Текст книги "Двенадцать обручей"
Автор книги: Юрий Андрухович
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 16 страниц)
Так он писал однажды, даже не догадываясь о том, что новые поколения уже взялись преодолевать упомянутую им инерцию, совсем не ожидая рекомендаций заезжих мудрецов. Вот и эта забегаловка, возведенная еще во времена, когда на соседней полонине правил отчаянный популяризатор лыжного спорта Малафей, вот и она, задуманная вначале как форельный ресторан для лесорубов и гостей края (расположение над Потоком, казалось бы, могло посодействовать такой идее, о чем подавало знак и первоначальное название – «Серебристые струи», но все это привело лишь к нескольким ее финансовым крахам да многолетним простоям наглухо закрытой) – вот и эта забегаловка наконец дождалась настоящих хозяев. Какая-то весьма разветвленная семья, как это называется, взяла место в аренду у собственника-предпринимателя Варцабыча Ы. Ы. и наладила круглосуточный бизнес. Ясно, ни о какой форели тут уже речи не шло – как лесорубы, так и влюбленные в родную природу гости края и без форели выбирали для себя эту западню, где сладко и незаметно пропивалась вся имеющаяся наличность.
И вот в эту дверь где-то между одиннадцатым и двенадцатым часом ночи забрел очередной гость края.
Не слишком уверенно лавируя среди алюминиевых столиков и стульев в подсвеченной цветомузыкой полутьме, Карл-Йозеф Цумбруннен помнил, что с него бутылка, которую он первым делом должен тут купить. В зале развлекалась какая-то молодая компания (да, спортивные костюмы и лосины, и ты называла меня своим солнечным зайчиком), его несколько раз зацепили локтями, пока он пробивался к стойке меж танцующих (черт побери, вот так гулянка с Чистого четверга на Страстную пятницу! – подумал бы кто-то другой и удивился), но Карл-Йозеф уже давно ничему не удивлялся, как не удивлялся и тому, что, прибитый внутренними душными волнами к бару, никак не может дождаться внимания со стороны хозяйки – та как раз была занята кокетничаньем кое с кем куда более близким и родственным, а точнее с какими-то двумя типами, которым она уже в десятый раз отказывала дать на бороду. Карл-Йозеф не видел в этом ни малейшего смысла, никто из них никакой бороды не носил, но благодаря паузе он сумел мысленно сформулировать свой заказ (он так и не знал, как будет правильно – бутылка или банка, приходилось слышать и то и другое); итак, минут через пять, пытаясь перекрыть окружающий гомон вместе с музыкой («крошка моя, я по тебе скучаю»), пропел фальцетом свое «я вас пгошу… вотка для менья!» – с третьего раза он был услышан, хозяйка, густо намазанная дамочка того самого возраста, оборотилась к нему наконец лицом, а не низко посаженным задом и ответила что-то вроде «вы садитесь, к вам подойдут». Карл-Йозеф еще некоторое время обдумывал, хорошо ли он все расслышал («вас подъебут»?), но единственно возможная интерпретация подсказала ему в конце концов отступить и упасть за первый попавшийся свободный столик. Оттуда он долго смотрел на танцующих, никому тут не нужный отшельник на чужом празднике, чужак, но отчаяннейшая из молитв была все же услышана – и к нему подошел паренек в бейсболке, наверное, хозяйкин сын, хотя, впрочем, почему обязательно сын, просто кто-то с таким же, как и у нее, низко посаженным задом. «Я вас слушаю, добрый вечер», – чуть раздраженно произнес паренек и, услыхав от Карла-Йозефа «вотка… одна бутилька пгошу», молча отошел.
Карл-Йозеф подумал, что никто из них не имеет причин так враждебно к нему относиться. Но сразу же вспомнил о треснутом стекле – возможно, из-за него? На всякий случай сняв очки, он растворился взором в пятнах и вспышках – новый ужас оказался не меньше предыдущего, сидеть в этой мерцающей яме, в этом пережаренном месиве запахов, среди неведомых ему людей, слушать, как они вслед за магнитофоном нескладным хором тянут «а я нашел другую» – и ничего не видеть! Минуло еще много минут, и только потом над ним вынырнула вся в зеленых и красных вспышках голова, на этот раз девушки, но с добрым голосом («вы заказывали?»), после надевания очков выяснилось, что у нее такие же добрые глаза – и она поставила перед Карлом-Йозефом стакан водки. «Нет, – сказал он, – не стакан, не стакан! Отшень пгошу… бутилька. Одна…» Девушка спросила что-то вроде «с собой?», но Карл-Йозеф не понял вопроса («с водой? почему с водой?»), поэтому только жестом показал, чтобы она не забирала стакан, и поблагодарил. «Будете шашлык?» – с легким сочувствием спросила она, но он только поблагодарил еще раз. Добрая девушка, кажется, пожала плечами и отошла.
Он влил в себя несколько противных глотков и подумал, что всегда успеет получить ту чертову проигранную бутылку. Нужно только привыкнуть ко всему, что тут происходит, и как следует проартикулировать свой заказ. Тем более что первые глотки молниеносно сработали на старых дрожжах, и Карл-Йозеф немедленно почувствовал, как его попускает, в каких-то там центрах было приказано снять с постов не в меру настороженных часовых, его перестало корчить, и вместе с теплом он принял в себя этот шум, топот, эту музыку. Его попустило настолько, что он уже и не чувствовал на себе двух взглядов из-за одного дальнего столика (не те ли самые это типы, с которыми нудно щебетала за стойкой хозяйка, когда он вошел?). Но его попустило – следовательно, он ничего не знал об этих взглядах.
Через десяток минут он созрел до того, чтобы снова подойти к стойке и заказать еще один стакан. На этот раз там орудовал хозяин, явно отец той девушки с добрыми глазами и голосом, потому что так же, как и она, подав водку, спросил, не возьмет ли Карл-Йозеф шашлык. Тот замотал головой (эти огромные куски обугленно-сырого мяса с луком никак не пролезли бы сквозь его горло), но, чтоб не обижать хозяина, выдавил что-то вроде «один помаранч пгошу». Хозяин его желания не понял («ха, а она меня еще убеждала, будто Apfelsinn по-ихнему помаранч!») и после нерешительной паузы выдал ему сникерс.
Возвращаясь на место со стаканом и дурацким сникерсом в руках, Карл-Йозеф удивился сам себе, как плавно и ловко он двигается, ему удалось поймать такт, и это оказалось настоящим танго белого мотылька, даже сами танцоры залюбовались его пластикой. Такой успех следовало развить, потому, наполовину опорожнив стакан тремя жадными глотками, Карл-Йозеф поднялся из-за своего столика и крикнул: «Achtung, Achtung!»[102] Они не переставали танцевать своего «белого мотылька у открытого огонька», но все одновременно поглядели на него – и пацаны, и девчонки, и хозяин с добрыми глазами из бара, и его добросердечная дочь из кухни, и, ясное дело, те двое, что без бород – все глядели на него и видели, как он бросается вниз головой вперед и становится на руки…
Пропасть пошатнулась и потянула его на себя, отовсюду падали стулья, потом не было ничего, какие-то руки вели его сквозь красные и зеленые вспышки, а когда он снова начал видеть, там было много головастых пятен над ним, зато отчего-то не было музыки, он сидел за своим столом, а они о чем-то там между собой лопотали («в дупель урыканный» – что такое «в дупель урыканный»?), и хозяйская дочь надела ему на нос очки. Карла-Йозефа разбирал смех, ему ужасно понравились все эти люди, и как они им озаботились, поэтому он захотел их как-нибудь подбодрить, хлопнул в ладоши и с криком «Go dance!»[103] отогнал их от себя.
Они действительно отошли от него и, словно по его желанию, вправду пустили музыку, таким образом он опять остался один, его истомная странно-приятная сонливость, из глубин которой он так и созерцал все новые и новые танцы, как они лихо пьют и целуются, пьют и целуются, пьют и целуются – и так длилось еще долго-предолго, пока он не швырнул в кого-то из них сникерсом, но они сделали вид, что не заметили. Только потом лысый заводила в кожаной куртке объявил последний танец для именинницы (was, eigentlich, soil das bedeuten, diese[104] именинница?), после чего заиграла ужасно душевная песня «Дзень раждзенья празник дзецтва». Они кружились под нее несказанно долго – Карл-Йозеф успел десятки раз заснуть и снова проснуться, а они все кружились, и тогда снова ставили ее с самого начала и все пели что-то вроде «никуда, никуда, никуда am ниво не дзецца», больше всего ему нравилось это их «никуда, никуда, никуда», но тут с девушкой в центре круга случилась истерика, она бросила об пол стакан, кожаный заводила нещадно хлестал ее по щекам («в дупель урыканная, в дупель урыканная», снова лопотали они, благодаря чему Карл-Йозеф понял, что это какое-то специальное заклинание от несчастья – «в дупель урыканная – в дупель урыканный»).
