355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Косоломов » Ходынка » Текст книги (страница 10)
Ходынка
  • Текст добавлен: 3 октября 2016, 20:47

Текст книги "Ходынка"


Автор книги: Юрий Косоломов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)

– Давай его!

Ребенок – это был мальчик лет двух – выпустил шею матери и потянул руки к Зелинскому. Мать зарычала и стала тянуть ребенка к себе, но Зелинский перехватил его за туловище и, наконец, рывком вытащил на поверхность.

– Вот и остался без гостинца – просипел кто-то внизу.

Мальчишка разразился рыданиями. Зелинский протянул руки к матери, смотревшей снизу как из ямы:

– Вылезай!

Не глядя на него, синеликая баба разводила руками – опустить их вниз уже не было никакой возможности – и крутила головой, пытаясь увидеть своего ребенка.

Зелинский схватил бабу за руки и потащил вверх. Не тут-то было: туловище бабы крепко сжимала толпа. Рывок, другой… Безрезультатно, не считая одного надорванного рукава. В этот момент рядом возникла тень. Зелинский поднял голову: Пенязь. Он перехватил у Зелинского другую руку и теперь они потянули бабу вдвоем. Снизу, судя по всему, им решили помочь: со второго рывка баба выскочила наверх так быстро, что под ней с каким-то деревянным щелчком успели сойтись плечи соседей.

Баба была не просто мокрой до нитки – от нее еще и возносились к небу хорошо заметные струи пара. Она шагнула к ребенку, сидевшему на чьей-то голове как на кочке, покачнулась и встала на четвереньки.

– Ползи, вперед ползи! – сказал Пенязь.

Баба между тем растянулась на плечах толпы и замерла.

Спустя несколько минут Зелинский и Пенязь подтащили бабу к ограде. Там Пенязь спрыгнул вниз и, схватив бабу за ноги, осторожно стащил ее на траву. Ребенок пополз следом за ней, но тут из ближайшего к жердям ряда наконец-то поднялись чьи-то руки – с их помощью мальчишку опустили на землю.

Зелинский подошел, теперь осторожно, к ограде. Возле самой ограды стоял ефрейтор Корчагин с непокрытой стриженой головой самой карикатурной лепки. Один глаз Корчагина был выпучен, а веки другого ефрейтор раздирал пальцами, потому что они склеились от размазанной по его лицу крови. Баба, которая просилась выйти, убегала в сторону Ваганькова, подбирая полы красного платья и оглядываясь назад. Толпа внутри гулянья скалила зубы. Возле крайнего буфета стояла, сложив руки на груди, городская барышня в белой кисейной шляпе, похожей на медузу. Она тоже смотрела на Корчагина, но не смеялась.

Зелинский опустил ногу на ограду и начал спускаться, уже без всяких церемоний хватаясь за края чужой одежды. Те же руки, которые спустили на землю мальчишку, помогли и ему. Перед тем, как ступить на землю, Зелинский поднял голову и обомлел. Со стороны Москвы, затянутой туманом, к ним по головам и плечам бежали, оглядываясь и спотыкаясь, дети, десятки детей во взрослой одежде: маленькие мальчики в картузах и сапогах, маленькие девочки в платьях и юбках до пят.

– А вас, Александр, в этом санбенито [30]30
  … санбенито (исп. sanbenito) – одежда, в которой осужденных инквизицией выводили для публичной казни.


[Закрыть]
и не узнать.

Зелинский обернулся: барышня взглядом ощупывала его сапоги. Наконец, она подняла черные глаза и прошептала:

– Боже мой… Боже мой! Кто б мог подумать…

* * *

Приказчик Ванька Ожигин сидел на прилавке внутри буфета и мял крохотную гармошку, а та выла, как кот, взятый от скуки за горло, но знавший, что до конца его все-таки не задушат: мяу-мау, мяу-мау, мяу-мау, мя-мя-мя! И снова: мяу-мау, мя-мя-мя! И опять три раза „мяу-мау“ и три раза „мя“.

Его напарник по бакалейной лавке Афанасий лежал на груде узелков с гостинцами и будто бы спал. Наконец он не выдержал и открыл глаза:

– Ну для ча ты ноешь? Для ча за хвост тянешь? Ни уха, ни слуха, прости Господи! Играть не умеет, а туда же!

Ванька перестал играть и спросил:

– А ты умеешь?

В наступившей тишине снова стал слышен гул толпы, время от времени дополнявшийся привычными уже криками издалека.

Ванька скривился и рывком растянул гармошку. Та рявкнула голосом итальянского коммерсанта, охрипшего от первого же глотка ледяной водки.

– Так я и не играю – сказал Афанасий. – А ты барином оделся. Значит, должон на музыке складно играть. И по-француски гутарить.

– Ма ном э Жан – сказал Ванька. Он прыгнул с прилавка на пол, поежился от утренней прохлады, прошелся по буфету, и вдруг снял канотье, показал его Афанасию: – Вуаси мон шапо. Се шапо де Жан.

– Шапо! Шляпо, а не шапо, дура! Дюрля-мурля галантэ.

– „Галантэ“! Ну вот чё ты сказал, чё? Сам-то понял? А может, ты меня к басурманской матери послал? Тогда что?

– А в харю мне дай – сказал Афанасий. Он приподнял голову, положил под нее руку и с интересом взглянул на Ваньку.

– Вам бы только в харю! – крикнул Ванька. Он достал гребешок, расчесался с челышком и снова надел канотье. – По стакану – и в грязь! Никакого понятия. У самого-то одёжи и всего на пять алтын денег.

– А у тебя рублей?

– Рублей не рублей, а праздник. Значит, оденься как положено!

Ванька любовно оглядел свою жилетку, брюки в модную полоску, приподнял ногу, обутую в калошу, и вдруг принялся ожесточенно скрести подошвой о край полки с гостинцами.

Афанасий зевнул, потянулся и сказал:

– Дурак ты, Ванька! Изумить, конечно, сможешь, а обмануть не сможешь. Разве только такую ж дуру.

– А хоть бы и дуру. Главное, чтоб с капиталом была.

Афанасий подумал и сказал:

– С капиталом дур не бывает. Разве только она вдова али сирота с именьем. А коли при ней мужик с капиталом, значит, умён. Стало быть, насквозь тебя увидит. А потому за тебя дочку не выдаст, хоть бы она твоей гармошкой и льститься стала.

Ванька нахмурился, но промолчал.

– Я с пятью алтынами и то насквозь тебя вижу. А он капиталистого мужика провесть вздумал. Смех! Богатый без ума что туло без головы.

Афанасий поднял картуз, которым до того прикрывал лицо, и, заглядывая через Ванькино плечо, стал кланяться:

– Здрасьте, ваше степенство! Позвольте представиться: Жан! Жан в печку сажан! Жан из каторжан! Жан он… Жан Жанович…

– Из каторжан, говоришь? – негромко произнесли за деревянной решеткой, и тут же в оконном проеме возник полицейский в белом кителе. – А ну, кто тут из каторжан будет?

Афанасий встал и шагнул к окну:

– Здравья желаю, вашсиятельство. С праздничком вас. А каторжан у нас нету. Это мы шутку шутим.

– Шутку… – буркнул полицейский. – Шутки, брат, надо так шутить, чтоб всем весело было. Одни тут, что ли?

– Одни, вашблагороть.

– А ну-ка…

Полицейский закинул ногу в окно, а следом влез и сам.

– Это что ж, всё гостинцы? – спросил он, поправляя фуражку с белым чехлом.

– Гостинцы, вашблагороть – кивнул Афанасий.

– По счету, ровно три тыщи – добавил Ванька.

– И кружки там?

– Там. Где ж им быть еще? Царские гостинцы дело сурьезное – ответил Афанасий, мельком глянув на Ваньку.

– Тож три тыщи ровно – подхватил тот.

Полицейский схватил узелок и начал мять его:

– Ишь, стерва… Твердая…

Ванька и Афанасий переглянулись.

– Осторожно, вашблагороть… Не помялось бы.

– Не помялось… – злобно передразнил полицейский. – Тут, мальцы, такое сейчас будет… Небо аки свитка сомнется.

Он развязал узелок, вытащил кружку, мельком оглянул ее и попытался сунуть в карман. Кружка, однако, в карман не полезла. Полицейский задрал подбородок и начал совать кружку под китель. Наконец, он кое-как пристроил кружку в том месте, где необъятное брюхо начинало переходить в грудь, а ткань прилегала к телу свободно.

– Ладно, прощевайте. А с узелка этого гостинцы себе возьмите. Да смотрите, про меня молчок чтобы. Не то со дна морского достану.

Полицейский положил зад на прилавок, поджал ноги и, провернувшись на месте как Жихарка на лопате, выскочил наружу.

Не успел полицейский сделать и трех шагов, как кружка выскочила у него из-за пазухи и упала. Толпа, собравшаяся внутри гулянья, возмущенно загудела.

– Своим давать начали!

– За деньги, небось!

Полицейский попытался спрятать кружку снова, но запутался в красном шнуре, который удавкой висел на его шее. Привязанный к шнуру револьвер вдруг выскочил из кобуры и начал болтаться между ног полицейского. Теперь толпа захохотала. Полицейский повернулся к гулянью спиной и, матерясь на чем свет стоит, начал прятать револьвер и кружку сразу, причем сначала ошибся – чуть не сунул револьвер за пазуху. Теперь возмущенно гудела уже толпа на поле – оттуда через проход полицейского увидели тоже.

– Это что ж делается?

– Правда где?

– Куда царь смотрит?

– Турку в жопу твой царь смотрит!

– Вот дура… Ну, дура… – шептал Афанасий. – Прячь, дура, скорей…

Но полицейский поступил иначе. Спрятав, наконец, револьвер, он подобрал кружку и, не таясь, понес ее куда-то в сторону Петровского дворца.

– Вот дура…

– Что это… Что это, Афоня? – прошептал Ванька, дернув напарника за рукав.

– Где? – обернулся Афанасий.

Ванька молча ткнул пальцем в косую стену, выходившую на поле.

– Ну, и что там… – прищурился Афанасий. Но тут же он осекся и прошептал: – Мать честная, пречистая Богородица, спаси и помилуй!

Доски стены пучились и выгибались, и через них внутрь буфета на мгновения проникали, чтобы тут же исчезнуть, лучи солнца, всходившего за Москвой. Полки, на которых разложили гостинцы, раскачивались в такт этим изгибам. И в те мгновения, когда доски пропускали свет, гул толпы превращался в рев – совсем как в церкви, когда хор поет, а ты от скуки быстро-быстро то закрываешь ладонями уши, то отпускаешь их, благо ты еще маленький, и никто тебя за взрослыми не увидит, да и в ад тебя вести рановато.

– Это… Давай, Вань, убежим, а? – прошептал Афанасий.

Тут по крыше что-то ударило и она стала прогибаться – явно под чьими-то сапогами. Артельщики переглянулись и вдруг обнаружили себя на улице, потому что, не помня себя, и непонятно как они мгновенно и одновременно вылетели туда через окно.

* * *

Генерал Бер помнил, как однажды перед обедом папенька упал в обморок. Сам Бер, тогда еще мальчик пяти или шести лет, от страха убежал на улицу, и там, притворяясь, будто вышел просто погулять, смотрел по сторонам и молил непонятно кого: „Что угодно, только пусть с ума не сойдет! Только пусть с ума не сойдет! Пусть будет как вон тот извозчик в рваной шляпе! Пусть будет как отец Вагина, которого вечно выгоняют со службы и забирают в полицию, где ему говорят „ты“! Пусть будет мастеровым, фабричным, дворником, наконец! Но только не это… Господи, только не это!“

Позже, в отрочестве, Бер прочитал „Не дай мне Бог сойти с ума…“, и тогда прежний ужас снова охватил его. Раньше он и представить не мог, что на всем белом свете еще хотя бы одного человека терзают такие – такие же, как у него самого – мысли. Стало быть, всё это вполне возможно! И случиться это может с каждым, раз безумия, то есть внезапного исчезновения ума, боялся Пушкин, богатый умом как никто другой. Известно, что сошедший с ума сам об этом не узнаёт. Значит, может случиться, что однажды он, Николенька Бер, вдруг ни с того, ни с сего обнаружит себя запертым в комнате среди рычащих, кусающихся, танцующих на одной ноге или скованных и лежащих на соломе в клетке людей, и больше никогда оттуда не выйдет!

Повзрослев и возмужав, Николай Николаевич перестал бояться сумасшествия, потому что заметил, что этой беде предшествуют, в виде предостережений, некоторые сигналы со стороны фатума, а также известные наклонности, высочайше развившиеся, например, в натурах Толстого-Американца или доктора Гааза. У себя же он таких наклонностей не обнаруживал, и сигналов не видел тоже.

Оказалось, всё не так просто. Потому что безумие, внезапно охватившее Бера, он прекрасно осознавал. Но при этом Николай Николаевич не только не сидел на цепи, но даже оставался в чине действительного статского советника на должности начальника Особого Установления по устройству коронационных народных зрелищ и празднеств.

Бер стоял на эстраде, вцепившись в перила, и смотрел на уходящую за горизонт толпу – большую настолько, что на ней, как на Красной площади, замечалось искривление земного шара. Его о чем-то спрашивали, а он не отвечал, потому что не мог найти слов, забывал их, и находил лишь после того, как его переставали спрашивать о прежнем, и начинали спрашивать о другом. Он доставал из кармана медальон с портретом жены, и не мог понять, зачем ему эта вещь, а потом не знал, куда деть этот медальон и зачем-то протягивал его неизвестному военному, а тот брал, вертел в руках, демонстративно округляя глаза цвета kieselblau [31]31
  … kieselblau… [нем.] – цвета булыжника, кремня.


[Закрыть]
, и отдавал обратно.

Бер вдруг вообразил, что забыл застегнуть панталоны после посещения клозета, и он не смог удержаться от того, чтобы на людях проверить исправность своего платья. После того, как Бер это сделал, перед ним снова возник военный, и Бер узнал его – это был капитан из Ходынского лагеря по фамилии, кажется, Львов.

Лицо капитана было похоже на выбритую дочиста морду собаки – сильной, умной, назубок знающей все команды от „апорт“ до „тубо“ и поэтому уверенной в себе.

И тут Бер понял, что с ним происходит: он не сходит с ума, а только хочет этого, потому что очень сильно боится.

Из-за спины капитана вышел штатский. Он протянул Беру руку с наполовину полным стаканом:

– Выпейте.

Бер залпом выпил тепловатую жидкость и не сразу понял, что это было. Но тут капитан достал что-то завернутое в салфетку, развернул ее и тоже поднес Беру:

– А теперь закусите.

Бер взглянул на салфетку и горло его перехватил приступ тошноты, потому что в салфетке оказалась хорошо знакомая ему полуфунтовая колбаса. Склонившись через перила, Бер извергнул из себя выпитое.

– Тоже неплохо – тихо сказал штатский капитану.

Николай Николаевич действительно стал приходить в себя.

Между тем на эстраде уже собралась целая толпа желающих получить от него распоряжение. В тот момент, когда Беру стало плохо, все отвернулись, и только один господин смело выступил вперед и остановился в полутора шагах от спины генерала.

Капитан Львович окинул его взглядом.

Это был штатский. На лацкане его сюртука висел бумажный значок с надписью „Распорядитель коронационной комиссии“. У штатского было пренеприятное лицо: безусое, белое, будто напудренное, и к тому же с угольно-черными густыми бровями – совсем как у Пьеро из балагана.

– Вы, верно, к генералу? – спросил Львович.

– К нему… Титулярный советник Огиевич Александр Антонович – представился штатский, поправив значок. – Откомандирован для получения Народною добровольною охраною подарков.

– Что-с? – переспросил Львович. – Каких подарков?

– Подарков в количестве ста тысяч штукс-с – пояснил Огиевич. – В охране тридцать четыре тысячи, стало быть, с женами-детками в итоге сто получится…

– Гм… Какая же она добровольная, коли за подарки охранять пришла? Тридцать четыре тысячи, говорите?

– Так точно-с.

– Ну, и где же она, охрана ваша?

– Стоит на гулянье, насупротив ближних к шоссе буфетов. Мы полагаем, что охране будут выделены все двадцать буфетов целиком.

– Ничего не понимаю! – сказал Львович. – Всему народу четыреста тысяч выдали, а вы, стало быть, четверть хотите?

Огиевич пожал плечами:

– Что поделаешь? Надо же было в охрану людей призвать. За просто так не пошли бы, будем честно на это смотреть.

– Позвольте, но что же они охраняют?

– Как что-с? Государя императора. Образуют шпалеры и тылы.

– Но государь только в два приедет.

– Вот потому-то и озабочены. Смотрите, сколько народу собралось – Огиевич, по-прежнему глядя в лицо Львовича, описал рукой неопределенные полкруга. – На всех совершенно точно не хватит. Полагаю, Народная добровольная охрана заслужила особого отношения, ибо…

– А-а-а, так вам к господину Беру! – спохватился вдруг Львович. – Обратитесь к нему. Он тут главный, он и подарки вам пусть раздает-с.

– Позвольте! – воскликнул Огиевич, сложив брови домиком. – Но разве господин Бер… Где же он тогда?

– Где, где… Во-он там – повторил Львович неопределенный жест собеседника. Он, однако, не опустил затем руку, но остановил ее в направлении толпы, а потом приложил к фуражке: – Честь имею! И уходите отсюда подобру-поздорову, господин хороший!

– Вы… вы… – брызнул Огиевич. – Скажите вашу фамилию!

– Комендант Ходынского лагеря Львович – щелкнул каблуками капитан. – Петровский! Проводи-ка вниз господина… э-э-э-м-м-м, господина из охранки!

Капитан Львович чуть заметно помахал ладонью правой руки, потому что вспомнил, как обжег пальцы спичкой, записывая первую телеграмму для обер-полицмейстера на спине кого-то из солдат.

К лицу Огиевича выкатилась молодецкая грудь унтер-офицера:

– Пожалуйте вниз, ваше сиятельство.

* * *

Пьер д'Альгейм вышел на улицу затемно. Два дня назад он, опасаясь московской ночной темноты, даже начертил в блокноте маршрут, которым решил уйти из своей гостиницы на Ходынку, прошел эту дорогу пешком и вернулся обратно на извозчике. Но уже к вечеру д'Альгейму стало ясно, что никакие маршруты ему не понадобятся. Любому москвичу стоило только выйти за дверь, как его подхватывал людской поток, текущий вслед за садившимся солнцем, и чем темнее становилось, тем гуще становился этот поток.

Шли молча. Тишину нарушал лишь стук стариковских палок, шарканье сапог, да шуршание платьев. Время от времени д'Альгейм оглядывался. Когда глаза его привыкли к темноте, он понял, что молодые женщины в большинстве своем несли на руках детей – несли так легко и естественно, будто каждый ребенок не имел полпуда веса, а то и больше. Пьер вдруг запоздало поразился: те же бабы, таская такую же тяжесть, – ведра с водой, например, – всегда клонились набок, кряхтели и в кровь кусали губы.

Время от времени в темноте мелькали белые руки – люди крестились при виде очередной церкви. Кое-где под заборами и стенами, под деревьями и на бульварных скамейках лежали и сидели путники – одиночки и целые семьи. А цыгане вон и вовсе костер разложили.

Между тем поток продолжал густеть. Все чаще д'Альгейм натыкался на спины замедливших ход, а то и совсем вставших людей. Шествие возобновлялось, но после каждой остановки все шли медленнее, чем прежде.

Наконец, дома стали расступаться. Впереди возник покой Триумфальных ворот. Прежде их закрывали висевшие над тротуаром жестяные калачи и щиты с рекламой от бесчисленных купцов, их сыновей и компаний. Но просторнее в плывущей к полю толпе так и не стало. Даже тут, на окраине города, обычную для предрассветного часа свежесть теснили запахи блошиного рынка. Да и гул, доносившийся с Ходынки, был под стать базарному.

От ходьбы у д'Альгейма обычно улучшалось настроение и яснело в голове. Порой он даже откладывал срочные дела, чтобы совершить прогулку. Нынче же всё было наоборот: даже ходьба не могла заглушить назойливый стук сердца, напоминавший д'Альгейму об одной и той же причине смерти всех известных предков по отцовской линии. Более того: у д'Альгейма вдруг разболелась голова, тогда как прежде ходьба на свежем воздухе была для него самым верным лекарством от мигрени.

А еще в душе д'Альгейма крепчал страх, впервые куснувший его за сердце в тот момент, когда он заметил крысу, бежавшую в город со стороны Ходынского поля. И с каждой новой крысой страх снова давал о себе знать, пока, наконец, не превратился в ровное тоскливое чувство.

Возле Триумфальных ворот д'Альгейм решил остановиться, чтобы передохнуть и выкурить папиросу.

Здесь глухой гул толпы, слышный уже в городе, становился похож на шум морских волн, постоянно увлекающих за собой с берега гальку. Только доносился он почему-то не только с поля, но и сверху! С неба!

Д'Альгейм поднял голову.

Рассвет уже нагонял закат, так и не состоявшийся полностью на западном краю поля, и д'Альгейм видел, как различались части неба над Петровским парком, разбитым справа от Петербургского шоссе, и над Ходынкой, лежавшей слева. Если над парком синий небосвод постепенно сходил к белому на северо-западе небосклону, то над полем царила бурая муть, сходившая в желтый с прозеленью туман на горизонте. Почти как в томе по занимательной географии, на картинках, разделенных листом папиросной бумаги: справа – белая ночь в Великом княжестве Финляндском, слева – зарождение в саванне пыльной бури, от разгула которой первопроходец с кодаком всё же благоразумно убежал, понукая из носилок четверню потливых зулусов.

У д'Альгейма желания идти вперед не оставалось тоже. Поход на Ходынку понадобился ему в первую голову для того, чтобы увидеть толпу и после этого тоньше понять „Хованщину“ Мусоргского, которого Пьер ценил и любил безмерно, до обожания, до слез, так, как в раннем детстве любят Бога. Но толпу он уже увидел – на улицах Москвы, древней столицы России. Как в „Хованщине“. Что же еще?

В „Temps“ от него ждали корреспонденций, но описаний этих византийских торжеств он уже и так выслал достаточно, чтобы в Париже они всем набили оскомину. Остался лишь один вопрос: сможет ли он преодолеть страх и нужно ли это?

Когда д'Альгейм докурил, он все же вздохнул и зашагал дальше.

Возле трактира „Охота“, недалеко от водоемной каланчи, он свернул с шоссе, уходившему к Беговому кругу, и пошел прямо в гущу толпы. Запахи Сухаревского рынка, кухни, конюшни сгустились уже до того, что заставляли думать только о них самих. К средневековым миазмам добавлялся дым от догоравших костров, а некоторые из москвичей держали в руках горящие головни, поскольку было еще достаточно темно.

Продвигаясь вперед, д'Альгейм, наконец, дошел до очередного невидимого препятствия из числа тех преград, которые по непонятным причинам всю ночь то и дело возникали перед потоком. Вместе с попутчиками он постоял несколько минут в ожидании, но потом понял, что дальше идти не придется. Чтобы двигаться вперед, пришлось бы расталкивать других и протискиваться между ними. Но эти, в общем-то, мирно настроенные люди и так поглядывали не него не очень дружелюбно – д'Альгейм пришел в обычном для себя костюме, а на голове носил котелок.

Д'Альгейм оглянулся. Со стороны Москвы на поле продолжали идти люди. Сворачивая с шоссе и взойдя на небольшой пригорок, они сначала терялись от неожиданности, – такое скопление народа вряд ли прежде видел хотя бы один из них, – но затем люди цепочкой шли вдоль края толпы и, не найдя конца, стремились присоединиться к ней. Из-за того, что люди вели себя одинаково, получалось, что они шли в гущу толпы, точнее, преумножали ее какими-то шеренгами, будто подчинялись неслышным командам. И с каждой минутой, пожалуй даже быстрее, толпа от притока новых людей схватывалась подобно размешанному с водой гипсу – мало того, что люди по своей воле стояли на месте, толпу еще и сбивали во всё более плотное образование постоянные, может быть не очень заметные со стороны, но весьма сильные импульсы, принесенные вновь прибывшими.

„Зыбучие пески!“ – вдруг с ужасом вспомнил д'Альгейм. Как же он мог забыть это: побережье Нормандии, покрытое скоплениями зыбучих песков, даже вблизи совершенно не отличимых от обычного песка. Вступив в зыбучие пески, человек начинал тонуть в них как в болоте, и если некому было бросить ему веревку или протянуть шест, он навсегда исчезал в течение какой-то минуты. Но и эти, прибрежные зыбучие пески не были так опасны, как пески на морском дне, обнаженные отливом – они засасывали человека гораздо вернее и гораздо медленнее. Сколько местных бедняков, вдов, сирот, пьяниц, уже не способных пахать землю и собирать виноград, промышляло сбором морской живности во время отлива! И сколько людей попадало в эти ловушки на отмелях, оставляя после себя одни лишь корзины да платки, которыми они, истошно крича, так же безуспешно размахивали в надежде быть замеченными – никто, кроме чаек, их не замечал и никто, кроме крабов в корзинах, не слышал!

Д'Альгейм сделал глубокий вдох и понял, что вздохнуть полной грудью он уже не сможет – его тело слишком сильно сжимали соседи. Д'Альгейм с усилием повернулся и начал двигаться в сторону Москвы.

Ему охотно уступали дорогу – то ли радуясь тому, что одним соперником будет меньше, то ли разделяя его страхи, но всё же не следуя за ним.

Но нет, вот несколько человек тревожно смотрят на него и поворачивают головы, следя за его движениями. Вот эти немногие, увидев лицо д'Альгейма, тоже поворачиваются и начинают двигаться навстречу общей массе. Возможно, впрочем, мало их было только рядом с д'Альгеймом – в предрассветных сумерках он мог видеть не так уж далеко.

– Давай, давай, ваше благородие! – насмешливо просипели в спину д'Альгейма. – Небось, в магазине лучше купите!

Вскоре идти стало чуть легче, хотя с каждой минутой становилось все более жарко. Глаза д'Альгейма щипало от пота, а сердце его стучало так, будто он бежал вверх по горной тропе или разделял с Мари любовные судороги – а может, этот стук эхом отлетал от других тел?

Выступила из сумерек водоемная каланча. У ее подножия стала видна небольшая роща, кусты в которой беспорядочно качались – кажется, это росла сирень и ее ветки сейчас нещадно обламывали. Там, несомненно, еще и понятия не имели о тесноте в полусотне шагов от себя.

Как мог он пойти сюда, зачем? При чем здесь Мусоргский, „Хованщина“?!

Д'Альгейм теперь чувствовал, что он постоянно идет почти вровень с едва заметной линией, вровень с постоянно уходящей прочь от середины толпы гранью между предельно плотным скоплением людей и той средой, в которой идти было еще можно: как если бы он выходил из пруда, в который бросили камень, и шел в первой волне, идущей к берегам. Вот только шла эта волна очень уж медленно, чуть ли не со скоростью улитки, то обгоняя д'Альгейма, то отставая от него. Сразу за спиной д'Альгейма толпа каменела, перед ним люди еще чуть расступались. Сзади была толпа, впереди люди, и чем дальше они были от толпы, тем больше они были людьми.

Внезапно органный, звучавший легато рокот живого моря сорвался в штормовое форте, даже фортиссимо. Тут же раздался истошный вопль, подхваченный сотнями женщин. Где-то далеко за спиной д'Альгейма крикнули:

– Батюшки! Колодезь!

– Колодезь провалился! – подхватили рядом. – А-а-а-а-а!!!

* * *

Бер откашлялся, утер губы платком и повернулся к капитану Львовичу.

– Где же полиция? – тоскливо спросил он.

Львович выразительно взглянул на Петрова, заместителя Бера. Но понимания в его глазах капитан не нашел. Тогда он заговорил решительно и грубо:

– Ваше превосходительство, полиция раньше срока не явится. Можете считать, что ее не будет. Новых казаков не будет тоже, потому что они застряли в пути. Их командир сломал ногу и они не знают, что дальше делать и чьи команды выполнять. Но и их все равно ничтожно мало – всего сотня.

Бер покивал и опять начал погружаться в какое-то уютное сумеречное сознание. Всё это было похоже на дурной сон вроде тех, когда садишься к роялю, – причем высочайшие зрители в страусовых боа или златотканых мундирах заранее бьют в ладоши, – а ты вдруг вспоминаешь, что не умеешь играть. Только в отличие от обычной жизни, этот сон не находил конца и не осенялся догадкой: бей как попало по клавишам, покамест звучат громовые хлопки, а там и игре конец!

„Генерал“ – с ужасом и отвращением подумал Бер. Сколько раз к нему так обращались – в соответствии с Табелью о рангах, относящей в один разряд генерала и действительного статского советника! И он, ничтоже сумняшеся, позволял это делать! И вот… накликали! Эта Ходынка, заполненная поставленными на грань жизни людьми, эта необходимость принимать суровые решения – чем не Бородино, чем не Ватерлоо?

„Господин генерал… генерал… генерал…“ – эхом отозвались эти голоса.

Услышав, что его окликают, Николай Николаевич поднял голову. Перед Бером стоял купец, который уже подходил к нему вечером.

– Лепешкин Василий Николаевич – вновь представился купец.

– Что вам угодно? – с трудом разъял Бер запекшиеся губы.

– Не изволите ли начать раздачу, ваше превосходительство? – спросил купец. – Артельщики волнуются.

Бер достал часы, открыл крышку. Прозвучали неуместно уютные трели. Часовая стрелка твердо лежала на римской пятерке, минутная только что отошла от цифры „XII“.

– Ммм… э-э-э-э – замычал стоявший, оказывается, тут же Петров. – Николай Николаевич! Граф Илларион Иваныч говорил, что не встречает препятствий для раздачи гостинцев ранее назначенного срока. Помните?

Бер хорошо помнил, что говорил Ларка Воронцов-Дашков, и напоминать ему об этом было незачем. Однако до официального начала раздачи все же оставалось еще пять часов. Почему же он не начал раздавать еще раньше, чтобы предотвратить эту давку? Вот какой вопрос ему, Боже упаси, зададут, если столпление все же приведет к беде. Избежать этого вопроса можно было, лишь начав раздачу точно в установленное время!

– Артельщики волнуются – повторил Лепешкин. – Говорят, что уйдут из буфетов, если сейчас же не велят раздавать. Уж очень страшно. Помилуйте, ваше превосходительство!

– Господин генерал, из толпы уже давно передают обморочных – вмешался стоявший рядом с Петровым капитан… капитан Львович, вот как его! – Есть уже и мертвые.

– Мертвые?! – ужаснулся Бер. – Но почему мертвые?

– Задавили – пожал плечами капитан. – Давят сильно друг на друга, ибо тесно. Некоторые задохлись. Им ведь дышать нечем. Гляньте-ка: ни ветерка, ни дуновенья.

– Николай Николаевич! Давайте, наконец, сами сходим к буфетам! – воскликнул Петров. – Давайте посмотрим своими глазами!

* * *

В „боевом углу“, как староста артельщиков Максимов называл место встречи продольного и поперечного буфетных рядов, люди уже начали перелезать через ограду. Мужиков покрепче солдаты неохотно ловили и под лай унтера толкали назад. Несколько наглецов получили прикладом в зубы. Однако это не помогало: пока толпе возвращали одного, десять новых перебирались через ограду и валились, иногда без чувств, на траву внутренней площади. От каждого беглеца исходил густой пар – как от картофелины, вытащенной из чугунка, с той, однако, разницей, что этот пар приносил жуткое зловоние.

– Смотрите! – сурово сказал Львович Беру, показывая на лежавших отдельно людей – это были преимущественно женщины. – Кто слабее, кто ростом меньше, тех и давят. Насмерть давят, вы видите?

Капитан нагнулся к телу одно из женщин, взял за пальцы руку несчастной и приподнял ее:

– Смотрите, кольцо расплющено, медное!

Бер посмотрел и отвел глаза.

– Распорядитесь же, господин капитан, выпускать тех, кто захочет уйти! – сказал он дрожащим голосом.

– Не так уж много захочет – мрачно проговорил Львович. – Смотрите: они остаются!

Перебравшиеся через ограду действительно не спешили уйти подальше от опасного места. Отряхнувшись и отдышавшись, они подходили к толпе, собравшейся внутри гулянья, и снова принимались ждать, несмотря на пинки, которыми их награждали люди из первых рядов. Впрочем, дрались не все – многие только кричали и показывали новичкам какие-то бумажки.

Обессилевших и обморочных складывали за буфетами. Пара солдат размахивала над их лицами шапками и ладонями. Двум-трем женщинам это помогло: они сидели на траве и, ничего не соображая, пучили глаза на своих спасителей.

– Господин капитан, выполняйте распоряжение – услышал Львович.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю