355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Манухин » Сезоны » Текст книги (страница 4)
Сезоны
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Сезоны"


Автор книги: Юрий Манухин


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 12 страниц)

Очень помогает человеку, если он жил на берегу моря или на берегах великой реки: ему большинство житейских проблем представляется в виде пустячков. А если ко всему добавить прекрасную идею?

Потому-то, получив задание, я, ничтоже сумняшеся, составил список продуктов, снаряжения и поручил все это отобрать Феликсу Соколкову. Сам же, как того жестко требовало от нас, рядовых исполнителей, начальство, стал не спеша готовить свой интеллект к предстоящему маршруту, то есть мысленно проходить его от начала до конца.

Ну, так вот. Напевая все про ту же красавицу, я добрался по топокарте до побережья, уверенно повернул на юг – и заволновался. Затем выбрал из пачки снимки побережья, долго рассматривал их и ахал. Вид побережья, где мне предстояло идти, поразил меня. Я вдруг, как на цветных слайдах, увидел светло-серые и розовые обрывы с выдолбленными морем нишами в основании уступов. Узкие пляжные полоски коротенькими подковками подчеркивали излучины бухт и сразу же выклинивались, уступая место волноприбойной полосе. Ну не гадство ли? Почему этого я раньше не видел?

Я уединился для работы не в палатке, а сидел в сторонке от базы на галечниковой косе, положив под себя скатанный спальник. Пока обмозговывалась непредвиденная ситуация, прикидывались варианты – то да сё, охотоморский ветерок, свежесть которого гарантирована по самой высокой международной шкале стандартов, сменил направление на сто восемьдесят градусов и тихой сапой за каких-нибудь пять – десять минут выстудил мне спину до озноба. К счастью, решение уже пришло. Я встал, содрогнулся, подумал про свои еще крепкие почки и пока еще не воспаленный седалищный нерв, прихватил спальный мешок и пошел к палатке начальника.

– Роберт Иванович, я не забыл, что сам выпросил у вас этот маршрут. Но без резиновой лодки его не сделать. Верхами эти сорок километров будешь колупаться до второго пришествия. Вот, – и подсунул ему снимки.

– Проверка, – прозрачно посмотрел на меня Робертино, не взглянув на них. – В начале сезона, – добавил он и довольно усмехнулся. – Молодец, что не попался, а то бы…

У Робертино было допотопное по нынешним понятиям лицо. Он это знал, был доволен такой внешностью и носил не роговые очки, как того требует стереотип современного интеллектуала, а очки в тонюсенькой оправе с продолговатыми стеклышками и с изящными дужками. Ходила молва, что женщины, особенно те, что помоложе, попавшись на удочку благообразной и достойной внешности Робертино, ах, слишком поздно раскусывали его плотоядное нутро. Но вернемся к деловому разговору.

– На моей памяти, – нежно улыбнулся он мне, – ни один идиот в Охотском море, да еще неподалеку от Пенжинской горловины, на резинке не болтался.

– Кому-то надо начинать.

– Ты и начнешь. Зачем новые идеи кому-то уступать? И кончишь свою короткую и яркую жизнь в пучинах Мирового океана. Но не при мне. При другом начальнике. Или когда сам себе голова будешь. А у меня, дорогой мой Паша, детки еще школу не кончили. Из двух ни один, чтоб им… И еще могу с тобой поделиться, раз на то пошло: Наталья Сергеевна Костюк, супруга моя, если ты по молодости лет еще того не узрел, третьим дохаживает. Что скажешь на это, Павел Родионович?

Я молча полез в полевую сумку. И так же молча выложил перед ним карту предполевого дешифрирования, ту, которая была всем известна. Он некоторое время разглядывал ее, потом поднял на меня свои голубые глаза.

– Нам нельзя отказываться от этого маршрута, – забубнил я настырно. – Здесь что ни бухточка – загадка.

– Перебьется твоя загадка, – ответил Робертино и снова уставился на карту.

– Вы же сами пугали: «За белые пятна управление с нас голову снимет!» А тут даже не пятно – Гренландия.

Он косо стрельнул в меня глазом.

– Снимать мою-ю голову будут. Ты свою-ю должен сохранить для будущих экзекуций. Время идет, и будущие твои проступки, скрытые от всех глаз, потихоньку множатся и растут в питательном растворе нашей упорядоченной жизни.

«Ах, какой краснобай!» подумал я, раздражаясь. Сообщение начальника о том, что на его памяти «ни один идиот в Охотском море не плавал» (а память у Робертино была ой-ой-ой, как у Бонапарта), еще больше разожгло мое желание сделать именно лодочный маршрут.

Я прекрасно понимал, что по всем правилам техники безопасности мне даже по Тальновеему нельзя сплавляться. Но за недолгую свою жизнь и работу в геологии я уже успел прилично усвоить: нет на свете такого правила, которое не нарушалось хотя бы раз. Была бы только в наличии суровая и всемогущая производственная необходимость, а уж там как-нибудь…

– А ведь я однажды сплавлялся по Правой Быстрой. И с вашего благословения, Роберт Иванович!

– Сравнил!

– Сравнил не сравнил, а ведь тоже не положено было. Да еще с таким перегрузом.

– Лучше не напоминай. Я уже каялся, когда тебя выпустил.

– Но все же вышло путем. А сейчас-то и не сравнить с тем, что было. Я уже почти ас! Запросто могу даже в соревнованиях участвовать по водному слалому. И об этом тоже забывать нельзя.

Робертино как-то заинтересовался этой всем известной информацией. По крайней мере, начал обмозговывать ситуацию. По крайней мере, молчит – и то хорошо. Не упускать момент. Добивать! Хорошие идеи – не женские чулки, которые не жаль выбросить, если петля спустилась и капрон «поехал», а я сам не дамочка. Идею нужно защищать. Впрочем, хорошая идея сама себя защитит. Вперед!

– И у меня есть еще веские основания, Роберт Иванович, для того чтобы именно в нынешнем сезоне раздолбать этот кусочек побережья, – голос мой дрогнул, я решил идти напропалую. – У меня, Роберт Иванович, кое-какие соображения появились насчет интрузии… Вот, взгляните.

Непослушными руками я снова полез в сумку, вытащил оттуда затрепанную синьку – рабочий вариант своей новой карты, еще никем не виданной, на которой моя идея была запечатлена в грубой, утрированной схеме. Чтобы суть была ясна и младенцу, к карте я прикрепил скрепкой три листика объяснительной записки.

Но имел я дело с матерым профессионалом. На записку Робертино не взглянул. Для него идея читалась на карте, словно была набрана курсивом, да еще подчеркнута красным. Так, наверное, я все понятно изобразил. Может быть, последнее и не так, но об этом я подумал.

Робертино не задавал вопросов. Лучше бы спрашивал. А то стой, замирая не от гордости – от страха, делай невозмутимый вид и любуйся, как сидит он, завалив свою допотопную голову на левое плечо, правит карандашом какие-то мелочи и молчит.

Наконец он встал, походил туда-сюда, сделал несколько взмахов руками, словно собирался улететь, затем снова уселся на свой вьючный ящик, посопел над моей картинкой, потом приподнял голову и не без любопытства посмотрел на меня.

Я интуитивно почувствовал: еще усилие – и начальник «сломается». И мы с Феликсом Соколковым уже завтра, если погода не переменится и вертолет прилетит, будем стремительно проскакивать на лодке ямины и плесы, покачиваться на острой волне перекатов, считая километры по руслу реки Тальновеем. Ах, как это заманчиво – тряхнуть стариной! А море? «Оно большое», – сказал когда-то маленький мальчик. О большом море думать не хотелось. А если море и возникало в подсознании, то только без тревог. Тихим и добрым казалось оно. Каким же, спрашивается, еще, если я собирался на резинке отправиться по синю морю в неведомое?

– Это ты сам сочинил? – спросил Робертино безразличным голосом, словно спрашивал на базаре «почем семечки».

Я кивнул. Робертино снова умолк.

– Ладно, – минуту спустя тряхнул он головой. – Ладно… Попробуем… Ты слышишь, Громов, что я тебе говорю?

– Слышу, конечно. Так добро, что ли? Даете добро? Или как?

– Сказал: попробуем. А добра все же, наверное, от этой авантюры не больше, чем кот начхал. Повторяю, пока для меня все это авантюра: и твоя рисовка, – Робертино небрежно протянул мне мою карту, – и твоя постолимпийская идея насчет лодки. Но… можно попробовать. Придется взять грех на душу. Только уговор, Громов: никому, что собираемся на резинке по морю. Слышишь? Даже твоему студенту. И не зарывайся. Очень тебя прошу. Увидишь, что хода нет, бросай лодку на берегу. И – пёхом. После вертолетом ее заберем. Посерьезнее будь, прошу тебя. Это тебе не слалом, не спорт, а Охотское море. Если с вами случится что, то мне… – и Робертино разыграл пантомиму: якобы намотал вокруг шеи веревку, дернул ее за конец вверх, его голова подсеклась и язык вывалился.

«Голый натурализм. И бездарное исполнение. Почему он так ловко женщин охмуряет?» – недовольно подумал я, но сказал следующее:

– Все будет путём, Роберт Иванович. Не родись я на Амуре!

– Ладно. Кончили, – сказал Робертино и прибавил: – Вот тебе мой планшет. Будь любезен, подумай и расставь на нем по ходу маршрута свои ночевки… Да, сейчас… Здесь посиди и подумай. Не отходя от кассы.

2

Красиво Ищенко посадил свою машину! С первого захода. Подлетел, на вираже выстрелил второй пилот ракетой в подходящую косу, тень от вертолета промчалась по пойменным зарослям, и, развернувшись, Ищенко с ходу приземлился, ориентируясь, как я понял, по дыму от ракеты. Сел он точно. Точно там, где я нарисовал крест карандашом на их штурманской карте.

Не больше чем через минуту наш нехитрый скарб (зеленый вьючный ящик, вьючная сума, палатка и спальные мешки в скатке, кастрюля и чайник) лежал в сухой ложбинке рядом с вертолетом. Я пожал руку доброму Мефодию Степановичу – бортмеханику, который, к общему нашему огорчению, летал последнее лето, потому что собирался на пенсию. Дверца захлопнулась. Ищенко сразу же набрал обороты, вертолет без усилий вспорхнул и умчался. Ивнячок, ходивший серебряными волнами под ветром от винта, выпрямился, застыл и потерял свой поэтический облик.

Времени было около часа. Не сговариваясь, что уже является надежным признаком работоспособного коллектива, развернули лодку и быстро накачали ее. Я предложил почаевать, чтобы потом уже работать «до упора», а упор нашей работы – темнота.

Лодка у нас была новенькая, и неотмытый тальк инеем покрывал ее оранжевые борта. Называлась она ЛАС-5, что значило «лодка аварийная спасательная пятиместная». Я хорошо знал ее достоинства. Пятиотсечная, с крутыми высокими бортами, с надувным простеганным полом и с задранным, как у пироги, носом – это была хорошая, надежная посудина. Правда, все же пяти человекам в ней делать нечего – разве что в штиль по пруду кататься. Нам же двоим со снаряжением – только-только.

В комплекте с лодкой имелось три сборных дюралевых весла, надувные жилеты и парус. Парус я без колебаний оставил на базе, дабы соблазн пройти по морю под парусом с ветерком не лишил рассудка. А жилеты забрал все. Мало ли, пригодятся. Их и подстелить под спальник можно, ежели сыро, и вместо подушки. Восхищало меня, что в специальных карманах жилетов находились брикеты краски типа флуоресцина. Вот мы не справились с ветром и течениями, и нашу лодчонку понесло в открытое море. Что мы? Что лодка наша? Пылинка на корявой физиономии Охотского моря. Вот нас ищут. Слышим мы стрекотание вертолета. Орем, руками машем – все без толку. И тогда достаю я брикет, мигом сдираю полиэтиленовую упаковку и бросаю его в воду. Да, теперь мы уже не пылинка, мы будто прижгли бриллиантовой зеленью морщинистую щечку Охотского моря. Нас уже видно издалека невооруженным глазом. А изумрудное пятно расползается все шире. И в нем наше спасение.

Неплохо, да? Полезная штука краска? Не любил я ЛАС-5 лишь за тонкую резину. Шваркнешься где-нибудь о камень или сук какой – суши весла. И хорошо, если дырка будет как дырка, которую заклеить можно. И чтобы не искушать судьбу, мы тут же подвели под дно лодки брезент, прихваченный мной лишь для этой и никакой другой цели.

Пока закипал чай, я «привязался» по карте, поставил точку № 1001 и решил, что следующей точкой будет обнажение, которое виднелось среди зарослей кедрача в верхней части левого склона долины на отметке порядка трехсот метров. А пока я начал новенькую пикетажку, то есть полевой дневник, записями геоморфологических наблюдений: «Долина р. Тальновеем трапециевидная. Ширина по дну 0,5 км. Имеется пойма шириной 100 м и двусторонняя надпойменная терраса…»

Писалось трудно, как и в начале всякого сезона. Потом, я знал, распишусь, придут стереотипные обороты, жесткая последовательность. А пока я буквально марал первую страницу, страдая от собственной немощи. И вырвать-то ее было нельзя – листы в дневнике были пронумерованы, прошиты и скреплены печатью.

Феликс сидел рядом, нервно перечитывал толстенное письмо, которое буквально перед посадкой в вертолет вручил ему Робертино. Краем глаза я видел, как ему хочется сообщить мне нечто важное: он время от времени отставлял письмо, выжидательно смотрел на меня, уже открывал было рот, но так и не рискнул оторвать меня от работы. Он уже и чай заварил, когда я наконец кончил писать.

– Плесни-ка, Феликс, в кружечку за успех нашего предприятия, – сказал я, пряча планшет и пикетажку в полевую сумку, и пододвинулся поближе к прогоревшему костру.

Феликс налил мне чаю, подвинул мешочек с рафинадом, пару сухарей, банку с печеночным паштетом и сказал с горечью, глядя на серый дымок, парящий над серой золой:

– Папа Хэм застрелился.

– Чей? Чей папа? – не сообразил я.

– Папа Хэм. Хемингуэй.

– Не может быть, – уверенно сказал я, не переставая жевать.

– Правда. Мать мне написала. В газетах напечатано. И по радио говорили.

– Н-да… Он же на Кубе жил? – спросил я, хотя и знал, что жил он на Кубе.

– На Кубе.

– А из-за чего? Не пишет?

– Нет. Вот только это: «Сегодня услышала по Центральному радио, что американского писателя Хемингуэя не стало. Я пошла к Афанасию Яковлевичу («Это журналист, мамин знакомый», – пояснил Феликс). И он сказал мне, что Хемингуэй застрелился». Вот все, что написано.

– Да, жаль старика.

– Какого старика?! Ему чуть за шестьдесят перевалило. Не знаю точно: или шестьдесят два, или шестьдесят три.

– Это он сказал, что мужчина не должен умереть в постели? «Или смерть в бою, или пулю в лоб», – так, кажется.

– Похоже на него. А вообще не помню.

– Может быть, болел он?

– Вроде бы нет. Я статью недавно в «Огоньке» читал о встрече с ним. Не помню, кого статья. Про болезнь там ни слова.

– Ты говоришь: ему чуть за шестьдесят было? А выглядел он на все восемьдесят.

– Наверное, такая жизнь была. Не жалел себя мужик.

– Жалеть себя станешь, о чем писать?

– Да, о чем писать. Это вы правильно сказали. Но ему еще везло: столько ранений! А авиационные катастрофы? С нас бы и по одной хватило. Силен мужик! – Феликс сказал это с таким восторгом, словно собирался посвятить прославлению имени писателя всю свою жизнь.

И мне захотелось сбить его пыл. Я не совсем точно сказал «сбить пыл». Я уже думал о жизни и смерти таких людей, как Хемингуэй: они с Маяковским одного порядка, одной величины люди, правда, Маяковский мне роднее. И я шкурой собственной чувствовал, что гигантизм этих людей опирается на слишком хрупкое сооружение – страдающую душу. В этом их дисгармония, и ее они как художники должны были страшиться.

– Как ты думаешь, Феликс, – начал я, растягивая слова, чтобы точнее сформулировать вопрос, – жил ли страх в нем?

– Страх? Какой страх? Что вы говорите, Павел Родионович? Какой страх?

– А что? Неясно спрашиваю? Страх… Обыкновенный. Неужели не знаешь, что это такое? Никогда не чувствовал?

– Да при чем здесь страх? При чем здесь Хемингуэй?!

– Несовместимо, да? Вот что мне знающие люди говорили, Феликс… Они говорили, да я и сам это знаю, что люди старятся до времени от страха. От примитивного страха… Или когда совесть мучает.

– И от болезней тоже. И от курения. И от наркотиков! И от водки! Сколько причин! И не все ли равно, отчего они старятся. Жил великий писатель, творил гениально, плевал на бытовуху, все познал, все постиг. Коллизии всякие там житейские – семечки. Люди и все их штучки-дрючки как под микроскопом. Деньги! Слава на весь мир!.. А он – трах-бах! Вот в чем дело! Что человеку надо было?.. И ведь немолодой, да? Не пацан ведь?

– Не пацан, – сказал я и умолк: не хотелось поддерживать разговор, что толку трепать имена людей, которые останутся в памяти не одного поколения. Их пример нам, смертным, не для подражания. Нам их не понять. Во всяком случае, упрекать их у нас тоже нет права: дай бог каждому сделать за полную отпущенную природой жизнь сотую часть того, что они осуществили на отмеренном ими самими отрезке.

Феликс тоже замолчал. То ли настроение мое почувствовал, то ли сам пришел к тому же. Он плеснул себе в кружку уже подостывшего чая, не сластя, залпом выпил его и сосредоточенно начал укладывать во вьючный ящик и в суму съестное. Лицо у него было грустное и обиженное, глаза стали близорукими, затягивал ремешки он на вьючной суме долго.

3

Последние полтора километра до морского берега помотали же нервы! Ручей, которого мы держались, неглубоко, но узко распилил морскую террасу. Долина-щель густо заросла ольховым стлаником. Все было закрыто четвертинкой, но я подумал, что, может быть, где-нибудь в самом русле обнажатся коренные породы, и шел по воде.

Я торопился. Маршрут получился неоправданно затяжным. И удивляться нечему. Это был второй в сезоне маршрутный день: я только-только начал вживаться в рабочий ритм. К тому же Феликс Соколков оказался дотошным студентом, а это, как известно, тоже не экономит маршрутного времени. На точках мы задерживались раза в полтора дольше положенного. Ведь как мы с Робертино распланировали: петля – день. А на самом деле? Уже почти нет сомнений в неизбежности сегодняшней ночевки там, где бок приткнешь.

Уже шестой час, а мы все еще продираемся сквозь поганый ольхач.

«Только бы поскорее выскочить на берег! Там можно развить темп: интрузии до северного мыса при входе в бухточку, куда впадал Тальновеем, не предвидится. Поставлю на этом отрезке пару точек – и делу конец, – думал я. – А вот дальше должен быть контакт туфов с интрузией, обнажающийся в береговом уступе. Это уже поинтереснее. Если, конечно, он действительно есть. Должен ведь быть. На снимках он вроде бы отчетливо проявлялся».

Мне так захотелось засветло добраться до того места! Всего-то четыре километра по берегу! Там бы и заночевать, хотя, повторяю: на ночевку всю первую половину дня я никак не рассчитывал, и потому у нас даже поесть ничего не осталось, не говоря о том, что теплых вещей мы, естественно, с собой не захватили.

Да, забываются за долгую камеральную зиму основные заповеди поля, теряется спасительная предусмотрительность, исчезает хранительница-предосторожность. Лишь за первую маршрутную неделю ты приходишь в форму и уже не оставишь, как было в первый день, свой молоток на обнажении, и компас-отец всегда с тобой, и в рюкзаке всегда лишний сухарь, лишняя пачка чая, лишняя банка тушенки. Да и легче, не сравнить: одышки нет, и зимние шлаки только так выносятся из твоего тела вместе с потом. Ты становишься поджарым и сосредоточенным. Ты вошел в форму, ты работаешь в поле. Ты в маршруте. Ты хозяин поля, и нет таких ситуаций, которые могли бы застать тебя врасплох. Все это скоро вернется. Все будет так, как я только что сказал. А пока положение мое несколько иное.

Итак, путь наш к морю. Но морем не пахло до тех пор, пока мы не ступили на пляж. А как только зашагали с трудом по рыхлому мелкому гравию, в котором сапоги вязли, что в дюнных песках, носы наши заложило чем-то липучим, йодистым. Вот так пахло Охотское море.

– Штиль, – сказал я. – Полный штиль.

– Кр-р-р-а-сота! – долгим «р» выразил свое восхищение Феликс за моей спиной.

Было чему восхищаться. Мы стояли у настоящего пушкинского лукоморья. Слева, километрах в пятнадцати, гигантская лука упиралась в далекий гористый полуостров. Справа же до обрывистого берега рукой подать. А вдоль луки берег тянулся плоский, низинный, с прекрасным пляжем.

– Пугали Охотским, а оно вон какое нежное, – заметил Феликс.

Я бы этого не сказал. Море, на мой взгляд, было не нежным, а льстивым, маслянистым и оттого, без сомнения, коварным. Прибой не был похож на прибой. Волны так полого и лениво набегали на берег, что казалось: еще вот одна волна… другая… а на третьей море замрет, и ему нужно будет сказать: «Отомри», чтобы волны у берега вновь принялись ворошить и таскать взад-вперед гравий, гальку и песок, шурша ритмично.

Да, это было наваждением ожидать от Охотского моря покоя. На таких вот дураках оно со временем и отыгрывается.

– Застоялись. Двинули дальше.

И мы свернули направо.

Ни до, ни после я не видел такого удручающего побережья. Береговой обрыв ступал почти в самое море. Да какой это был обрыв! Полтораста метров отвесного уступа, сложенного зеленовато-серыми туфами с прослоями темно-серых лав. Стихия! Мечта скалолазов!

Сплошной дерн, выше которого зацепились кусты ольшаника, был ох как высоко! Лишь редко-редко – один раз на километр, не чаще, каким-то чудом уцелевшие в старых ложбинах слежавшиеся осыпи, поросшие жесткой травкой, тощими языками, с уклоном градусов под шестьдесят спускались к пляжу. Через два километра нашего пути по берегу эти языки – пути наверх начали интересовать меня больше, чем однообразные вулканиты, которые мне надлежало описывать. Почему? А потому что слева по ходу маршрута, чуть ниже нас, колыхалось коварное Охотское море, а справа над нами нависал береговой уступ – две гибельные стихии, между которыми тянулась узенькая пяти-десятиметровая тропиночка, сплошь заваленная валунами и остроугольными, совсем свежими глыбами.

Нет, не камень, скатившийся сверху и ударившийся о пляж в полсотне метров впереди нас с такой силой, что подобие пыльного смерча взметнулось, заставил меня все тревожнее и тревожнее смотреть вперед. А вот что. Я увидел в обрыве в восьми-десяти метрах выше нас что-то похожее на прибойные ниши. Да, это были они: из редких расщелин высоко над головой то тут, то там торчали палки, до белого блеска обсосанные морем.

Мы шли сейчас по побережью, где регистрируются самые высокие в Советском Союзе приливы. Так, по крайней мере, написано в географических пособиях и в лоции Охотского моря.

Мы шли сейчас с Феликсом Соколковым не по пляжу, как я выше написал, а по осушке. Не сразу это грозное обстоятельство дошло до меня. Очевидное тоже надо увидеть. А раз все так, раз мы находились на осушке, то, начнись прилив, нам крышка. По нишам и плавнику это видно. Пойдет прилив, и замечемся мы, как тараканы, и бросимся бежать обратно туда, где кончается обрыв. А до него так далеко. Успеешь ли? А когда прилив, я не знал. Слопушил. И Робертино не подсказал. Что ему стоило предупредить? Мол, так и так, Громов, обрати внимание на график приливов-отливов. А собственно говоря, где у нас график? Не маршрут, а путь в подводное царство. Только по крутой слежавшейся осыпи можно было бы рискнуть подняться до первых зарослей ольхача. Только в них было спасение. И то как сказать.

Я не делился своими унылыми прогнозами со студентом. Чего горячку пороть, если мы еще идем посуху. И светло еще. Судя по морю, прилив начнется не раньше ночи. Значит, до темноты мы должны проскочить опасное место. Дай бог.

Я развил такой быстрый темп, что сзади послышалось с придыханием:

– Вы… Павел Родионович… как Суворов… Александр Васильевич…

– Тяжко, служивый? – остановился я. – Иди вперед… а не назад… Победа… впереди… Глядишь… и новый город… взят… И орден… на груди, – шумно перехватывая воздух, продекламировал я детский стишок, напечатанный в «Мурзилке» после войны.

Темнело. Но не сразу – не побережье Черного моря. И все же достаточно быстро, чтобы почувствовать тоску и свое бессилие. Конечно, всего стоит ожидать, когда ты наедине с природой. Но в этот раз подлость ее страшила: почти перед самыми воротами в ту самую бухточку, куда впадала наша родная речка Тальновеем, всего в восьмидесяти километрах от палатки наш путь прервался.

Обрыв шагнул-таки в море! Будь он!.. Никакой надежды обогнуть мысок берегом! Ну ни-ни-ни!.. А прилив даже еще не начался.

И сам обрыв здесь был жутковатый – он наваливался на море, падал в него всей своей махиной, он, как говорят у нас, имел отрицательный, или обратный, уклон.

С этого момента я начал делать глупости. Одну за другой. На глазах у практиканта.

Мне померещилось тогда: войди я в воду, обопрись о скалу и вытяни шею, то загляну за мысок – и увижу за ним пляж. Поэтому я раскатал высокие голенища резиновых сапог, попытался осуществить свою бредовую и никому не нужную идею и… оказался по пояс в воде.

– Эх, зачем же вы так? – услышал я за спиной.

И действительно, зачем? На ночь – мокрым по пояс.

Я повторяю: «Темнело». Отжимать мокрое было некогда. Я представил, какие беды двинутся на нас, задержись мы здесь. Представил ярко, до галлюцинации, и сложные эмоции, возникшие у меня при этом, заставили меня сделать следующий шаг, безответственнее прежнего.

Если обернуться, то слева от пути, уже нами пройденного, увидишь, как обрыв с обратным уклоном прерывается клинообразным выступом градусов под пятьдесят, сбегающим к морю. Если подбежать к нему и особенно не раздумывать, то может показаться, что именно здесь есть реальный шанс вскарабкаться на береговой уступ. Да, да, да, нужно провести ночь наверху, под звездным небом, среди кедрача, в сухой одежде, в сухих сапогах, высушенных жарким пламенем смолистых веток, и кимарить себе на ягеле, не опасаясь, что прилив черной кошкой прокрадывается к твоим ногам, нужно, чтобы прилив не поднялся до пояса, не подполз к груди, к горлу, не залил рот, чтобы не кричал ты «Мама!», как в кошмарном сне.

И я одержимо полез вверх, а за мной, не спрашивая ни о чем, – Феликс Соколков.

– Темень египетская!

Ко мне вернулись силы, чтобы трафаретно острить. Но дрожь не унять. Это не ознобная дрожь, она не ходит крупными волнами, не сотрясает тело, а будто исподволь прокрадывается в душу – и замирает сердце, а потом трясется оно мелко и душа вместе с ним часто бьет крылышками, но не может вспорхнуть, и потому тошнотворный комок стоит у горла.

– Спасибо тебе, – говорю я Феликсу уныло.

Видели бы вы меня минуту назад!

Градусов тридцать был склон, и за мной, всего в двух метрах ниже пяток, а может быть и меньше, начинался тот самый обрыв высотой семьдесят метров и с отрицательным уклоном.

Я лежал на гладкой отполированной ветром каменной плите, застигнутый и подкошенный страхом. Мышцы мои размякли и студенисто облекали малейшую шероховатость склона. Мне казалось: стоит чуть-чуть напрячься, как я мгновенно превращусь в санки, а склон – в ледяную горку, и начну я скользить к краю обрыва, обламывая ногти, а потом с душераздирающим воплем пойду вниз. Я лежал не шевелясь, в полнейшей прострации. Вот позорище-то! Вот состояние-то скотское! Как же так? И опять – поспешность, опять – просчет!

В азарте выскочил на злополучный склон, думая обогнуть вертикальную стенку, вдруг неожиданно появившуюся на нашем пути. Выскочил без подготовки, без прикидки, без страховки, а когда удалился метров на пять-шесть от безопасного места, где остался Феликс, стало жутко.

Безвольно и как-то сразу опустился я на колени, тщательно шаря рукой по стенке в надежде ухватиться за любой выступ, но его не оказалось. А мою вдруг задрожавшую правую ногу потянуло вниз, и я, уже ничего не соображая, распластался на плите, прижавшись щекой к холодному камню. Меня тошнило. Я закрыл глаза.

– Что случилось, Павел Родионович? Что с вами? – услышал я сбоку.

Мне казалось, что и глаза я не должен теперь открывать. Но все же с болезненной осторожностью, от которой останавливалось сердце, я приподнял веки и увидел совсем близко лицо студента. Почти рядом. Метрах в пяти. Его глаза были на одном уровне с моими и были полны недоумения. Я тоскливо смотрел в эти недоуменные глаза, тихо и жалко говорил:

– Двинуть ничем не могу… Вот так, Феликс… Ничем… Это судорога… Да? С непривычки, наверное. Да?

Не знаю, поверил ли Феликс Соколков моей версии, но он быстро выбрался на склон и захотел приблизиться ко мне.

– Не надо, Феликс! Не надо! Тут паршиво! – взмолился я.

Он и сам это почувствовал и присел на корточки. А времени раздумывать не было; еще чуть-чуть – и придет ночь, такие плотные гиблые сумерки.

Феликс нагнулся, взял лопату и попробовал дотянуться до меня. Но руки с лопатой не хватало.

– Вы не можете, Павел Родионович, руку протянуть? Попробуйте, пожалуйста.

Тошнота постепенно проходила. Я попробовал изменить положение тела, но снова замер и беспомощно посмотрел на него. Боже мой, что за скотское состояние! Что за дерьмо человек!

– Ладно, – сказал Феликс. – Мы сейчас чего-нибудь сообразим.

Он достал из кармана складной нож, обнажил лезвие, отрезал карабинчик на вязке рюкзака, вытянул шнур, отрезал одну лямку, срастил со шнуром, привязал шнур к лопате выше штыка, закрепился понадежнее, вытянул руку с лопатой как мог дальше и бросил мне конец.

Лямка упала рядом с моей рукой.

– Хватайтесь покрепче и держитесь. Не торопитесь… Потихоньку. Потихоньку… Вот так, – приговаривал Феликс.

И я не упустил своего шанса.

Палки, обглоданные морем до белого блеска, что торчали из расщелин в восьми – десяти метрах над осушкой, оказались там, видно, не без помощи штормов. В эту же ночь даже свежий ветерок не подул. Прилив достиг высшей отметки около часа ночи, а в нашем распоряжении оставалась площадка три на два. Площадка была ровная, наклонная, но сползти с нее в море можно было бы разве что случайно. Если бы море хоть чуть-чуть разгулялось, такого комфортабельного местечка нам не найти.

Итак, около часа ночи я засек на ощупь по самодельной водомерной рейке, то есть по палке, заколоченной у нижнего края площадки, окончание прилива.

– Все, Феликс, сдох прилив. Радуйся, – с облегчением сказал я после того, как в третий раз с промежутками в десять минут отмерил пальцами все те же два вершка от конца палки до уровня моря.

Странное сегодня было море. Такое спокойное, такое гладкое, такое сытое.

– Феликс, Феликс! Отключился ты, что ли?

– Так… есть немного, – вяло сказал студент.

– Ну, спи, продолжай. Я тебе только хотел сказать, что если нас не смоет к утру, я соглашусь с тобой насчет нежности Охотского. Помнишь, ты вчера говорил? А скорее всего, оно сегодня не хочет пробовать нас. Мы ему поперек глотки… Д-д-д-д-д… – челюсти мои заплясали, зубы застучали.

А всему виной были мокрые штаны и портянки, отжатые, но сырые.

Пока мы наблюдали за приливом и готовились в любую минуту отчалить повыше, мне вроде бы было и не так зябко. А вот сейчас, когда ясно, что кантоваться нам здесь до утра, не двигаясь с места, сырая одежда безжалостно напоминала о себе.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю