгоняя соперников и оставляя за собой запах немытого тела и призрак лошади, несущейся полевым галопом.
– В наших силах назвать скопище праздником, но подлинный его смысл название не меняет. Монархия собрала народ, чтобы бросить ему подачку, а платить по своим векселям не собирается. Народ же собрался именно для получения долга, и так просто не разойдется. Получить долги будет не с кого. И даже подачек на всех не хватит – люди это уже чувствуют, оттого и спешат. Они… они больше не могут жить с несбыточной мечтой. И они спешат с ней расстаться. Расстаться так или иначе! До чего же эта мечта их измучила! Вы только поглядите на их глаза! На узелок с пряником так не смотрят. Такими глазами смотрят в Царствие Небесное. И пока эти люди не пройдут через ад, они в Царствии Небесном не изверятся. Достоевский говорит: хочешь уверовать в Бога – заботься о ближних до полного самоотвержения и тогда уверуешь непременно. Но из этого вывода можно и обратный сделать: хочешь, чтобы ближние уверовали – грабь их до последнего колоска, и уверуют свято.