В следующий раз он открыл глаза, когда компания уже шумно выходила из кнайпы, кто еще допивал, кто доцеловывался, именинницу вели под руки к двери, Карл-Йозеф успел увидеть грязные блевотные потеки на ее белом блузоне, на улице они еще какое-то время кричали, кто-то возвращался, доплачивал какие-то деньги хозяину, потом долго заводились всякие «джипы» да «нивы», а потом Карл-Йозеф положил измученную голову на стол.
Однако, прежде чем это сделать, он побрел мимо стойки, ловя на себе в основном осуждающие и насмешливые взгляды всех четверых членов семьи хозяев (был, правда, один сочувственно-жалостливый среди них) – итак, он побрел куда-то в заклетье (в какое-то закапекло) этого помещения, в какой-то коридор, где полагалось быть туалету. Только и успевая порывисто хвататься за стены, которые сходились и расходились, потолок с единственной тусклой лампочкой падал вниз, пол вставал дыбом и ехал на него, он наконец толкнул ногой дверь с вырванным и обвисшим замком и ступил внутрь, где не оказалось никакого унитаза, лишь обмазанная цементом дыра с двумя, также цементированными следами в форме ступней сорок третьего размера; но не это было главным – Карл-Йозеф увидел сначала этот голый зад, спущенные ниже колен спортивные штаны, ритмичные толчки бедер, дальше виднелось наклоненное вперед женское тело, отвечавшее толчкам в том же ритме, с руками, спазматически сжатыми на ребрах калорифера. «Кто тут?» – ойкнула она, вертя головой. «Подожди, подожди», – ответило с нетерпеливыми придыханиями мужское тело и, пока Карл-Йозеф бурно изливал из себя что-то темное в цементированную дыру (ему нравилось держать в руках свой такой массивный, такой большой, такой отяжелевший теперь член), они не переставали дергаться, вытискивая из себя всю свою животность. Но как только Карл-Йозеф окончил, мужской зад в последний раз напрягся и наконец замер. «Отак-о», – сказал хозяин зада, подтягивая штаны. «Теперь ты», – мотнул головой Карлу-Йозефу и, хлопнув его по плечу, вышел в коридор.
Девушка поднялась с колен и, развернувшись к Карлу-Йозефу вываленными из расхристанной сорочки грудями, села на калорифер. «Будешь?» – спросила она без малейшей интонации. Он приблизился к ней вплотную, и, хоть неоткуда было ему знать, что это уже последний такой подарок, он в остервенело жадном отчаянье кинулся ощупывать ее губами и пальцами, проваливаясь языком в ее водочную ротовую полость, будто и вправду все это было для него в последний раз. Девушка завозилась в его руках и развела ноги, впихивая его в себя. Он начал сползать вниз, до него вдруг дошло, какой он, честно говоря, уставший, вместе с этим своим огромным и никому не нужным членом, она, наверно, так все и поняла, потому что попустила узел – разомкнула замок своих ног у него за спиной и снова свела их вместе, гладя его бедную голову, точно так, как это случалось делать Роме в иные времена в иных обстоятельствах. Тогда он погрузился головой в ее колени и так забылся. Девушка неслышно для него освободилась и пропала.
И в эту минуту чья-то рука начала все настырней тормошить его за затылок. Карл-Йозеф, не поднимая головы, стряхивал ее с себя (таким образом демонстрируя Роме, что больше не нуждается в ее запоздалых нежностях), но Рома не отставала, ее большая и твердая ладонь была покрыта ужасно жесткой, грубой кожей, а пальцы были толстые и короткие, и тогда, вмиг перевалив за середину дистанции меж сном и явью в направлении последней, Карл-Йозеф сообразил, что это никакая не Рома, потому что ведь не может ее ладонь быть такой по-мужски сильной и неухоженной, да и все те кремы, что он ей дарил, где они, где их благодатный эффект?! Только тогда он наконец оторвал свою голову от липкой и холодной алюминиевой поверхности.
За его столиком сидели два лысых типа – те самые, конечно. Приблизительно одного возраста, где-то между тридцаткой и сороковкой, хотя в этой стране, как уже не однажды доводилось Карлу-Йозефу замечать, достаточно легко ошибиться, если судить о возрасте человека по его внешности. Так вот, внешность у обоих была не из лучших. И – самое главное – зачем эти кожаные кепки на головах?
Карл-Йозеф четко увидел все это (и кожаные кепки, и совершенно опухшие рожи, и в целом внешность), как только надел свои, теперь уже дважды треснувшие, очки. Этого оказалось достаточно, чтобы один из них, с гнилым зубом посреди рта, сказал: «Слышь, земляк, по сто грамм возьми!» Карл-Йозеф молчал и смотрел на обоих сквозь перечеркнутые трещинами стекла. Они ему не нравились.
Им его молчание, похоже, не понравилось тоже, потому что второй, с вытатуированными на пальцах глупостями, сказал чуть резче первого: «Ты что, тормоз? Возьми нам с Душманом по сто, понял?» На самом деле Карл-Йозеф не понял ничего. Единственное, что он мог сделать, это снова заказать водки. Он окинул взглядом помещение – в этот час уже совсем пустое и тихое. Кто-то, правда, дремал за стойкой – скорее всего, хозяин.
«Вы хотеть… пить вотка?» – спросил Карл-Йозеф. Лысые переглянулись. Пока они переваривали новую информацию, Карл-Йозеф крикнул в сторону бара свое «вотка пгошу… тги газа!» Лысые переглянулись еще раз, и тот с татуированными пальцами решил убедиться: «Ты шо, фирмач?» Карл-Йозеф понимал, что его спрашивают о какой-то фирме, очевидно, его с кем-то путают. Ведь Карл-Йозеф ни единого дня в жизни не работал на какой-либо фирме, чем даже гордился. Поэтому он только отрицательно качнул головой. «А хули ж ты так говоришь?» – спросил тот с татуированными пальцами. «С акцентом», – уточнил гнилой зуб. Карлу-Йозефу показалось, что он начинает понимать. «Я есть иностганец, – пояснил он, чудом вспомнив, что на их языке это называется иностранец. – Я есть австгиец».
Подошел тот мрачный парень в бейсболке и поставил на стол три стакана с водкой. «И шашлык! – потребовал с татуированными пальцами. – Один мне, один Душману». «Кто платит?» – не поддался на понт в бейсболке. «Шухер, я шашлыка не буду, я от мяса вопше не пруся, ты ж знаешь!» – сказал с гнилым зубом. «Он платит», – показал на Карла-Йозефа татуированным пальцем Шухер. И переспросил: «Правильно я говорю, земляк?»
Карл-Йозеф кивнул. Ему не хотелось начинать спорить с этими людьми. По всему было видно, что они жуткие бедняги, возможно, даже какие-то бездомные и, конечно, голодные. Отчего бы не купить для них какой-нибудь еды? И он начал вспоминать, как называются всякие здешние блюда, чтобы попытаться что-то для них заказать, но ничего, кроме «Banusch ist eine typisch huzulische Speise», припомнить не мог. Но тот в бейсболке уже все равно отошел, поэтому они просто взялись каждый за свой стакан. Карл-Йозеф протянул свой навстречу двум другим, звякнуло стекло, Душман скривил губы, выдавливая улыбку, Шухер даже улыбки не выдавил.
Карл-Йозеф, как всегда, отпил лишь два-три глотка. Его новые знакомые опорожнили свои стаканы до дна и одновременно потянулись к измятой пачке с сигаретами. «Ватга! – узнал Карл-Йозеф. – Я иметь… в мой дома… пачка ватга!» «Хочешь курить?» – не понял его Душман, подавая пачку и рассыпая при этом по столу грязные табачные крошки. «Не, – сказал Карл-Йозеф, но тут же подумал „why not?“[105] и поправил себя: – Давай одна… штука». Его уже снова попускало, мир ощутимо теплел, и даже Шухер выдал тень улыбки, командуя в направлении бара: «А чо так тихо сидим, га? Музыка сы скинчела цы грайко здох?!» Низкозадая злая тетка громко зевнула по другую сторону стойки и со словами «а най ты Бог здоровье дасть!» поплелась к магнитофону, откуда сразу же после того снова задребезжало всякое говно.
Карл-Йозеф втягивал в себя густой невкусный дым из влажной, пропахшей карманом Душмана сигареты. Он представил себе, как сизые клочья дыма проникают внутрь его тела, заполняют грудное пространство, окутывают легкие и сердце, тут же завязывая на них множество болезнетворных опухолей, этаких смертоносных пузырьков. Ему сделалось от этой картины смешно, но он не подал вида, памятуя, что те двое все время наблюдают за ним из-за дымовой завесы. «Тебя вообще как звать?» – спросил Шухер. Или Душман – Карл-Йозеф не слишком сориентировался, кто именно из них. «Чагли», – ответил в дымовую стену. «Чарли Чаплин или как?» – переспросил Шухер, а Душман зашелся смехом, что дало возможность теперь и Карлу-Йозефу дружно с ним посмеяться, представляя эти маленькие раковые пузырьки на своих легких. «Не хотела меня живым – вот тебе мертвый», – мысленно злорадствуя, заявил он Роме.
Тем временем девушка с добрыми глазами принесла Шухеру его шашлык. Политые кетчупом куски жирного мяса, казалось, еще шевелились на тарелке. «Тги вотка… nochmals bitte»[106] – нашелся с заказом Карл-Йозеф. Ему нравилось заказывать у этой девушки. «Слышь, Чарли, – встрял Шухер, – возьми сразу бутылку, и нормально… Как раз на троих… А то играемся, как пацаны: два по сто, три по сто!..» Карл-Йозеф изо всего распознал лишь слово бутылка, но его оказалось вполне достаточно, поэтому, чуть виновато глянув снизу на девушку, он поправился: «Eine Flasche bitte…»
«А платить кто будет?» – мегерою вынырнула из-за стойки злая тетка, оказывается, давно их подслушивавшая. «Слышь, – примирительно сказал Душман, – дай ей что-нибудь, чтоб отъебалася». Карл-Йозеф и тут блестяще уловил контекст. Так на столе появилось его портмоне с тисненным на коже странноватым словом «GSCHNA-A-ASS!!!»[107] (не подарок ли Евы-Марии на Рождество девяностого?), и из многих других купюр он извлек на свет зеленую двадцатку. «Мама, двадцать баксов!» – крикнула добрая девушка в сторону стойки, на что злая тетка фыркнула «наливай». Карл-Йозеф, мысленно насмехаясь над собственной осторожностью, снова спрятал портмоне в карман. Но Душман и Шухер были и без того очень довольны всем, что увидели.
Через каких-то полчаса (да кто там мерял это время?) все снова поплыло, завертелось, замерцало – головы в кожаных кепках, небритые подбородки, кадыки, челюсти, стол, заляпанный темной гориловой гориховкой, дребезжанье снова стукнутых друг о друга стаканов, недожеванные шашлычные объедки на тарелке вперемешку с кучками пепла и четырьмя размазанными окурками, последние три пельменя в загустевшем холодном жире на еще одной тарелке, хлебные корки, крошки, разлетевшиеся во все стороны австрийские монеты, бутылки – пустые и наполовину; клубы горького дыма уже не успевали рассасываться, окутывая их стол все плотнее почти неподвижной массой, большой стеной, сквозь которую даже той дебильной Музычке было сложно пробиться – Карл-Йозеф расслышал в ней только три аккорда, возможно, потому, что с обоих боков на него лезли, перемешиваясь и жутко лаясь друг с другом, какие-то нескладные истории его визави: каждый из двоих пытался выглядеть интересней другого, протиснуться этому австралийцу в оба уха, потому что одного же мало, и выходила из этого какая-то уж вовсе несусветная мешанина, настоящая каша по столу – «я бля в афгане бля сука ротный в рот на зоне в Днепре кому в рот кому в сраку ротный грит куда на мины сынки я сходу передернул бля какого-то шестеру запетушили в ленинской комнате бля по-любому тебя опустят бэтээр загорелся кранты настали» – Карл-Йозеф хотел поднять руки вверх и крикнуть свое achtung, чтобы они на минуту умолкли и выслушали его собственную историю – о чем, он не знал, потому медлительно перебирал в памяти главные приключения своей жизни, но ничего из того не клеилось, он так и сидел, опустив руки, повесив голову, не в силах остановить этот все более неразборчивый поток – «всех построили жрачка в парашу зона гудела бля духи пазорныи все горело шо твой кандагар самый главный командывал за ним дневальный сюда бля за две пачки чаю на всех не хватило сам стрелял по мишенях а у него заточка двести шестая нормально гонишь пургу дай сюда за две пачки чаю понял агонь бля так и остался в санчасти грузин зафурычил ожоги третьей степени на очко в залупу пидар конченый за три сигареты сам себе вену и капец» – то были обычные мужские истории, каждый хотел докричаться с ними до этого чужестранца, рассказать ему всю правду, но из того выходили только обломки, сплошные восклицания, служебные члены предложения – «чик-чах-раз-опана-еблись-чики-пики-бляха-стрёма-зёма-акээм-бэтээр-пэхадэ-капэпэ-эскаэс-твою мать», оба замолкли почти одновременно, и Душман почему-то перекрестился, а Шухер взялся руками за голову.
Тогда из магнитофона снова запело, какие-то бабьи голоса все повторяли «чё те нада, чё те нада», Карл-Йозеф про себя решил, что это чье-то имя, она изгибалась посреди кнайпы в своем русском сарафане, болтая во все стороны толстенной косой и покачивая неохватными бедрами, какая-то такая Чётенада, огромная бабища из далеких степей, Карл-Йозеф манил ее к себе рукою, но она делала вид, что не видит, экстатично зажмурившись, пока ему это не надоело и все окончилось, а Чётенада, низко в пояс поклонившись, ушла за кулисы под аплодисменты всего зала.
«Я купить… бутилка… фляшка для себя, – объявил Карл-Йозеф, – гогехова гогелька… один». Ему наконец-то удалось ничего не перепутать в этом предательском сочетании слов. Но у него не получилось подняться со стула, и он выложил на стол портмоне. «Покупай. Мне», – сказал кому-то из них. Душман пошел к стойке, нудно и медленно торговался о чем-то с сонным хозяином, выпотрошил портмоне настойку, перебирал банкноты – доллары, марки, гривни, все перепуталось – президенты, гетманы, деятели культуры, коммерческие курсы, маржи, они вдвоем что-то подсчитывали, то и дело сбиваясь и негромко переругиваясь. Наконец Душман вернулся с запечатанной бутылкой, Шухер выхватил ее у него из руки и спрятал к себе во внутренний нагрудный карман. «Мне», – хитро усмехнулся Карл-Йозеф. «А нам?» – спросил Шухер. «Вам покупал. Уже», – напомнил Карл-Йозеф. Ему действительно захотелось вернуться назад, и дойти до того пансионата, и там выпить эту бутылку на двоих с ее мужем, и рассказать ему, как он ее любил, а потом заснуть наконец в своей комнате, но так крепко, чтобы проснуться через десятки лет.
«А нам?» – переспросил Шухер. Карлу-Йозефу этот Шухер с самого начала нравился меньше. Поэтому свое портмоне с тиснением «GSCHNA-A-ASS!!!» он отдал не ему, а Душману: «Вам». «Все бабки?» – тот сначала не понял. «Я вам даю», – твердо пояснил Карл-Йозеф. Душман раззявил рот и застыл в нерешительности, но Шухер был проворней: «Дает человек – бери. Шо глядишь как на вошь?» Душман забрал портмоне. Карл-Йозеф протянул руку в сторону Шухера. Он хотел получить свою проигранную бутылку. «Я тебе понесу, – успокоил Шухер. – Ты можешь разбить». Карл-Йозеф подумал, что тот прав. И вообще, почему бы не привести их обоих в пансионат? В любом случае будет с кем посидеть – даже если там все заснули.
«Далеко тебе?» – спросил Шухер. «На Дзындзул», – мотнул головой вверх Карл-Йозеф настолько резко, что очки чуть не соскочили. Они оба присвистнули. «Хуёвое место», – сказал Душман. «Море по колено», – возразил Шухер. Карл-Йозеф удивился, что даже он знает про море, которое тут было миллионы лет назад. «Да, моге», – подтвердил Карл-Йозеф и, собравшись с силами, поднялся. Он подумал про туалет и стал искать мутноватым взглядом тот самый коридор. Но Шухер прочитал его мысли и, тоже не совсем твердо поднимаясь, процедил: «На улице поссыш. Надо идти». «Why not?» – согласился Карл-Йозеф, вперевалку направляясь к выходу. Стоя в дверях, он оглянулся на стойку бара. Ему показалось, что хозяин крайне напряжен. Почему они так редко улыбаются? Карл-Йозеф махнул на прощание (хозяин даже не пошевельнулся) – и ступил в ночь.
Они шли друг за другом по дороге над Потоком: Душман впереди, в нескольких шагах от него Карл-Йозеф, последним брел, насвистывая что-то вроде «чётенада», Шухер. Его тянуло куда-то вбок, он часто останавливался, отставал, озирал лунную пустошь и думал, как бы нагреть этого лоховатого австралийца, чтобы все-таки не отдать бутылку.
Карл-Йозеф уже по дороге решил, что не станет задерживаться тут до воскресенья. Взойти на гору, выпить все до дна, упаковать Klamotten[108] – и навсегда. Но тут он подумал о фото, ну да, он оставлял за собой право сохранить ее маленькую фотографию, это был банальный паспортный снимок, потому что сам он никогда – ни разу – не сфотографировал ее, неизвестно почему. Продираясь сквозь шум Потока и шум в своей голове, Карл-Йозеф крикнул в спину Душману: «Ты! Отдай!» Душман оглянулся и ничего не понял. «Мой… – наморщился Карл-Йозеф, лихорадочно вспоминая слово. – Я тебе дал!» Он подошел к Душману с протянутой рукой. «Ты что?» – осек его Душман. Карл-Йозеф наконец вспомнил слово: «Кашельйок!» Это было невозможно – в таком ужасном шуме, с болью в груди и в голове сформулировать длинную и нестерпимо сложную фразу о том, что там, в его портмоне, остается ее (кого – надо еще и это пояснять?!) фотография, он только заберет фотографию и отдаст все остальное, он подарил им те деньги, ему не нужны они, но он не может отдать им ту фотографию.
Его рука потянулась в карман к Душману, и тут он получил в лицо. Очки разбились с концами, резкая боль в переносице парализовала все, кроме ощущения ужасной несправедливости, тупого и дикого недоразумения, поэтому он вслепую ринулся вперед, поймал руками отвороты Душмановой куртки, но не устоял на ногах – Душман сперва поддался, а потом выскользнул, бездна снова качнулась ему навстречу («в дупель угыканный» – прошептал Карл-Йозеф, отгоняя беду, но поздно) – сзади уже подбегал Шухер, и его, Шухера, рука, утяжеленная темной бутылкой, взлетела на миг вверх и камнем ухнула на глупую и изболевшуюся голову иноземца еще раньше, чем тот зарылся всем телом в прибрежную гальку.
Не было уже ни сполохов, ни липкой ореховой жидкости вперемешку с кровью, ни обломков стекла, ни протяжного крика кого-то из двоих. А было безволие, было сползание отяжелевшего тела вниз, по камням, суковато-скользким ветвям, по хвое, шишкам, известковым зазубринам – и наконец воды Потока приняли в себя большую дунайскую рыбу с ее последней потаенной идеей больше не возвращаться.
«Никто из нас толком не знает, что такое жизнь. Но горше всего то, что мы точно также ничего не знаем и о смерти», – прочли друзья в одном из его писем.
12
Спустя многие годы Артур Пепа будет вспоминать этот день как один из самых долгих в его жизни. Кроме всего приключившегося, он и впрямь показался ему ужасно длинным. Разумеется, все это произойдет лишь в том случае, если Артур Пепа вообще доживет. Но если все-таки доживет, он непременно будет вспоминать.
Бесспорно, среди его воспоминаний должно найтись место для того теплого, чуть ли не горячего ветра, от которого отваливалась голова. Кроме того – для повсеместной и обвальной оттепели, звонкого стеканья, дуденья, капанья тысяч пульсов, расползшейся под ногами и в душе грязной снеговой каши. И, разумеется, там будет комната, в которую его привели – совершенно запущенная, с потеками талой воды на стенах и кусками отвалившейся серой штукатурки, с понаставленными там и сям ведрами и банками, которые время от времени выносились куда-то в коридор, а потом снова приносились назад уже порожними и расставлялись под водяными струйками с набухшего влагой потрескавшегося потолка. В своих воспоминаниях Артур Пепа будет сидеть в центре этой комнаты на табурете и умирать от собственного сердцебиения, к которому добавится тупая боль под ложечкой, подтверждение того, что встречный удар автоматным прикладом ему уж никак не пригрезился. Будут еще две полосы от наручников на запястьях – сначала бледные, они со временем набухнут кровью и покраснеют, начав исподтишка пульсировать в едином со звоном оттепели ритме.
Но даже если бы ничего этого не было, Артур Пепа все равно мог не сомневаться в том, что попал в жуткий переплет. Достаточно было этого кружения сначала одного, потом двух, а иной раз даже и трех силовиков в гражданском, они ходили вокруг его табурета, приближались, отдалялись, исчезали и снова заходили на очередные круги – но так, что в комнате всегда оставался хоть один кто-то, позже выяснилось, что как раз он-то и есть тут Первый, но пока Артур Пепа еще ничего такого не различал, настороженно вслушиваясь в раскачивание своего, уже достаточно узнаваемого, сердечно-сосудистого трепета. Ему всего больше хотелось встать с табурета и сесть прямо на пол – в случае очередного провала в никуда так было бы намного безопасней. Кроме того, ему хотелось просто полежать на этом влажном дощатом полу навзничь – он глядел бы в потолок, ловил бы ртом грязные водяные струйки, и, возможно, через какой-нибудь час-другой его бы попустило; однако о подобном он мог только мечтать – где это видано, чтобы допрашиваемый лежал, а следователи ласково склоняли над ним головы, словно братья милосердия над мертвым героем!
Артур Пепа ясно понимал, что он тут допрашиваемый, это следовало в первую очередь из того, что от него требовали как можно больше ответов («ваша фамилия, имя и отчество?», «где проживаете?», «место работы?» – последний был во все времена самым ненавистным для него вопросом, ведь нет ничего глупее, чем в присутствии незнакомых чужих людей вслух называть себя поэтом – да что это за работа такая вообще и где ее место?). Он использовал привычный прием – так себе, невинные хитрости, незначительная подтасовка фактов, все мы, в общем, писаки, поэтому назвался журналистом, что неминуемо привело к занудливо-нестерпимым выяснениям, «какой печатный орган вы представляете». Разламываемый изнутри все убыстряющейся разрушительной пульсацией, он что-то вяло пролопотал о сотрудничестве с Интернетом и радиостанциями, упомянул о статусе независимого корреспондента («независимый – это как, внештатный»?), ну вот, они сами нашли наилучшее слово – внештатный, так он и кивал головой на это внештатный, но ему не удалось воспользоваться даже минутным послаблением. Это было также невозможно, как нащупать спиной хоть какую-то опору – спинку, стену, земную твердь, хоть что-нибудь – нет, у табуреток нет спинок! То же и со следователями – они не позволяют ни на минуту перевести дух, особенно когда воздуха внутри остается все меньше. Это голова, понимал Пепа, это кислород, который не доходит куда следует, а им, разумеется, в этот момент сразу же хочется знать, какие именно темы и о чем, и сколько на тех радиостанциях теперь платят, и кем эти программы финансируются, и так далее – они, оказывается, могут сразу же все проверить – поэтому один из них куда-то ускользает, ловко протиснувшись меж двух водяных струй с потолка, но это там, где-то на самом краешке видимого Артуру пространства, ибо на переднем плане – этот, который, как позднее выяснилось, Первый, то есть его невыносимо близко наклоненная голова, вся в микроскопических порезах от бритья, и – «какова цель вашего приезда, что вы тут делаете?»