Текст книги "Ходынка"
Автор книги: Юрий Косоломов
Жанры:
Историческая проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 3 (всего у книги 14 страниц)
– Четвертым? – возмутился Бер.
– Ну да. В телячьем вагоне.
– Вот не знал, что это называется „четвертый класс“ – пробормотал Бер.
– С виду вагон как вагон – сказал д'Альгейм. – Но когда оттуда люди выходить начинают, перестаешь понимать, как они туда смогли влезть. В таком количестве, я хочу сказать. Это ж настоящее половодье людское. Когда я на Каланчёвскую площадь вышел, по ней уже пройти было невозможно – столько ее народа заполонило. А когда туда ехал, на ней всего-то народа и было, что один городовой.
– И что же? – поднял брови Бер.
– Целыми семьями в Москву едут – сказал д'Альгейм. – Поля бросают, избы бросают и едут. С женами, с детьми, стариками, с запасом хлеба.
Д'Альгейм тоже встал и тоже подошел к окну, возле которого остановился Бер.
– Чугунка на то и существует, чтобы по ней ездили – ответил Бер, продолжая стоять спиной к окну.
– Подумать только: сколько народа сейчас в Москву едет! – не слыша его, проговорил д'Альгейм. – Нумера втрое подорожали, а печеный хлеб – вдвое. Тут ошибки быть не может: народонаселение вдвое и возросло. А то кому ж есть этот хлеб?
– Много народа, говорите, на Ярославский приехало? – задумчиво переспросил Бер.
– Ах, если бы только на Ярославский! – воскликнул д'Альгейм. – Знаете, у меня есть приятель, географ… И писатель тоже, да-с. Он недавно презанятный рассказ написал и читал в кружке. Главная мысль у него такая: если глянуть на Россию с космической высоты, Москва окажется средоточием всех дорог. Как Рим. Истинно третий Рим! И верно, у нас все дороги ведут в Москву. Владимир и Ярославль рядом, а ехать из Владимира в Ярославль через Москву удобнее. Дальше, но удобнее. В Москву веками дорожки натаптывали, а до соседей им дела нет, так-то.
– Правда?
– Правда, хоть это и вымышленный рассказ. То же и другие города. Кроме столицы, конечно. А теперь представьте, что со всей России народ в Москву едет. А дальше в одно место идет… Стекается, как вода в воронку. Представили? Этот мой приятель, кстати, парадоксально считает Россию самой тесной страной в мире.
Бер нервно затянулся папиросой и в то же время стал разминать грудь в области сердца.
Д'Альгейм прошелся по кабинету, остановился у фикуса. Глянцевый лист растения украшал рисунок пальцем на пыли – рожа с оскаленными по-собачьи зубами и надписью: „д.с.с. Беръ гнѣвается“.
– Из Петербурга привезли – обронил Бер. – Вместе со всей канцелярией.
„А на досуге в индейцев тут играли“ – подумал вдруг д'Альгейм.
– Вот что я вам скажу, голубчик, – продолжал Бер. – Вы думаете, у меня за этот праздник сердце не болит? За народ, думаете, сердце не болит? Но что я могу? Наше установление уже второй год, как создано. За это время я к Власовскому несколько раз относился: Александр Александрович, голубчик, полковник, извольте рассказать, какие берете меры для охраны…
„Голубчик… И это бывший лейб-гусар говорит!“ – про себя изумился д'Альгейм.
… Давайте вместе комиссию на сей счет составим! А он то занят, то говорит, что это, мол, не моего ума дела, а его! Ну, его и его! В конце концов, охрана благочиния в Москве и впрямь дело московского обер-полицмейстера. Не так ли?
– Так – согласился д'Альгейм. – А вообще-то, вам не позавидуешь. Об этой скотине Власовском я наслышан. Хам и есть хам. Ну, а что вы скажете о местах в окрестностях гулянья? Там ведь ямы, рытвины. Там, говорят, артиллеристы ученья проводят.
– Мое дело – угостить и увеселить народ от имени государя – сказал Бер. – Мне для этого отвели площадь на Ходынке. Если угодно, то запишите для своей газеты: я по совести утверждаю, что в круг моих обязанностей никоим образом не считаю входящею заботу о местности вне площади гулянья. Так как при таком условии нет предела, где эта забота могла бы считаться оконченною во все четыре стороны от площади гулянья. Тогда Особому установлению, пожалуй, пришлось бы чинить и проселочные дороги, ведущие к гулянью… Записали? И потом, не стадо же там ходить будет. Люди! Неужто не посмотрят, что у них под ногами? Да и не так уж там ям много. Большая часть поля – ровная. Я вам, голубчик, вот что скажу: к нам с минуты на минуту должен пожаловать… э-э… Словом, на поле ехать надо, вот так!
– На Ходынку? – переспросил д'Альгейм.
Раздался предупредительно-небрежный стук в дверь, и тут же она отворилась.
В кабинет вошли два господина: некто штатский учтиво пропустил высокого полицейского офицера и, тут же выйдя из-за его спины, по-хозяйски швырнул шляпу на столик возле кресла.
– Ваше превосходительство, мое почтение! – проговорил полицейский, взглядом обыскивая кабинет. При виде иконы с ликом Спасителя он снял фуражку, склонился и бегло осенил себя крестным знамением.
– Прошу любить и жаловать: полковник Дурнев Иван Николаевич, помощник московского обер-полицмейстера – глядя на д'Альгейма, протянул Бер ладонь в сторону полицейского. – Владимир Владимирович Николя, архитектор Министерства двора. Господин Пьер д'Альгейм, корреспондент из Парижа.
– Bonjour, monsieur d'Alheim! [13]13
Bonjour, monsieur d'Alheim! [фр.] – Здравствуйте, господин д'Альгейм!
[Закрыть]– подойдя к д'Альгейму, архитектор Николя протянул ему руку, по-европейски приподнимая локоть и наклоняя голову.
– Добрый день! – улыбнулся д'Альгейм, вставая с места. – Можно просто „Петр Иваныч“.
– Мое почтение! – повторил Дурнев, подбросив к фуражке указательный палец руки, затянутой в белую перчатку. Не опуская руку, он снял фуражку и принялся обмахивать свое потное лицо:
– Корреспондент? Занятно-с…И что же, хвалить нас собираетесь или ругать-с?
– Помилуйте, полковник! – оторопел д'Альгейм. – Сии занятия не входят в мои обязанности. Рассказывать, что глаза мои видели – вот что я должен.
– Неужто и похвалить не за что? – попытался улыбнуться Бер. – Вы бы посидели в этом кабинете еще третьего дня, пока Тверскую песком не посыпали. От шума экипажей тут голова надвое кололась. А нынче?
Д'Альгейм вынул из кармана блокнот.
– А скажите, сударь, – посмотрел он на Дурнева, упрямо избегавшего встречи с его взглядом, – верно ли, что фабричные будут допущены на народный праздник в последнюю очередь?
– Вы там понапишете на всю Европу и уедете-с… – пробормотал Дурнев. – А нам тут жить-с…
– Позвольте я вам отвечу! – выступил Бер. – Это и в самом деле так.
– Ваше превосходительство! – повысил голос Дурнев.
– Право же, здесь нет никакой тайны, господин полковник – махнул рукой Бер. – Я сам читал в „Ведомостях…“ Да, фабричных доставят на поле к десяти утра. Колоннами по сто фабричных, в сопровождении городовых. А вы как думали, голубчик? Это вам не крестьяне, простите.
– Какая разница? – удивился д'Альгейм. Теперь он жалел, что с самого начала не добавил в свою речь французский акцент.
– А-агр-р-р-ромнейшая! – пророкотал Дурнев, уже начавший было одобрительно кивать головой в такт словам Бера. – Пишите себе в Париж что угодно, а я вам так скажу: смирный русский мужик и та сарынь, которую он извергает в города – это ого-го какая разница-с! Да-с! Этим фабричным чужая душка – полушка и своя шейка – копейка-с. Только и глядят, что бы украсть, да какой кабак разбить-с! Им только дай в сходбища собраться-с…
– А что же хитровские? – спросил д'Альгейм. – Их тоже поротно соберете и городовых к ним приставите?
– Вы еще прикажите, милостивый государь, каждую крысу под надзор взять! – бросил Дурнев. – Что в наших силах, то и сделаем!
– Но почему к десяти утра? Вы уверены, что другие раньше не придут? – с расстановкой произнес д'Альгейм, заполняя лист блокнота стенографическими значками Дюплюайе.
– На десять часов назначена раздача гостинцев – подал голос Николя. – К этому часу их и приведут.
– Стало быть, и к раздаче пива тоже… – задумчиво произнес д'Альгейм.
Дурнев свирепо взглянул на Бера.
– Отнюдь! – воскликнул Бер. – В полдень начнется молебен, а уж после него – пиво. Не раньше. Пиво, мед и другие увеселения.
– Скажите, вот придут на поле четыреста тысяч народу – продолжал д'Альгейм. – По крайней мере, столько заготовлено гостинцев, но говорят, что народу придет больше. Уверены ль вы, что московская полиция поддержит должное благочиние столь же образцово, сколь в прошлую коронацию?
– Позвольте! – вмешался Бер. – Петр Иванович, голубчик! Господин Дурнев и прибыл, полагаю, к нам, дабы обсудить этот вопрос. Не так ли?
– Так точно-с, ваше превосходительство.
– Вот видите! Господин исправляющий дела обер-полицмейстера откомандировал господина Дурнева проверить готовность поля к празднику. „Совет в Филях“, некоторым образом, хе-хе-хе… Петр Иванович! Не будет ли вам угодно съездить на Ходынку в обществе Ивана Николаевича? Владимир Владимирович, наш архитектор, тоже, полагаю…
Николя молча кивнул.
– … Cоставит вам компанию. Ну право же, что толку рассуждать о том, что в трех верстах отсюда – не лучше ли на месте? А засим, милостивые государи, позвольте откланяться – дела-с. Владимир Владимирович, берите мой экипаж. Барон все равно обещал прислать за мной из дворца. Господи, хлопот-то, хлопот…
* * *
За Тверской заставой колеса экипажа загрохотали снова. От песка, густо рассыпанного на булыжной мостовой между Манежной площадью и Триумфальными воротами, оставались теперь лишь едва заметные, уже порядком затоптанные подошвами и подковами желтые полоски.
Экипаж миновал Ямскую слободку, осталось позади и Беговое поле. С правой стороны шоссе начинался Петровский парк, в глубинах которого, несмотря на близость императорского дворца, паслись провинциальнейшие коровы-передойки. Слева торчала водоподъемная башня. За ней, уже в начале Ходынского поля, к шоссе подходила идеально ровная полоса желтой травы – забор Французской выставки 1891 года снесли с этого места только осенью.
При виде здешнего простора каждому, приехавшему из города на экипаже, хотелось набрать полную грудь чистого, почти степного воздуха. Здесь и небо забиралось на такую высоту, что измученные городом путники поминали имя Господне, а приземистый Петровский дворец казался им грудой забытых барчуком игрушек.
Сейчас на Ходынском поле – как раз напротив Петровского дворца, через шоссе – встал царский павильон. И теперь каменные хоромы казались потешной копией этого богатырского, в модном нынче древнерусском стиле, деревянного дворца, украшенного красно-сине-белыми флагами, с главой, покрытой квадратами сверкавшей на солнце жести.
До павильона было еще далеко, но д'Альгейм уже разглядел цепь одинаковых будок, протянувшихся вдоль шоссе. Впрочем, этих будок стояло совсем немного – их цепь была ничтожно мала по сравнению с рядом таких же построек, протянувшихся от шоссе чуть ли не до Ваганькова. Этот ряд встал на краю гулянья широким фронтом – их архитектор явно представлял горожан как фалангу Александра Македонского, вдруг отправленную на Ходынское поле из Москвы. Этот длинный, на целую версту, ряд будок, местами сменявшийся барьерами из жердей, под прямым углом сходился у шоссе с коротким рядом. И в то время как по мере удаления от шоссе, скопления будок становились все меньше, а забранные жердями промежутки между ними – все длиннее, возле шоссе этот прямой угол из будок никакими промежутками не нарушался. Тут громоздилась сплошная твердыня сомкнутых деревянных построек под одной крышей, расстелившейся над ними растянутой гармошкой. Возле каждой будки возвышалась мачта с треугольным красно-сине-белым флажком.
„Багратионовы флеши“ – подумал д'Альгейм, вспомнив недавнюю метафору Бера. Сходство этого прямого угла с бастионом усугублялось оврагом у подножия будок. Овраг, похожий на русло пересохшей реки, начинался у самой дороги и уходил в сторону Ваганьковского кладбища как раз вдоль длинного ряда будок. Его ширина достигала местами сорока саженей, а глубина – трех. Там, где овраг подходил к будкам ближе всего (или же они, послушно выстроенные по линейке на целую версту, к нему подходили), между обрывом и будками оставался неширокий, саженей в пять, карниз. Уходя к Ваганькову, овраг уходил и от ряда будок тоже, постепенно мельчал, а там и вовсе исчезал. Край оврага со стороны Москвы был выше края, подходившего к полю и будкам. Судя по всему, на этом месте вдоль будущего рукотворного оврага располагалась насыпь, а на ней – ветка железной дороги, подведенная к Французской выставке, а затем разобранная. И теперь откос бывшей насыпи уходил прямо в овраг, образуя глубину в несколько саженей, поскольку именно здесь, рядом с шоссе, все желающие уже не первый год набирали себе песок. На дне оврага – да уж лучше сказать, карьера – и сейчас зияли свежие желтые ямы.
– Гспн… – сонно прожевал Дурнев, – господин архитектор, а карта построек у вас имеется?
Николя, сидевший спиной к кучеру, молча протянул полковнику сложенный вчетверо лист, которым он до того обмахивался. Дурнев с третьей попытки разъял упрямые в сгибах, подмоченные потом архитекторских пальцев края бумаги. Карту тут же подбросил встречный ветер, но Дурнев схватил ее и обтянул листом колени.
– Хм… Не густо-с…
Д'Альгейм скосил глаза: на коленях полковника лежал светло-зеленый квадрат в окантовке черных штрихов.
– Петербургское шоссе – прочитал Дурнев, проведя слева направо – прочь из Москвы – пальцем по нижнему краю квадрата. – Тэ-э-экс… Позвольте, а дворец?
Николя достал серебряный карандашик и постукал его кончиком по квадратику в середине нижнего края.
– Ага, вижу… Так-с, а это, стало быть, царский павильон? – спросил Дурнев, взглянув на деревянный оригинал, дрожавший в разогретом воздухе.
– Совершенно верно – произнес Николя, ткнув, однако, на всякий случай карандашом в квадратик с крыльями – трибунами, – изображенный перед дворцом, сразу за дорогой.
– Ага… А это что же у нас? – показал Дурнев на пять одинаковых квадратов, – четыре по углам и один в центре образованного этими значками созвездия, – расположившихся в центре карты.
– Театры. Театры для представлений – сказал Николя. – А вот буфеты – архитектор сверху вниз провел карандашом по штрихам на левом краю карты, а внизу свернул направо и почти тут же остановился. – Пивные сараи… – карандаш опять взлетел вверх и чиркнул по верхнему левому углу листа… – А здесь – батарея орудий – карандаш остановился в середине правого края. – Возле Всесвятского.
– Для чего батарея? – спросил Дурнев.
– Во-первых, для салюта. На Воробьевых горах и у нас дадим салют в конце праздника. Из пушек же выстрелят в небо и зарядами с жетонами в память о короновании – продолжал Николя.
– Но где же эта…Река или овраг, что это? Где это на карте?
– Позвольте, господин полковник… На карте – схема гулянья, только и всего – ответил Николя. – А овраг, да, это овраг – так вот, мы к нему не относимся-с. Откуда ж ему на карте взяться? Для него тут и места не предусмотрено.
Дурнев покивал головой:
– Что ж, верно… Квадратная верста, полагаю, здесь у вас начертана?
– Совершенно верно-с. Площадь гулянья занимает аккурат квадратную версту. Позвольте, а разве овраг сей не в вашем ведении?
– В нашем? – удивился и даже чуть ли не обиделся Дурнев. – Да будет вам известно, милостивый государь, что тут уже не московский участок-с! Да-с!
– Но чей же?
– Третьего стана Московского уезда. Знаю точно, потому как зимой в этом овраге нищенка насмерть замерзла-с.
Кучер натянул вожжи и обернулся, вопросительно глядя на седоков.
Саженях в ста от шоссе начиналось гулянье. Огромный кусок ровного как стол Ходынского поля окружала изгородь высотой в четыре жерди, протянутые от столба к столбу. Ни дать, ни взять загон для скота – тем более что со стороны шоссе изгородь в нескольких местах имела ворота, тоже сделанные из перекладин.
– К театрам – подняв голову, бросил кучеру Николя.
Экипаж погрохотал колесами на бревенчатом мостке, переброшенном через канаву между шоссе и полем, подъехал к изгороди, миновал центральные ворота и двинулся к царскому павильону. Вот проехали звонницу – помост с перекладиной, на которой висели разной величины колокола. Вот позади осталась огромная клумба. Экипаж въехал в тень павильона. Запахло свежими стружками и лаком.
– Да, денег, я смотрю, ваше установление не пожалело… – проговорил д'Альгейм, оглядывая павильон.
– Это вы про что? – отозвался Николя. – Про театры?
– Да… и про театры тоже – ответил д'Альгейм. – Что-то они мне напоминают… Пять похожих друг на друга деревянных театров – одни сцены без зрительных залов – возвышались недалеко от павильона, посреди поля. Один из них стоял в центре, четыре других обращали к центральному свои пустые сцены. Каждый театр тоже окружала ограда из жердей.
– Большой театр, возможно, – сказал Николя. – Ничего удивительного. Их сцены и есть точные копии сцены Большого. После праздничных представлений в Большом декорации привезут именно сюда, для тех же представлений.
– Воистину царский подарок – произнес д'Альгейм. – И что же, после коронования в них тоже оперу петь будут?
– Увы, сударь, – вздохнул Николя. – Сразу после торжеств театры будут снесены. Как, впрочем, и все другие постройки.
– И это по-царски – кивнул д'Альгейм.
– А где же у вас, так сказать, народные удовольствия? – вмешался Дурнев. – Фонтаны с вином, я слыхал?
– На такие-то деньги и реки винные пустить можно было бы – согласился д'Альгейм. – Народную бухгалтерию не проведешь.
– Пивные сараи, одним словом, – подвел черту Николя. Затем он привстал и обернулся к кучеру: – Давай-ка, братец, к Ваганькову углу поворачивай. Знаешь?
Сняв шляпу, кучер поклонился, затем снова нахлобучил ее на голову, и хлестнул вожжами по спинам лошадей:
– Но-о к Ваганькову!
Экипаж свернул с дорожки и ход его сразу стал мягче. Под колесами зашелестела трава.
Д'Альгейм прищурился: в полуверсте от них необычно ровная для Москвы цепочка одинаковых буфетов заканчивалась. Справа от конца этой цепочки белели свежими досками несколько – пять, шесть, семь – сараев. К ним, по диагонали пересекая квадратную версту гулянья, и ехал экипаж.
Вскоре под колесами снова зашуршал гравий. Экипаж резко повернул и д'Альгейм увидел ряд одинаковых сараев, тоже цепочкой, но уже со стороны Ваганькова, выстроившихся на краю гулянья.
– Вот и пивные сараи. Народное удовольствие – произнес Николя. – Не угодно ли осмотреть?
– А чего тут смотреть? Сарай он и есть сарай – недовольно произнес полковник Дурнев.
Сараи, действительно, издалека отличались только своей новизной. Но вблизи оказалось, что вдоль каждого сарая тянулась труба, от которой отходила пара десятков коротких шлангов.
– Внутри сарая резервуар, сообщающийся с этой трубой, – пояснял Николя, – в него наливают пиво. Затем пиво поступает в гуттаперчевые трубки. Кранов нет ни снаружи, ни внутри.
„Вот и она, мечта турецкого двора и прусского Генштаба – подумал д'Альгейм. – Бесконечный поток хмельного для русских“.
– Сколько же это на одного человека выйдет? – спросил полковник Дурнев, выходя из экипажа.
– По два стакана – ответил Николя. – Емкость той самой подарочной кружки.
Полковник Дурнев хохотнул:
– Вы, сударь, верно, полагаете: подошел босяк, кружку задарма выпил и дальше пошел. Не так ли?
– Кружку, ну, пусть вторую… На полмиллиона, по правде сказать, рассчитано. А придет четыреста тысяч – произнес Николя.
– Немыслимо! – крикнул полковник Дурнев. – Смею заметить, пока до дна всё не выпьют, не отойдут-с! И других не пустят! Вы об этом подумали?
– Я – архитектор – заметил Николя, глядя куда-то внутрь себя.
– Архитектор! А я, милостивый государь, полицейский. Фараон-с! Но русского человека наизусть знаю. И уверяю вас… А ну, стой!
Экипаж за спиной д'Альгейма скрипнул. Д'Альгейм обернулся: на облучке, вытянув руки по швам, стоял и хлопал глазами кучер. Однако кучер был тут не при чем.
– Стой, сволочь!
Взметая сапогами облачка пыли, полковник Дурнев мчался к ближайшему сараю. Д'Альгейм успел заметить тень, метнувшуюся за угол. Однако полковник Дурнев не погнался за этой тенью – он держал путь к дверному проёму, черневшему на фоне белых досок. На бегу достав из кармана свисток, он сунул его в рот, переливисто засвистел и, не снижая прыти, скрылся внутри сарая.
Николя взглянул на д'Альгейма, пожал плечами и пошел вслед за полковником. Д'Альгейм двинулся туда же.
Мрак, царивший внутри сарая, ритмично рассеивали лучи солнца, проникавшие внутрь в такт качавшейся на одном гвозде доске. Через дыру, которую эта доска прежде закрывала, и сбежали, вероятно, обитатели сарая. Последний из них – маленький невзрачный мужичонка лет двадцати – сейчас болтался в руках полковника Дурнева.
– А что вы, сволочи, тут делали, а? А-атвечать!
– Мастеровые мы… – сумел, наконец, пробормотать мужик, когда Дурнев устал и опустил его на земляной пол, а ворот полосатой коломянковой рубахи перестал мужика душить. – Мастеровые господина Силуянова.
– Полковник, отпустите же его! – крикнул Николя. – Это Савка, рабочий Силуянова, подрядчика.
– Ишь, глаза-то бегают… – продолжал Дурнев. – А дружки его где? Может, вы, господин архитектор, знаете? Где дружки, сволочь? Бабу, небось, всей артелью тараканили? А?!
– Вечеряли мы, вашблагороть.
– Вечеряли… – Дурнев поддал сапогом расстеленную на полу тряпицу: в стену сарая полетели куски черного хлеба и пара луковиц. – Вам бы, сволочам, только жрать, да девок портить. Тебе кто здесь жрать позволил, а? В присутственное место тебя кто пускал?
– Господин полковник! Вы, кажется, постройки осмотреть собирались? – повысил голос Николя.
– Извольте не указывать, сударь! – крикнул Дурнев. Даже в полумраке сарая было видно, как покраснели его глаза. – Я вам не Савка-с! Я при исполнении-с! В казенном месте жрать никому не положено-с!
Не выпуская ворот мужика из левой руки, полковник Дурнев правой обыскал его, ничего не нашел и снова принялся кричать:
– Мастеровые, говоришь? А паспорт где? Паспорт где, сволочь?
– В конторе – просипел мужик – у господина Силуянова.
– Так это у Силуянова. А у тебя что, морда татарская?
Сбитый с толку мужик развел руками.
– А отчего это у тебя щека распухла? Да не эта, другая. На пасеку лазил? То-то я и смотрю. Вечор как раз на Петровских дачах пасеку обокрали. Али зуб болит?
– Не болит, вашблагороть. Это я доесть не успевши.
– Не болит, говоришь…
Дурнев мельком оглянулся на д'Альгейма и Николя:
– Я вас догоню, милостивые государи… Так на пасеку лазил, али зуб болит? Признавайся, сволочь!
– Болит, вашблагороть…
– Ну так я тебя вылечу… Господа, я же сказал, что догоню, – уже не оборачиваясь, глухо проговорил, почти промычал полковник Дурнев.
Он сунул руку в карман кителя и достал маленькие блестящие щипцы.
– А ну, рот открой!
– Владимир Владимирович! – проговорил д'Альгейм. – Это надо прекратить!
– Каким образом? – испугался Николя. – Он же сказал, что при исполнении…
– Господин полковник! – тонким голосом крикнул д'Альгейм. – Извольте прекратить это безобразие!
– Шире! Шире открой! – кричал Дурнев. – А ну! Баба рязанская!
Мужик взревел нехорошим, животным голосом. Грязные ступни его ног снова зависли над земляным полом – зуб явно оказался коренным.
– Прекратите! – закричал д'Альгейм. – О, боже!
Архитектор Николя схватился за голову и выбежал прочь, на волю, туда, где пели жаворонки.
Рев мужика перешел в хрип, но вдруг и хрип прекратился. Рука полковника Дурнева взлетела вверх и мужик кулем осел на пол.
– Ну вот, а ты говорил… – пробормотал Дурнев.
Он подобрал с пола фуражку и шагнул к двери. Проходя мимо д'Альгейма, Дурнев посмотрел сквозь него мутными красными глазами. К вискам полковника прилипали колечки мокрых волос.
– И не смейте, сударь, учить р-р-р-русского человека! – прохрипел он. – Я при исполнении. Двадцать шесть лет верой и правдой служу я государю моему! А вы нашего дела не знаете-с.
* * *
На столе стояли самовар, чайник, стаканы, тарелка с толстыми ломтями ситного хлеба, тарелка с сахаром, бутылка водки, две бутылки сидра и пара керосиновых ламп с отражателями. За столом сидела коротко остриженная барышня в очках с круглыми синими стеклами. Она пересчитывала куски сахара и пела:
– Alons enfants de la patrie… le jour de gloire… Чёртова дюжина… est arrivée!… Хватит, но только если Энский не притащит свою зазнобу. Но чёрт с ней, отдам свой… Alons enfants de la patrie… [14]14
Alons enfants de la patrie… le jour de gloire… est arrivée! [фр.] – Вперед, сыны Отечества… день славы… наступил! (первые слова революционной песни «Марсельеза»).
[Закрыть]
– Да будет вам одно и то же, право! – взмахнул руками молодой человек в студенческой тужурке, сидевший на стуле у стены. – Не знаете дальше – пойте что-нибудь другое! А лучше вообще не пойте! Удивляюсь, чему вас в консерватории учили! Нешто разве петь „Alons enfants“ с обывательскими, мещанскими модуляциями! Да-да, с мещанскими! „Окрасился месяц багрянцем“!
Молодой человек встал и начал ходить за спиной барышни. Его отражение в самоваре стало то увеличиваться и приближаться с угрожающей быстротой, то столь же быстро уменьшаться.
– Базиль… Базиль, раньше ты не говорил таких слов… – горестно прошептала барышня.
– А вы раньше так не пели! Вы раньше иначе пели! Право же, это невыносимо!
Прижав к вискам кончики вытянутых пальцев, молодой человек бросился к двери, но тут же вернулся и произнёс:
– Идёт!
– Базиль, ты мерзишь мною… – продолжала барышня дрожащим голосом.
– Он идет, Ольга! Вы что, не слышали?! Извольте отбросить сантименты! Дулин пришел, а она, видите ли, со своими сантиментами! Прекратите сантименты сейчас же! Douline est arrivée! [15]15
Douline est arrivée! [фр.] – Дулин пришел!
[Закрыть]Vous saisissez? Verstehen Sie? [16]16
Vous saisissez? [фр.]; Verstehen Sie? [нем.] – Вы понимаете? Вам ясно?
[Закрыть]
– Сама'га! У вас тут у'гоки немецкого, д'гузья мои? Или ф'ганцузского? – крикнул Дулин, входя в комнату. За порогом он с грохотом обрушил на пол вязанку дров, снял, блеснув лысиной, плотницкий картуз вместе с париком и швырнул его в руки подоспевшего Десницкого, покосился на Ольгу и позволил ей стащить со своих плеч потёртый, пропахший конюшней армяк. – На улице ваши экзе'гсисы слышно, но суть понять т'гудновато! Так-то вы усвоили п'гавила конспи'гации? Ну?! Что вы на меня уставились? Са-ма-'га! Vous saisissez?
– Кострома, Базиль! Кострома!
– Кострома…
– Кост'гома! С'газу видать, батенька, что не потчевала вас ох'ганка бе'гёзовой кашей! – продолжал яриться Дулин. – Ну кто же так себя ведёт, суда'гь?! Вся слобода 'гаспевает „Во субботу день ненастный“, да мо'гды бьёт, а они тут шпионские вокабулы 'газучивают!
Дулин шагнул к столу, схватил бутылку водки, размахнулся и, крякнув, швырнул её в окно. Стёкла форточки и бутылка разлетелись на мириады осколков. В прокуренную комнату ворвался свежий ветер.
– П'гоклятый! – гаркнул Дулин, дробно топая ножками и багровея от натуги. – Каналья! О, шкодливая бестия! Мо'гда п'госит ки'гпича! Nado poiti na huy!
Из-за окна донёсся торопливый стук сапог, подкованных по-казённому.
Дулин взял с умывальника кувшин, спустил в него полсамовара, зажмурился и плеснул кипятком в форточку. Под окном раздался вой, а следом застучала и вторая пара сапог.
– Двое, как обычно, – произнёс Дулин. – Один соглядатай за нами и один соглядатай за соглядатаем. Ба'гышня, заткните оконце подушкой. Неплохо бы вам, кстати, научиться визжать по-бабьи! Научим! А вы Десницкий, если не ошибаюсь? Вы тоже визжать не умеете? Скве'гно! А'гхискве'грно! Ничего, научим и вас тоже!
Начали подходить вожаки московских „пятёрок“: конторщик Рябов из Хамовников, учитель Рыбников, студент с невыдуманной фамилией Палачёв-Монахов, почтовый чиновник Бельский, безликий Энский. Вошел и сразу стал наливать себе одному чай беглый семинарист Джугаев – юнец с лицом, до глаз заросшим иссиня-черной, как будто приклеенной бородой. Незаметно, будто из стены вышел, в комнате оказался Жмудовский – молодой человек с огромным тюремным стажем, похожий на чахоточного ангела, отдавшего в кондитерской свои крылья за фунт конфет.
Десницкий сидел в углу, прикуривал одну папиросу от другой, каждые пять минут вставал, машинально пожимая руку очередному „пятёрочнику“, но думал о своём.
Год, всего год назад он был обычным студентом-медиком Московского университета, но не ценил своего заурядного счастья. Нет, не ценил… Жизнь его наполняли лекции, экзамены, жжёнка, гулянья в Татьянин день, драки с охотнорядцами, чтение вслух „Луки Мудищева“, обструкции начальству – всё как у людей. И надо же было однажды принять приглашение Никитина с юридического и прийти к нему в гости, чтобы там понравиться его сестре! Десницкий скрипнул зубами, вспомнив кукольное личико Никитиной и ее необъятный зад – громадный настолько, что при виде его вспоминались истории про компрачикосов и китайские воспитательные заведения, где по прихоти полового сумасброда девочек выращивали в кувшинах заказанной формы.
Не прошло и недели, как в каморку Десницкого явился хожалый из Яузской части – с повесткой. И вот уже Десницкий давал объяснения в полиции, рабски разборчивым почерком писал на листах казенной бумаги, что ходил, дескать, в гости, пил чай цветочный 2 (два) стакана, пользовался теплом от печки, танцевал, слушал игру г-жи Никитиной на арфе, ездил с г-жой Никитиной на санях, а на святках прокатился с ледяной горки, обняв при этом г-жу только в видах ея телесной безопасности, но отнюдь не в знак страсти, объяснения и обещания! И хотя свидетелем в этом деле выступал один лишь Никитин, дело запахло Сибирью.
Десницкий покраснел, вспомнив участливый взгляд сокурсника Никитина – поповича Успенского: „Положение твоё, Васька, хуже губернаторского… Обольщение простое с „торжественным обещанием на ней жениться“ – это ещё пустяки. А вот квалифицированное обольщение – это пиши пропало! Тут и факта любодеяния не надо. Постой, на память скажу… Не ты первый… Вот: „Уложение о наказаниях признаёт склонение к добровольной связи несовершеннолетней невинной девицы, хотя бы и достигнувшей 14 лет от роду, мужчиной, имевшим в отношении к ней обязанности опеки, надзора, попечения или услужения“. Услужения, слыхал? Стало быть, ты ей руку подал, чтоб она из саней вышла – ан уже и услуженье! Обольщение простое – от года и четырёх месяцев до двух лет. Квалифицированное – ссылка на житьё в Сибирь с лишением всех особенных, лично и по состоянию присвоенных прав и преимуществ или же отдача в исправительные арестантские отделения. А ты думал! Азия, брат! А-зи-я! А у вас что, и впрямь ничего не было?“
Так начались скитания Десницкого по чердакам, подвалам и дачам: там дрова наколоть, там воды натаскать, там двор подмести. К весне он уже оголодал и оборвался до того, что захотел идти в полицию: вот топор, вот голова моя! Тут-то и предложил ему работу Смирнов – странный господин из гостиницы „Мадрид“, для которого Десницкий прежде бегал за особенным коньяком к братьям Елисеевым или за редкими винами в дом Дёпре.
Работа была нетрудная – разносить по заученным наизусть адресам пачки бумаг, обернутые в клеёнку, или кусочки похожего на мыло вещества или мотки какого-то лохматого шнура – с наказом, однако, ни у кого не спрашивать дорогу и ни за что не попадаться в руки полиции. О наказе этом Десницкий, обрадованный первым „гонораром“ (как называл плату за его услуги сам господин Смирнов), поначалу особо не задумался. Он и сам настолько привык остерегаться полиции, что ему уже стал казаться естественным и страх перед ней Смирнова – весьма респектабельного господина, неизменно пившего лучшие коньяки и поглощавшего доставленных от Тестова рябчиков, при том, что женщин (самых дорогих) он приводил к себе в такие скромные апартаменты (не странно ли, в самом деле?), как две комнаты в „Мадриде“. Глаза Десницкому открыла ученица консерватории Ольга Извоцкая.