355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юрий Манухин » Сезоны » Текст книги (страница 6)
Сезоны
  • Текст добавлен: 22 марта 2017, 22:00

Текст книги "Сезоны"


Автор книги: Юрий Манухин


Жанр:

   

Разное


сообщить о нарушении

Текущая страница: 6 (всего у книги 12 страниц)

Утром проснулся я поздно, часов в девять-десять. Потянулся вольно, зевнул сладко. Студента не будил, а потихонечку выбрался из палатки. Ночью снова было на редкость тихо, и в долину Кычувэвеема вполз молочный язык тумана. Ночевали мы в облаке. И сейчас туман все еще оставался плотным и однотонным, но уже оторвался от земли и приоткрыл даль. Самые близкие сопки проступали гребешками сквозь его завесу – у края гребешков светлая серая краска тумана сгущалась, становилась темно-серой и такой вот полосой оконтуривала сопку.

Внимание мое привлек крик чаек со стороны бухты. Я подошел к бровке терраски и увидел в полукилометре скопище белых точек. А к ним отовсюду слетались известные своей неутомимостью птицы, которых я назвал «утюгами морских просторов». Чайки сгрудились у кромки воды, по расписанию покидавшей в это время бухту.

Я вернулся в палатку, достал карабин, толкнул Феликса и сказал, чтобы тот не пугался при выстреле, потому как я пошел на рыбалку. Сам же вернулся к краю терраски, сдвинул прицельную планку на «пятьсот», прилег за бревно плавника, прицелился хорошо и выстрелил по белому пятну. Гвалт усилился, и одновременно чайки поднялись в воздух. Некоторые подались в сторону, другие принялись кружить. Я поднялся и по берегу бухточки заспешил к месту, где сидели чайки.

Как я и ожидал, собрание чаек не было случайным. На берегу, на гальке, а не в иле, лежали два серебристых крупных, больше чем по полметра, гольца. Чайки только-только успели выклевать им глаза, жабры, растерзать брюхо у головы и вытащить внутренности. А так гольцы были совершенно свеженькие. Чайки орали, проклиная меня на своем языке. Некоторые проносились так низко, будто хотели вырвать у меня из рук гольцов. Но рыбины крепко сидели на согнутых пальцах, как на крючках, и я, довольный, пошел назад. Угрызения совести не мучили меня, лишившего птиц их законной добычи.

Пересекая бухту рядом с устьем реки, я вдруг увидел на иле, а потом уже и на мокром песке совершенно четкий медвежий след. Сам по себе след медведя, хоть и свежий, не стоит особого внимания. Но этот поразил меня своими размерами: полтора моих сапога сорок третьего размера поместились по длине его следа. Когти, глубоко прорезавшие ил, были длиной не меньше чем две спички. Честно говоря, ни до, ни после я не видел подобного следа. Если реставрировать по нему размеры медведя, то получался «Москвич».

Я поохал, поудивлялся, потоптался в одном следе, оставив другой в качестве наглядного пособия для студента и для более точных параметрических измерений. Потом я проводил взглядом следы и тут заволновался так, что один голец сорвался с пальца в грязь. Я его поднял, он опять упал – нижняя челюсть у него оторвалась. Я оставил гольца, быстро пошел по следу. Дело в том, что след уходил на терраску, в травяные заросли, где мы вчера оставили неспущенную лодку.

Лучше бы не видели всего этого мои глаза! Закрыть бы их и обратным ходом, как в кино, вернуться к гольцу, поднять его и другим ходом уйти от всего этого разбоя. Наше многострадальное и надежное судно, благополучно доставившее нас в устье реки Кычувэвеем, было растерзано. Мы не стали лодку спускать вчера, думая посмотреть утром, не появился ли где прокол за последний день пути. «Растерзана» – сказать не все: лодка была буквально распущена на ленты. Все отсеки, даже пол, были аккуратно вскрыты, полосами, будто злоумышленник орудовал сразу четырьмя лезвиями.

Бывалые люди говорили, что здешние медведи не опасны. Случившееся существенно меняло мои представления относительно агрессивных возможностей хозяина местных гор и тундры. ВИДНО; погостивший у нас экземпляр уже имел дело с человеком. Ни красный цвет, ни запах резины, который медведи, по общему мнению, не переносят, не остановили бурого бандюгу.

Я поднял карабин, погрозил склонам, заросшим стлаником, где, может быть, сидел он, и пошел к палатке, удивляясь лишь тому, отчего же не проснулись мы, когда медведь с превеликим шумом выпускал воздух, раздирая лодку. Потом мне в голову пришла мысль, что лодка ЛАС-5 (аварийная спасательная), может быть, и на этот раз спасла нас. Может быть, отпугнула она его шипящими взрывами, отвлекла его внимание от палатки, где посапывали беззаботно двое искателей приключений. А то пришел бы, гад, и, не спрашивая: «Кто в тереме живет?» – сел бы на нас своим задом. Что бы от нас осталось?

Самое простое – взвалить вину на себя. Вали не вали, а уж Робертино отыграется на мне. Шутка ли – такая лодка! Как он клянчил ее весной в экспедиции! Как он был доволен, когда ему удалось заполучить «воздушный корабль», как он звал краснобортую красавицу! И цена ее по накладной тоже приличная. Но вали не вали, отыгрывайся не отыгрывайся, а лодки нет. Мы ее, конечно, отмоем от грязи, просушим, сложим как надо, свернем и привезем на базу. То-то будет оханий и аханий!

Я постоял немного у палатки, потом решительно раздвинул вход и принялся трясти и дергать студента за ноги. Он сел, спальный мешок сполз с его плеч, показались его бледные жилистые руки. Он свесил голову, все еще плохо соображая, покрутил головой и уставился на меня.

– Что на свете всех милее? – спросил я с насмешкой.

– Баба, – не задумываясь ответил Феликс.

– Дурак ты дурак. Сон милее всех на свете, а он: «Баба», – вспомнил я старушку-повариху из Карелии. – Ты хоть слышал, как я палил?

– Как будто.

– Сколько раз?

– Два, – подумав, сказал Феликс.

– Да, тебя разбудишь.

– Я же сказал, что девочка мне снилась. Молодец такая девка, как сибирский валенок.

– Пока ты слюни во сне глотал, а я пузыри во сне пускал, медведь нашу посудину изувечил. Ремонту не подлежит.

– Вот это да! Где он? – Феликс мигом выскочил из мешка.

– Сидит там. Тебя дожидается в устье. Пойдешь приветствовать, не забудь банку сгущенки прихватить в качестве презента. И рулетку не забудь, и фотоаппарат, дабы запечатлеть его для истории. А если нет самого, то ищи его след, который еще не простыл. И там рядом голец лежит – его подарок.

8

Шел десятый день – вертолет не прилетал. За четыре дня, прожитых в устье реки Кычувэвеем, мы прекрасно отдохнули. Я не скажу, что праздность стала нашим образом жизни. Наоборот, мы вкалывали как карлы, да еще по погоде с моросью и ветром (наконец-то погода установилась та, какая и должна была господствовать здесь).

Душой мы отдыхали. «Земля надежнее, чем море». А если в море да на резинке? Тогда земля не то чтобы надежнее, тогда земля – оплот, твердыня, спасение. Это прочувствовали мы всеми своими клетками, всеми центрами, всеми нервными окончаниями. Земля! На ней, родимой, тоже всякого натерпишься. Но тут уж, как говорится, все от тебя зависит. Две ноги – прекрасная опора в жизни. Литосфера – надежный фундамент для наших опор.

За три дня мы немало сделали: отработали кусок побережья до южной рамки планшета, поднялись по долине километров на семь и побывали на обоих водоразделах. А последний маршрут по северному побережью бухты от начала до конца выполнил Феликс Соколков. И я остался доволен его работой.

Возвращались под вечер промокшие, подуставшие и умиротворенные. Нас ждала двухместная палатка с тугими скатами. Это так приятно, когда возвращаешься, а дом стоит, а рядом изобилие сухих дров. Мгновение – и горит костер. Еще мгновение – и кипит вода. Третье мгновение – берись за ложки. Мы не голодали, но и не наедались досыта. Знаете, такое посасывающее, довольно приятное ощущение – еще бы съел столько же.

Как вы помните, наверное, сухарей мы лишились, а те остатки, которые можно было собрать, проплесневели на второй же день. Проникла плесень и в крупу. Видно, плохо была просушена. Крупу перед варкой приходилось тщательно промывать. Но все это мелочи. Был чай. Тушенки еще оставалось четыре банки, сгущенки – две, было еще на две заварки гороха, и если поэкономить, то и гречу можно было растянуть на три заварки. Нам так понравилась уха из гольца и голец, жаренный в кастрюле, что я частенько прислушивался и приглядывался: не собираются ли чайки снова на пир.

На десятый день мы никуда не пошли. Нужно было привести в порядок образцы, пробы воды, записи (я еще не переписал в пикетажку с черновиков предпоследний свой и последний Феликса маршрут). Черновые записи в принципе осуждаются правилами ведения геологической документации. Правил я придерживаюсь и студенту почтение к ним внушал. Но ведь моросило же напропалую целые дни! Во что бы превратилась пикетажка?

День нам понадобился – ликвидировать долги по работе и спрятать грешки, чтобы не очень в глаза бросались. А на другой день уже с утра делать было нечего, и я наконец-то соорудил две удочки, мечтая половить гольчиков в яме, которую заприметил в километре выше по течению. Для Феликса ожидалась первая рыбалка на Востоке. Правда, какой он рыбак? Сам говорил, что рыбачил всего раз десять в жизни, и то бреднем. Но бреднем какая рыбалка – так, чтобы трусы замочить, зубами постучать да процеженную бедную рыбешку в ведро побросать. А рыбак все же, наверное, жил в нем; чуть рассветать стало, Феликс уже будил меня. Верный признак рыбацкой души – неспокойное ее состояние перед рыбалкой. «Скорее, скорее, не упустить время!» – зовет душа, предвкушая мгновения, от которых одна сладость на сердце.

Туман стоял плотный. Ветра не было. Вся одежда покрылась мельчайшими жемчужинками – это водяная пыль набросилась на нас. Вскоре я почувствовал, как знобящая сырость проникает под энцефалитку, под свитер. Я вернулся в палатку и надел ватник.

Река Кычувэвеем многорукавная, такая же, как и Тальновеем, и бродится она в длинных сапогах почти везде, А там, где яму я засек, река шла одним руслом по кривой; вдоль левого берега тянулся плес, и как раз в конце его яма. В общем, по нашим северо-восточным меркам место было самое что ни на есть рыбацкое. Когда подошли к нему, стало уже совсем светло. Но и при самом ярком свете в этих краях не найти ровного удилища. Пришлось довольствоваться кривыми тяжелыми ольшинами. Да уж чего привередничать – не стрелять же из них! Была бы рыба! А рыба была.

Я первым настроил снасть, первым наживил крючок белым кусочком мяса от ракушки, первым зашел в реку по колено и первым забросил удочку на течение, ближе к отбойному месту. Поплавок пронесло метра три, и он утонул.

– Приз мой! – закричал я во все горло, выхватив сковородника, так называют гольчиков размером не больше двадцати сантиметров.

– Тише! Тише! Распугаешь! – зашипел на меня Феликс.

– Не боись, студент! Это тебе не в Вологде удить! Речка-то хоть у вас там есть? – приговаривал я, снимая с крючка гольчика и бросая его в брезентовый мешочек.

И пошло-поехало! Ловили на глаз, на кусочки рыбы – и все одинаково он хватал. Мешки быстро наполнялись. И уже часа через два мне скучновато стало. И я направился вдоль ямы, всматриваясь в глубину.

– Вот кого! Вот кого ловить надо! – крикнул я. – А мы с тобой время теряем.

В самом глубоком месте ямы голубели большие гольцы. Они стояли неподвижно хвостом по течению, головами – вверх, и даже мое появление не заставило их сойти с места. Отделенные от меня четырехметровым расстоянием и двух-трехметровой толщей воды, они чувствовали себя в полной безопасности. Гольцов было восемь штук.

– Ну, держитесь!

Я поднял поплавок метра на два, нацепил большой кусок желтоватого гольцового мяса, зашел как можно дальше (правда, не получилось далеко – дно ямы круто уходило вниз) и забросил удочку выше ямки. Вода была прозрачная. Я видел, как мясо пошло ко дну и, зависнув над ним, медленно поплыло к гольцам. Как поплыло, так и проплыло. Никакой реакции! Я подтянул поплавок повыше и снова забросил. Теперь мясо с грузильцем волочилось по дну. Оно прошло рядом со стаей, но гольцы даже не пошевелились.

– Нет, вы у меня хапните! – сказал я и начал как одержимый бросать удочку: заброшу, подожду, пока наживка окажется за последним гольцом, снова заброшу… Видя тщетность такой рыбалки, Феликс не подошел ко мне, продолжая выдергивать из речки сковородников. А меня уже обуял азарт.

Нажива наплывала на стаю, прокатывалась по головам гольцов, а они хоть бы что. Уже и рука онемела, потому как приходилось держать тяжелое удилище на вытянутой руке. Я уже и за мясом перестал следить, только за поплавком, как вдруг поплавок утонул. «Зацеп», – подумал я и спокойно потянул удилище. Ах, как он упрямился! Как мощно, как упруго тянул на течение! Леска у меня была тонковата – ноль две, а я уже давно не выуживал крупных гольцов, потерял навык, поэтому сердце у меня заходило от волнения – вдруг оборвется. И все же я победно заорал: «Тяну!»

Феликс бросил свою рыбалку и заспешил ко мне. А я медленно шел ему навстречу, выбирая отлогий берег.

Голец был в силе! Но силу сила ломит, и, как он, бедняга, ни упирался, пришлось ему все же запрыгать на гальке, сворачиваясь в серебристое полукольцо. Я поймал его за голову, вытащил крючок (зацепился он за верхнюю губу намертво – только леску оборвав, мог уйти), хряснул его голышом по носу, и голец затих.

– Красавец! – подойдя, восхитился Феликс. – Килограмма на полтора потянет, – добавил он, взвешивая гольца на руке. – Однако долго ты, Павел Родионович, с ним возился. Как старик со своей рыбой, – продолжал он.

– Зато рыба какая! Бо-ольшая! Теперь можно и до дому.

– Может быть, еще одного поймаем?

– Хочешь, лови, – сказал я. – Но думаю, что сегодня дураков там больше нет. Лучше подождем другого раза.

Я смотал удочку на картонку, а удилище оставил на косе. Феликс последовал моему примеру. Мы уложили добычу в рюкзак и пошли домой.

9

– Тише! Слышишь? Тише же, твою мать! Слышишь? Летит!!!

И так два последних дня – то я, то студент. А вертолета все не было. Вертолетные галлюцинации рождались от постоянного напряжения слуха (состоялся спор на ящик пива, кто первым услышит вертолет). Да и не только в споре дело. Ожидающий – оптимист! Он фантазер! Он творец! Он способен и журчание ручья превратить в вертолетное стрекотание. Начиная с одиннадцати утра «тише – летит» до сумерек раздавалось раз по десять с той и другой стороны. Но вертолета не было.

В тот вечер, о котором я хочу рассказать, мы рано поужинали и рано залезли в палатку. Сахар у нас пять дней как кончился. Чаевали со сгущенкой, вываренной в банках в течение пяти-шести часов. Сгущенка после термообработки становится цвета какао, твердеет до консистенции плотного желе, теряет приторность, а вкусом напоминает любимые моим братом конфеты «Старт».

При свече пили чай. Я, вытянувшись на мешке, листал покоробившиеся и затекшие от воды страницы журнала «Вокруг света», который в поле дает информацию для размышлений и повод для разговоров. Феликс даже с кружкой чая все никак не мог пристроиться: то сядет, то. приляжет, то на одну сторону повернется, то на другую. А когда допил чай и кружку бросил за палатку, лег на спину, сцепив пальцы на затылке и широко разбросав локти. Он лежал так долго и молчал. А потом длинно и шумно выдохнул воздух, снова вобрал его и заговорил:

– Помнишь, Павел Родионович, ты все пытал меня, откуда я родом. Так вот, я колымский. И в метрике моей записано, что родился я в Перекатном.

Я вздрогнул, как только Феликс произнес слово «Перекатное». Эта точка на карте стала местом смерти моего отца. Для меня географические названия становятся конкретными лишь после того, как побываю в тех местах. Раньше, давным-давно, я думал, что место, которое жило в моем воображении, и есть реальное, все как на самом деле, так и в голове моей. А обжегся вот на чем. Сколько ни рассказывала мне мама о родине своей, о деревне Дубровке на Брянщине, вернее, на стыке Брянской и Калужской губерний, отчего после революции ее деревня не раз меняла свою административную принадлежность, но представления мои, яркие, цветные, появившиеся в результате ее нежных воспоминаний, в корне разошлись с тем, что я увидел на самом деле, приехав в зимние каникулы на родину мамы. Все было не так, все не то, все не на нужном месте. Розовые и солнечные краски, переданные мне матерью, потускнели, исчезло детское очарование от воображаемых картин ее детства. Может быть, это случилось и оттого, что ту, старую, деревню немец сжег, сады вырубил, а новая Дубровка… она и была еще новой, сады, они еще и были молоденькими тогда, в тысяча девятьсот пятьдесят пятом году.

Марфа Павловна Черская мужа своего, Ивана Дементьевича, первопроходца, искавшего смысл жизни и истину и вспыхнувшего пожаром скоротечной чахотки, похоронила на низкой левобережной террасе против места, где принимает река Колыма в свое русло воды могучего Омолона, набравшего силу среди Юкагирского плоскогорья.

Мой отец окончил свою жизнь в верховьях Колымы. Для могилы его я мысленно выбрал сухую, прогреваемую солнцем террасу, на поверхности которой распластался веселый ягодничек, а дальше поднимались лиственницы, и не какой-то там разреженной ущербной порослью, а частоколом, живой высокой оградой. Они полукольцом охватывали могилу моего отца, выходили к бровке террасы, откуда было видно, как идет перекатами река, неудержимая и вечная. Это место прижилось в моем воображении, стало нужным МНС, и когда я думал о судьбе своего отца, то даже намека не допускал, что все может быть иначе. А может быть, и допускал, но боялся этого, и потому ни разу не был в Перекатном, да и не стремился туда, хотя временами так хотелось.

И я уже совсем другими глазами смотрел на человека, который лежал сейчас рядом со мной, сцепив пальцы на затылке. Этот человек орал в своей кроватке, суча ножками, в то самое время, когда за стеной, не за стеной, так чуть подальше, но, главное, здесь же, в Перекатном, жил отец – веселый бородатый человек, которого я никогда в сознательной своей жизни так и не встретил и которого мне всегда так не хватало.

Не знаю, какое поле возмутил я вокруг себя, но только Феликс, не меняя позы, негромко начал говорить:

– Дома у меня, ну, дома в Вологде, у мамы, висит картина. Вот такая, довольно большая, – показал он руками примерно на метр. – Она что из себя представляет? Такой как бы выхваченный прожектором кусок палубы, даже палуба только угадывается. Мачта. Видно, что это южное море. Южная ночь, абсолютно черная. Крупные звезды…

– Так она что, маслом написана или… – перебил я его.

– Наверное, чем же еще? Так вот, мачта какого-то мощного парусника. И за канат… или не знаю, как они называются…

– Ванты.

– Пусть ванты. Так вот, за эти ванты держится девчонка лет так под двадцать. И она хохочет. Девчонка в белых брюках, в красивых туфлях. С рыжими волосами. В белой капитанской фуражке набекрень. Очень славная девчоночка. Может быть, с той поры я и неравнодушен к рыжим. Ну ладно, это к делу не относится… А она, понимаешь, хочет, видно, забраться по вантам. А я еще, когда маленьким был, думал: «Как же она залезет, такие туфли у нее!.. Интересно. Они же свалятся с ее ног и упадут в море. Будет жалко!» И эту картину я всегда помню: и это темное небо, и синее море, и яркие звезды, красивую такую девушку. И как она хохочет… Я никогда не спрашивал, откуда у нас эта картина. Знал только, что с Колымы. И в Перекатном она у нас висела. И эта жизнерадостная особа всегда встречала и приветствовала меня своим смехом, как только я, проснувшись, открывал глаза. А относился я к ней в разное время по-разному. И вот в прошлом году после крымской практики был я на каникулах, приехал домой поздно. Утром просыпаюсь – смеется. Я уже смотрю на нее по-другому. Уже вижу, что она, конечно, перерисована с чего-то, а сначала-то все время думал: «Ну где это художник на Колыме мог увидеть вот такое?» А моя мать и говорит: «Да нет, это… Да это, – говорит, – с открытки скопировано». Конечно, они сейчас увяли, эти краски. Сегодня это уже не такое черное небо, не такие яркие звезды, не такие рыжие волосы… Висела всегда она в простенке, чтобы солнце на нее не падало и краски не выгорали.

Мать рассказывает историю картины так. Перекатное в то время было маленькой деревушкой. Такая глухомань! Но ведь прииски вокруг. Вообще мать моя кончала восточный факультет МГУ. Но судьба ее сложилась не ахти как. Такая трагедия в семейной жизни у нее случилась перед войной, что готова была она сбежать хоть на край света. Этот край и отыскался в Перекатном. Приехала она туда, познакомилась с батей, а он уже там служил, замуж за него вышла… И в этой деревеньке дома, конечно, никогда не запирались. Хоть и шла война, а с питанием там было неплохо. Тут пайки приисковые, сам понимаешь. Да и дома всегда были припасы: ягоды собирали, грибы, рыба водилась. Все это обрабатывали, солили, жарили, пироги пекли, хлеба – и лежала жратва в кладовых. И вот мать отлучилась куда-то, возвращается – и видит, что какой-то мужик выскочил из дома, почти столкнув ее с крыльца. А у него в руке кусок или хлеба, или пирога, ну, чего-то съестного. Мать моя сначала, конечно, обмерла от страха. Но то, что перед ней был вор, а ведь никто же не воровал у нас никогда, да и вообще в Перекатном не воровали, заставило ее наплевать на страх, схватить мужика за полу и закричать. И вдруг этот человек начал у нее просить прощения. Он целовал ей руку, которой она его крепко держала, и говорил: «Умоляю вас, дорогая, простите меня. Умоляю, простите меня». И она увидела, что перед ней в сером ватничке, в серой ушанке, которая странным образом сидела на голове, вернее, голова была столь большой для ушанки, что она держалась на ней только благодаря опущенным ушам, туго схваченным под подбородком тесемками, стоит человек, такой располагающий к себе. Мать отпустила его и пригласила в дом.

И когда он уже отогрелся, мать накормила его, он успокоился, пришел в себя и говорит: «Хотите я вам что-нибудь нарисую?» Мать отвечает: «Ну, я не знаю, что мне можно нарисовать?» А тут как раз я родился, и он предложил: «Я нарисую книжку для вашего сына». Я помню эти книжки, но они не сохранились. Он рисовал мне книжки. Текста не было. Все первые сказки я увидел в картинках; Мне кажется, что я цветные сны вижу с детства (и сейчас их вижу!) из-за того, что я все видел в ярких красках, в ярком цвете… И он начал приходить к нам. Короче говоря, он стал хорошим знакомым нашей семьи. Будем так считать, хотя это и не совсем, конечно, так.

Тот человек оказался рабочим с прииска, его уволили по болезни, и он продвигался к дому. А деньги-то были пропиты. Он матери как-то предложил: «Давайте я вам что-нибудь буду по дому делать. Я не могу найти здесь работу. А на фронт меня не берут. Мне бы до весны только перетерпеть. Правда, я мало что умею. Ну давайте я вам лампочку вверну!» Мать говорит: «Ну, мне нечего…»

Действительно – никакого особого хозяйства нет. Похлопотала она за него. С трудом превеликим нашлась ему работа санитара в больничке местной.

И однажды он говорит моей матери: «Вот если бы вы мне достали масляные краски, я бы смог нарисовать вам, вернее, снять копию с картинок, какие понравятся вам». Когда приходили американские консервы, в ящиках между банками лежали картинки, открытки. Развлечь американцы хотели нас, что ли? И одна открытка моей матери чем-то понравилась… – Феликс сел, затем снова прилег и умолк.

Я потянулся к газете, спасенной в свое время, тщательно высушенной мной, оторвал длинную клинообразную полоску, намотал ее кольцом на мизинец и начал старательно вытягивать козью ножку.

– У нас вот какая история случилась…

– Ну, – сказал я, старательно прокручивая во рту и обильно слюнявя кончик мундштука козьей ножки.

Феликс молчал. Я чуть повернул голову и увидел его лицо, неспокойное, напряженное, профиль обострился, хоть на медали чекань, губы шевелятся. Чувствуется – весь в себе.

Я еще подождал. Молчание.

– Ты что-то еще обещал вспомнить?.. А, Феликс?

– Спать пора, – смутившись, ответил он и торопливо задул свечу.

10

На следующий день ожидали вертолета. Все было скатано, сложено, упаковано, подготовлено. Только палатка стояла. Прилети винтокрылый «кузнечик», и в мгновение ока побросали бы мы в его тесное брюхо шмотье и… прощай, Кычувэвеем, Тальновеем, прощайте, безымянные бухточки!.. Никогда больше не придется нам пройти по своим следам!.. Но после двенадцати стало очевидным: сегодня предстоит еще одна ночевка на том же самом месте, которое, честно говоря, мне уже надоело.

А тут еще что-то накатило.

На душе было скверно, тревожно, неопределенно. Может, разговор вчерашний что-то всколыхнул? Может быть, хотел от него чего-то большего, может быть, самому хотелось излиться, а вместо этого – «так хохочет, так хохочет… жили неплохо». Нет, не мог я сегодня спокойно смотреть на физиономию студента, который исправно, но вяловато исполнял свои обязанности и, похоже, думать не думал возвращаться к своим мемуарам о жизни в Перекатном. А ведь точно чего-то недоговорил. Заикнулся – и проглотил. Нет, надо сбежать куда-нибудь!

В три часа ясное с утра небо плотно затянуло тучами, низкими, неряшливыми, которые надежно закрыли с воздуха нашу бухту, и теперь только какие-то особые обстоятельства или прихоть пилота могли посадить вертолет на нашей ровной морской террасе. Неизбежность предстоящей ночевки получила стопроцентную гарантию, и я сказал студенту, дескать, мне нужно еще поработать на тысяча восемьдесят второй точке, и, взяв с собой лишь полевую сумку и молоток, отправился не торопясь по берегу.

Обнажение тысяча восемьдесят два было описано на южном берегу бухты в двух километрах трехстах метрах от устья реки Кычувэвеем. Я назвал первый пришедший мне на память номер, а в мыслях у меня и не было, чтобы работать на точке. Мне нужно было остаться одному. Уединиться! Уйти в подполье! Сгинуть на время! Чтобы ни одна человечья рожа не нарушала моего одиночества! И такое место было. Недалеко. В километре линия бухты довольно резко сворачивала на юго-восток, и за этим изгибом не видно было ни устья реки, ни нашей палатки, ни даже трехметровой мачты с красным флажком, которую мы от нечего делать поставили на высокой террасе и которая была видна издалека. Галька, слагающая пляж, была здесь замешена не на песке, а на иле, и оттого узенькая пляжная полоска под ногами ощущалась плотной, как бы утоптанной.

Я медленно брел вдоль берега по этой естественной дорожке, рассматривая попадающие под ноги невзрачные ракушки, останавливаясь время от времени, чтобы проследить полет чайки или нагнуться, чтобы поднять красивенькую гальку. Уже давно я обогнул выступ, чтобы не видеть, как сидит на бревне студент Соколков и в сотый раз мусолит страницы «Вокруг света» или швыряет финку в двухдюймовую доску, врытую в песок на попа.

Раздражение мое не проходило. Казалось бы, отчего оно? Такая блестящая по левую руку бухта, такой отличный твердый грунт под ногами, такие привычные, почти домашние обрывы по правую руку. Можно присесть на первый попавшийся валун, подложив под себя собственную ногу в резиновом сапоге, и, глядя вдаль, отрешиться от суетного, просеять мелкое через сито умиротворения и, имея дело только с крупными, значительными вещами, самому стать сильным, уверенным и снисходительным.

Но что же это такое? Отчего так неприютно на этом побережье? Отчего небо навалилось на плечи и давит вниз – в пору лечь на спину и вытянуться с развернутыми носками? Отчего предприливная бухта так пугает своей грядущей метаморфозой – судьбой Атлантиды? Подумать только, уже через два часа на том месте, где я стою сейчас, будет по горло воды. А может быть, и с ручками! Отчего пляж, вернее, какой же это пляж – осушка… отчего она стала скользкой и зыбкой и такой бесконечной, если идти по ней на юго-восток? Отчего так одиноко? Где все? Где отец? Где мама? Брат мой, наконец, Андрей где? Один? Оди-ин!!!

Я шел назад быстро. Если бы не было так тяжело на сердце, я бы побежал. А я шел быстро и неуверенно, потому что в глазах темнело, но я не останавливался из-за убежденности в том, что остановись я хоть на мгновение, подкосятся мои ноги, и рухну я на твердую, слежавшуюся гальку, замытую серым илом, и меня никто никогда не найдет.

– Фу, какая ерунда! – сказал я вслух и выругался, как только обогнул поворот и увидел палатку, и дым, невысоко оторвавшийся от земли, уходящий вверх по долине, и мачту, и флажок. – Вот напасть!

Сердце еще дробилось в неравномерных толчках, но лагерь был вот он, рядом, там находился сейчас студент Феликс Соколков. Пропади пропадом одиночество! Феликс, привет!

11

– Что это ты мигом обернулся, Павел Родионович? – встретил меня Феликс, поднимая с земли финку, которая на этот раз у него не воткнулась в доску. «Верно я определил, чем занимался он в мое отсутствие», – отметил я про себя.

Кстати, об упражнениях студента. Доска торчала из земли на метр восемьдесят и была размечена им красными поперечными линиями. Он почти все свободное время метал нож, и как свидетель могу подтвердить, что с десяти шагов процентов на шестьдесят нож вонзался по заказу: «в голову» – так «в голову», «в грудь» – так «в грудь». Студент нож бросал с ладони от головы. Начинал нож полет вперед рукояткой, затем переворачивался только один раз на сто восемьдесят градусов и втыкался в дерево. Я же, как в детстве, брал нож за лезвие, и он у меня, вращаясь со страшным «фр… р…», летел к доске, ударялся в нее то плашмя, то ручкой и только иногда глубоко-глубоко залезал в древесину. «Что у тебя за удар, – говорил я Феликсу. – Вот если на мой наткнешься, сразу навылет. Как пулей».

– Я спросил, что так быстро вернулся, Павел Родионович? – повторил студент.

– Да передумал. Обойдется обнажение номер тысяча восемьдесят два.

Я бросил на землю молоток, снял сумку, зашвырнул ее в палатку, для чего-то попробовал ладонью упругость ската палатки и услышал из-за спины:

– Я, Павел Родионович, вчера розовой водицы плеснул на жизнь в Перекатном. А время-то было тяжелое. По крайней мере, так потом мне рассказывали.

– Было дело, – ответил я, оборачиваясь.

– Но я ведь что хотел сказать, – продолжал студент. – Вот проходит какая-нибудь большая беда, а ты если издали на все смотришь, то ничего страшного, все вроде бы как и надо, порядок, одним словом. А если начнешь приближаться и в конце концов доберешься до судьбы какого-нибудь одного человека – туши свет! Мой вот отец рассказывал. Это когда он после Перекатного на Камчатке служил. Занимался он эвакуацией людей после цунами на Курилах. Подходят они к Северо-Курильску, все с напряжением и даже с каким-то страхом вглядываются в то место, где поселок был расположен (а уже известно, что он смыт). И вдруг кто-то из матросов говорит:

– И чего панику подняли? Дома же стоят!

Подходят ближе, а это не дома, а крыши на земле стоят, а самих домов нет. Смотрят: по проливу дом плывет. А наверху двое стоят рядышком спокойно. Спустили шлюпку, сняли женщину и девочку. Так у женщины глаза красные, сосуды полопались, а девочка все время смеялась.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю