Текст книги "Луначарский"
Автор книги: Юрий Борев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 23 (всего у книги 25 страниц)
Глава тридцать девятая
ЛУНАЧАРСКИЙ И ЗАРУБЕЖНАЯ КУЛЬТУРА
Луначарский-критик посвящает много творческого внимания проблемам современной культуры Запада. Он пишет письма из Италии («Философские поэмы в красках и мраморе» (газета «Киевская мысль», 1909–1910) – очерки о древнеримском искусстве и об искусстве итальянского Возрождения; «Парижские письма» (журнал «Театр и искусство», 1911–1915), описывающие художественную жизнь французской столицы. Эти и другие подобные работы свидетельствуют о знании общеевропейской культуры и о желании ее по-новому осмыслить. В 1918 году Луначарский пишет предисловие к монографии К. И. Жуковского об американском поэте Уитмене, переводит с французского «Письмо к русским революционерам» Р. Роллана. Его перо описывает особенности и идейную антикапиталистическую направленность творчества А. Франса, Р. Роллана, Б. Шоу, М. Метерлинка, Р. Бракко, С. Бенелли. Он утверждает высокое значение поэзии У. Уитмена и Э. Верхарна за ее «…широкочеловеческий, завоевательный и коллективистский оптимизм…». Луначарский, как метко его назвал Р. Роллан, действительно «был всеми уважаемым послом советской мысли и искусства» за рубежом.
Он характеризует символизм как наиболее влиятельное течение европейской литературы, устремленное к «минус-ценностям жизненного упадка» и полное «эгоистической лирики».
Луначарский читает курсы лекций по западноевропейской литературе в Коммунистическом университете имени Я. М. Свердлова, в которых дает анализ творчества Данте, Шекспира, Сервантеса, Шиллера, Свифта, Гейне и Шоу и других поэтов и писателей; публикует труд «История западноевропейской литературы в ее важнейших моментах» (1924); остро критикует в статье «Страшная книга» декадентский роман Даниэля Галеви, пессимистически рисовавший будущее человечества.
Луначарский внимательно следил за явлениями западноевропейской литературы. Он был первым русским критиком, отметившим художественные достижения Ромена Роллана, Бернарда Шоу, Андерсена Нексе как писателей, вносящих большой вклад в дело создания реалистической литературы. При этом Луначарский критикует живопись и театры Парижа за «пустоту содержания» и называет французскую скульптуру середины 1910-х годов XX века «дочерью рынка».
Он часто бывал за границей и часто принимал зарубежных писателей в Москве, содействовал творческим связям советских писателей с их коллегами со всего мира. Он был личным другом Р. Роллана, А. Барбюса, Б. Шоу, Б. Брехта и других художников Запада. Споры Луначарского с Ролланом и Шоу способствовали их сближению с идеями социализма и с СССР.
Луначарский писал о Э. Золя, стремясь выявить особенности романов этого французского писателя, основоположника натурализма. Критик делал заключение, что в натурализме вещи лепят людей. Натурализм сосредоточивал внимание на теневых, а порой и на патологических сторонах жизни. Луначарский считал, что в романах Золя показана власть среды над человеком, это – некий «товарный фетишизм», господство материального над духовным.
Луначарский, знавший несколько языков, был и переводчиком. Благодаря его творческим усилиям стало возможным читать на русском языке поэму Ленау «Фауст» (1904), стихи Ады Негри (1910), критические статьи Р. Роллана (1916–1918), поэму К. Шпиттелера «Колокольные девы» (1918), лирику К. Ф. Мейера (1920), стихи Ш. Петефи (1925), Ф. Гельдерлина (1929). Многое в этом наследии остается живым достоянием истории и культуры.
Марселю Прусту посвятил Луначарский свою последнюю литературно-критическую работу. Пруст умер 18 ноября 1922 года. Впервые статья о Прусте в советской печати появилась 11 февраля 1923 года. Эта маленькая заметка о французском писателе была опубликована в журнале «Красная нива». Нарком просвещения писал: «Мы помещаем портрет недавно умершего широко прославленного писателя Марселя Пруста. Большой роман Пруста „В поисках утраченного времени“ обратил на себя внимание необыкновенным изяществом стиля, проявившим свою мощь в особенности в пейзажах и тонком анализе душевных явлений. Рядом с этим Пруст вызвал к жизни целую огромную серию различных типов, главным образом из аристократического круга и их антуража. Будучи большим поклонником аристократической Франции, Пруст тем не менее тонко подмечал ее недостатки и иногда вскрывал бессмысленность ее жизни, сам того не замечая».
Соглашаясь с основными положениями и оценками этой заметки Луначарского, известный современный ученый, тонкий знаток французской литературы А. Д. Михайлов отмечает, что многое в реплике Луначарского было сказано верно, за исключением, пожалуй, того, что Пруст якобы преклонялся перед аристократическим обществом. «Луначарский слишком буквально, – пишет Михайлов, – понял отношение французского писателя к аристократии: Пруст в действительности подмечал ее недостатки не невольно, а прекрасно отдавая себе в этом отчет. Следует отметить, что Луначарский, когда писал эту заметку, знал далеко не все части эпопеи Пруста, в лучшем случае три из семи. Обратим также внимание на приписанное Прусту „изящество стиля“. Наделе Пруст стилистом, по крайней мере в духе Флобера, не был: для него важнее стилистических изысков была содержательная сторона его произведений, и та огромная правка в рукописях, о которой принято говорить, указывает не на поиски точного, единственно возможного слова, а на стремление подробнее и шире передать мысль, добавить новые штрихи к нарисованной картине, даже создать новые эпизоды и тем самым не сжать, а развернуть повествование».
В том же 1923 году Луначарский написал статью «Смерть Марселя Пруста», которая, к сожалению, не была опубликована.
В «Письмах из Парижа» (напечатаны в «Красной газете» в начале 1926 года) Луначарский писал: «Недавно умер писатель, имя которого, может быть, наиболее характерно для современной французской буржуазной литературы. Это – Марсель Пруст. Его бесконечный, многотомный роман, озаглавленный „В поисках утраченного времени“, отличается действительно выдающимися достоинствами внутреннего и внешнего импрессионизма. В огромной массе типов, положений, образов, фраз – попадаются вещи тонкие, прочувствованные, прекрасные. Но просто невозможно примириться с духом невыносимого снобизма и лакейского низкопоклонства перед аристократией, которым прежде всего набит весь пухлый роман. Претит и чрезмерная тщательность в разборе мелких переживаний, заставляющая автора по двести страниц посвящать болезненному переживанию заурядного факта переутомленным с детства, ипохондрически вялым героем. Пруст по-своему большой писатель, и многие его страницы очаровывают хрупкой, мимолетной и ароматной поэзией своей. Но это в глубочайшем смысле слова декадент. Не странно ли это? Большую часть своей жизни Пруст провел прикованным к постели, и вот тут-то, не торопясь, от скуки, он меланхолически переживал прожитое. И что же? Эти медлительные воспоминания больного оказались самой популярной книгой современного Парижа. Мало того. Пруст создал школу, и самые знаменитые из нынешних молодых писателей носят на себе его печать».
В том же 1926 году Луначарский в статье «К характеристике новейшей французской литературы» соглашается с критикой Пруста Андре Жерменом в его книге «От Пруста до Дада» и пишет: «…Правильно указаны основные мотивы писателя: половой вопрос, снобизм, болезнь». Луначарский стал одним из инициаторов и авторов советского литературоведческого мифа о Прусте. В этом мифе общая оценка творчества французского писателя – отрицательна, хотя и подчеркиваются художественная значимость и психологическое мастерство, его необыкновенные взлеты и необычайная подвижность его в воспроизведении впечатлений в произведении «В поисках утраченного времени».
Перед самой кончиной уже больной Луначарский работал над большим трудом о французском писателе. Труд так и остался незавершенным. В нем Луначарский еще более прямолинейно утверждал, что Пруст восхищался аристократией и преклонялся перед ней. Эту статью о Прусте больной, умирающий Луначарский диктовал в декабре 1933 года. Диктовка была им оборвана из-за очень плохого самочувствия за два дня до смерти. Луначарского творчество Пруста, видимо, очень интересовало, и он понимал масштабы и значение этого писателя.
Луначарского покоряли процесс и сама стихия воспоминаний, наполняющие поток сознания в прозе Пруста. Луначарский пишет: «Вот эта изумительнейшая волна воспоминаний, которая, конечно, играет громадную роль в творчестве каждого писателя, у Пруста сильна и трагична. Он не только любит свои „Temps perdus“, он знает, что для него-то они именно не „perdus“, что он может их вновь расстилать перед собою, как огромные ковры, как шали, что он может вновь перебирать эти муки и наслаждения, полеты и падения». Луначарский был зачинателем изучения творчества этого писателя в советском литературоведении. Однако по глубине и тонкости истолкования произведений Пруста Луначарский уступал анализу Владимира Вейдле. Его анализ противостоял традиции в изучении Пруста, которая складывалась при несколько упрощенно-социологическом подходе Луначарского.
Вместе с тем надо отдать должное Луначарскому. Только большая преданность интересам культуры могла заставить его на пороге смерти писать свою последнюю литературоведческую работу, посвященную Прусту. В идеологической обстановке 1920-х – начале 1930-х годов нужно было обладать идеологической незашоренностью и проявить определенное мужество и смелость, чтобы посвящать свои критические статьи писателю, работавшему в новой художественной форме – литературы потока сознания. Будучи видным общественно-политическим деятелем, Луначарский способствовал и первым переводам Пруста на русский язык, и включению его творчества в рецептивно-эстетический и культурный обиход нашей страны.
24 апреля 1932 года. Женева. Серый сумрачный день. Сегодня перерыв в работе женевской конференции по разоружению, и член советской делегации Луначарский решил воспользоваться свободным временем и навестить Ромена Роллана в ответ на его приглашение. Дом писателя находится в ста километрах от Женевы. Луначарский едет в автомобиле и, сидя на переднем сиденье и осматривая живописные берега Женевского озера, которое огибает дорога, вспоминает: «Мы не виделись семнадцать лет. Впервые я попал к нему, помнится, в конце января 1917 года…» В памяти Луначарского возник образ худощавого, высокого человека. Французский писатель выказал тогда радушие и гостеприимство, и они, помнится, обменялись короткими репликами, предвосхищавшими будущую дружбу.
– Очень рад вашему приезду. Я давно собирался к вам, однако то я занят, то вы болеете, – сказал тогда Ромен Роллан. – Вы для меня как посол будущего, вестник русской революции.
– Да, она, несомненно, произойдет к концу войны.
– Рождаются новая Европа и новое человечество.
Сознание Луначарского вернулось из прошлого в настоящее: все, о чем они тогда говорили, оказалось правдой. С тех пор прошло полтора десятилетия. Анатолий Васильевич решил: писатель мог забыть этот разговор; надо будет напомнить ему об этой давней беседе.
Они въехали в городок Вильнёв, похожий на большую деревню. Через два часа тряски по живописной дороге автомобиль въехал в ворота виллы «Ольга», гостеприимно открытые самим хозяином. После дружеских рукопожатий Луначарский сказал:
– Я убежден, что, несмотря на долгое отсутствие общения, мы не только не сделались дальше друг от друга, но, наоборот, чрезвычайно сблизились. На наше сближение работала сама история.
Ответ Роллана был не менее любезен:
– Ваши письма всегда были столь выразительны, содержательны и доверительны, что у меня нет ощущения долгой разлуки.
В новой реплике Луначарский внес в разговор политический акцент:
– А меня с вами сближали не только ваши теплые письма, но и ваша активная и дружественная деятельность последних лет. Вы оказались по отношению к советской культуре истинным другом и доброжелателем.
Хозяин захотел показать гостю сад, и они отправились на небольшую прогулку.
– Как жаль, что нашу природу вы не увидели в яркий летний день.
– И в серый день Вильнёв очарователен, вполне можно понять, почему этот уголок вы выбрали для жительства. Сама природа здесь оберегает человека от излишней траты сил.
Они вошли в дом, и хозяин предложил сразу пройти к столу подкрепиться. За обедом Луначарский сказал:
– Ваши последние работы о Бетховене, Гёте, Эмпедокле, Спинозе – свидетельство широты ваших интересов. Эти книги в сумме с вашими прежними биографическими работами и трудами по истории музыки дали мне достаточное основание выдвинуть вас кандидатом в почетные члены нашей Всесоюзной академии наук.
– Меня никто об этом официально не уведомлял.
– Это оплошность президиума академии. Тем более приятно мне вас поздравить. Вы были очень хорошо избраны.
Луначарский поднял рюмку и сказал:
– Я хотел бы выпить за почетного академика, выдающегося французского писателя Ромена Роллана.
– Благодарю вас и за добрую весть, и за доброжелательную инициативу и прошу передать мою благодарность Академии наук.
– Разработкой тончайших вопросов культуры человечества и борьбой за ростки его будущего вы заслужили огромное уважение в нашей стране. Вы всегда сочувствовали революции и социализму. Это знают и ценят и наш народ, и наше правительство. Препятствием к более полному сближению долгое время был ваш пацифизм несколько толстовского духа. Однако ныне…
– …ныне я осознал, что реакция наступает и что ужасы войны могут быть обрушены на человечество. Ныне я осознал, что в борьбе с войной и реакцией нельзя отрицать насилие как повивальную бабку истории.
Хозяин и гость расположились на открытой террасе в плетеных креслах. Лицо Ромена Роллана стало строгим и преисполненным воли, взгляд – пристальным.
– Конференция по разоружению в Женеве – это же спектакль для доверчивых обывателей. Миром правят жестокие и бессовестные, циничные и хищнические интересы, которые в конечном счете повелевают правительствами и определяют их политику. Естественным выходом из кризиса для буржуазного мира будет развязывание войны. СССР может стать объектом нападения. Я с большой тревогой смотрю на события, развивающиеся сейчас на Дальнем Востоке. Я хочу рассказать вам об одной очень важной идее Анри Барбюса. Он предлагает созвать в Швейцарии всемирный конгресс борьбы против войны. На конгрессе должны быть представлены лучшие умы передового человечества – писатели, художники, ученые, деятели культуры, а также представители рабочих организаций. Необходим «сторожевой крик» по поводу опасности текущего момента.
– Это плодотворная инициатива. Важно было бы, чтобы в такой конференции приняли участие представители тех профсоюзов, которые ближе всего соприкасаются с войной: профсоюзы металлургов, химиков, грузчиков…
Про себя Луначарский подумал: «Хорошо, когда крупнейшие люди эпохи, пусть издали, но все же верною стезей приходят к актуальным идеям своего времени». Вслух же произнес:
– Вашу драму «Настанет время» хотела бы поставить Театральная студия под руководством Юрия Завадского. Однако пьеса требует некоторой коррекции в соответствии с духом нашей культурно-идеологической ситуации.
– Я хорошо понимаю, – ответил Роллан, – что действующие лица, окраска сюжета и стиль слишком пацифистско-квакерские и слишком библейские для современной Москвы. Это не так-то легко изменить. Так что постановку осуществить вряд ли возможно.
Луначарский возразил:
– Лицемерие «цивилизации» и другие проблемы этой пьесы актуальны. При некоторой «переоркестровке» пьеса будет очень важна для нашего театрального репертуара.
– К несчастью, у меня нет времени написать заново пьесу. Моя работоспособность ослаблена болезнью. Меня едва хватает для работы над окончанием цикла романов «Очарованная душа» и на постоянные выступления против фашизма.
– Если вы разрешите, я совместно с критиком Дейчем проделаю необходимые переделки, об их плане я вам специально напишу.
– Благодарю вас.
Луначарский стал собираться, чтобы дотемна вернуться в Женеву. Ему показалось, что Ромен Роллан несколько утомлен долгим разговором на творческие и политические темы. Хозяин обнял гостя и сказал, что ему жалко с ним расставаться.
Дойдя до машины, Луначарский и Ромен Роллан опять обнялись на прощание. Луначарский сел в машину, и она тронулась. Ромен Роллан и его жена Ольга стояли у ворот виллы, пока машина не скрылась за поворотом дороги. Они долго махали вслед гостю, высоко подняв руки над головой.
Когда Луначарский возвращался в Женеву, начался дождь. Под его однообразный шум он въезжал в город. Анатолий Васильевич подумал: «Даже в Женеве плохая погода наводит грусть».
Глава сороковая
НАВСТРЕЧУ СОЛНЦУ
Жизнь А. В. Луначарского в последние его годы омрачала тяжелая болезнь сердца и глаз. Он прожил всего 58 лет 1 месяц и 15 дней. Корней Иванович Чуковский любил присловье: «Русский писатель должен жить долго». Конечно, долгая жизнь желательна для любого смертного. Здесь же идет речь о том, что для полного осуществления замыслов художника в обстоятельствах бурной, всегда сложной, изменчивой и нестабильной российской жизни необходим долгий срок. А ведь желательно не только успеть осуществить свои замыслы, но и успеть увидеть, как твое творчество воспринято и как оно повлияло на жизнь. Луначарский не был репрессирован, как многие его коллеги по первому составу Совнаркома. Вероятнее всего, не успел. Однако снятие с поста наркома в 1929 году объясняется не только состоянием его здоровья. Ведь не случайно после смерти Луначарского его работы четверть века не публиковались. Роль и значение Луначарского как государственного и партийного деятеля долго или замалчивались, или искажались.
Возвращение Луначарского в историю началось в 1950-е годы. Оно продолжается и ныне.
Он в 1933 году был направлен в Испанию в качестве первого советского полпреда в этой стране. Однако по дороге в Мадрид здоровье Анатолия Васильевича резко ухудшилось. Он не смог продолжать свой путь в Испанию и вынужден был остановиться во Франции, в Ментоне. В этом городе, расположенном на берегу Средиземного моря, в центре Ривьеры, серьезно больной Луначарский продолжал жить активной творческой жизнью и писал большую работу о Марселе Прусте.
Проблемы со здоровьем у Луначарского начались во второй половине 1920-х годов. В Берлине у крупных немецких врачей он лечил глаза. Вскоре стала ясна неизбежность операции. Обратившись к Сталину и получив его разрешение, жена Анатолия Васильевича, Наталья Александровна Розенель, отправилась в Германию, чтобы в эти трудные дни быть рядом с ним. Сталин разрешил Луначарскому длительное лечение в Берлине, где он находился вместе с Натальей Александровной и куда на это время приехала Ирина (дочь Розенель от первого брака). Страдая от сильных болей, Анатолий Васильевич продолжал диктовать одноактную пьесу и критические статьи. Близкие читали ему русские, французские и немецкие книги и газеты, он по-прежнему оставался в курсе отечественной и международной политической и культурной жизни.
По предписанию врачей Луначарский много ходил пешком. Ходил, опираясь на палочку, но не позволял себе идти старческой походкой… Утешал себя тем, что важно не то, как человек ходит, а как встает. Вставал же он всегда с таким волевым усилием, что казался почти молодым и бодрым.
Друзья писали письма, подбадривали. Позвонил Семашко, пошутил: «Я как врач утверждаю, что если вам за пятьдесят лет, вы проснулись и у вас ничего не болит, – значит, вы умерли». Горький прислал теплое письмо: «Вам ли, Анатолий Васильевич, бояться старости и бездеятельности! Вы прожили тяжелую, но яркую жизнь, сделали большую работу. Вы долгие годы шли плечо в плечо с Лениным и наиболее крупными, яркими товарищами… Писали бы вы мемуары. Вот была бы замечательная книга! И очень нужная! Ведь вы владеете словом как художник, когда хотите этого…»
В словах «когда хотите этого» он уловил критическую нотку и вспомнил, как когда-то его отчитывал за небрежность в стиле Мейерхольд. Однако в целом письмо Горького было лестным.
Его стали посещать грустные мысли, которые он старался формулировать в оптимистическом духе. Да, болеть и умирать нужно – как жил всю жизнь: спокойно и мужественно. Впрочем, почему умирать? Можно болеть и жить почти полноценной жизнью. Главное – не выбывать из жизни раньше, чем придет смерть.
…Какую-то странную роль в моей жизни играет период в двенадцать лет. Так, в 1905 и 1917 годах я срочно приезжаю из эмиграции в охваченную революцией Россию, чтобы принять участие в событиях; с 17-го по 29-й – нарком просвещения – 12 лет, с 21-го года и вот уже 12 лет я второй раз женат. В 33-м году согласно этой закономерности мы должны расстаться… А может быть, двенадцать лет – ритм моей жизни именно потому, что я жил в унисон с жизнью моей страны, для которой характерна такая периодичность. Так, Александр I сменяет Павла в 1801 году, в 1812-м – Отечественная война, 1825-й – восстание декабристов, 1837-й – смерть Пушкина, 1905-й – первая русская революция, 1917-й – Октябрьская революция, 1929-й – год великого перелома… Теперь важных событий следует ждать через двенадцать лет, то есть в 1941 году, потом в 1953 году, потом где-нибудь в 1964–1965 годах… Ну вот, не хватало под старость лет в мистику удариться!
…Впрочем, почему это мистика? У организма есть свой биологический ритм, у общества – свой, социальный… У Солнца – свой. Выходит, что Россия живет в ритме Солнца. И лестно думать, что я тоже жил в солнечном ритме моей страны.
В 1933 году Луначарский получил новое назначение: полпредом СССР в Испанию. Здоровье его было сильно подорвано, и прежде чем попасть в Мадрид, он по настоятельной рекомендации врачей сделал длительную остановку в Париже, где прошел курс лечения в клинике. После клиники потребовалась реабилитация, и Анатолий Васильевич отправился на отдых в маленький французский городок Ментону. Путь туда был неблизкий: сначала поездом, потом машиной – железная дорога до Ментоны не доходила.
В поезде было душно. С трудом Луначарский опустил окно, но вместо свежего воздуха в купе ворвался дым паровоза, и он, напрягая последние силы, закрыл окно. Его восковое лицо, отразившись в оконном стекле, наложилось на бегущий навстречу поезду пейзаж: освещенные полной луной кусты, поля, перелески…
Стеариновая луна плыла по фиолетовому небу.
Ему пришли в голову пушкинские строки:
Я говорю: промчатся годы,
И сколько здесь ни видно нас,
Мы все сойдем под вечны своды —
И чей-нибудь уж близок час.
Гляжу ль на дуб уединенный,
Я мыслю: патриарх лесов
Переживет мой век забвенный,
Как пережил он век отцов.
Младенца ль милого ласкаю,
Уже я думаю: прости!
Тебе я место уступаю;
Мне время тлеть, тебе цвести.
Анатолий Васильевич чувствовал себя плохо, но никому об этом не говорил, и поэтому у всех близких – и у жены, и у дочери Ирины – было ощущение, что лечение в парижской клинике дало положительные результаты и можно надеяться на выздоровление.
Он поселился вместе с женой и дочерью в Ментоне, о которой знал только, что здесь в 1889 году умер русский врач Боткин, а в начале XX века жил Немирович-Данченко. Согласно календарю зима уже началась, однако погода стояла, по нашим российским понятиям, осенняя. Было тоскливо и грустно. А тут еще утром 4 декабря он открыл французскую газету и прочитал, что умер Фирмене Жемье, его близкий приятель, знаменитый деятель французской сцены, блестящий актер, многолетний директор театра «Одеон».
Луначарский просматривал газеты, не вставая с постели, и с удивлением увидел, что даже парижская «Матен», которая преследовала Жемье всю его жизнь, закончила информацию о его кончине добрыми словами: «Его имя было одним из самых знаменитых в театре, которому он принес столько чести. В истории он останется одним из величайших театральных людей Франции».
Он стал писать некролог о Фирмене Жемье, не зная, что три страницы, посвященные этому деятелю французского театра, станут последними в его огромном литературно-критическом наследии…
Он всегда начинал писать сразу: стоило взять перо в руки, и слова сами ложились на бумагу. А тут слова не шли к нему, наплывали воспоминания, рисовали живой образ Жемье. Луначарский вспомнил довольно глупую пьесу Гинвона «Счастье», поставленную Жемье в «Театре Антуан». Претензии на серьезный психологический анализ женской души тогда очень понравились публике, а он, Луначарский, был возмущен спектаклем. Однако не вспоминать же об этом сейчас. Как говорили римляне, о мертвых – или хорошо, или ничего. А ведь он может рассказать о Жемье много хорошего, нужно только сосредоточиться и преодолеть слабость и подкатывающую к горлу тошноту…
Он вспомнил успех Жемье в спектакле «Убийца» в «Театре Антуан». Это была заурядная мелодрама, инсценировка известного романа Феррара. Безусловно, полковник Севинье, убийца, не лучшая роль Жемье. Для этого драматургия не давала достаточного материала. Однако Жемье в этой роли был очень убедителен, и, видимо, потому она так мне запомнилась. Жемье сумел передать целую гамму чувств своего героя: негодование, жалость, мрачную решимость.
Сцена убийства была сыграна так сильно и вместе с тем красиво, что, помнится, весь антракт у меня учащенно билось сердце. Красиво убивал Жемье. Неужели жесты убийцы могут вызывать не только ужас, но и восхищение?.. Расскажи мне это кто-нибудь, я бы не поверил. И все-таки даже сейчас, при воспоминании, становится не по себе…
Жемье, как и Станиславский, выступал за международное объединение всех художников театра для борьбы с коммерческим духом в искусстве, с наступлением кинематографа на театр… Эту идею принял и Мейерхольд. Тогда – помнится, это был 1927 год – Жемье устроил международный фестиваль театров в Париже. Советский театр тоже был приглашен, однако гастроли не состоялись. Очередная наша ошибка! Театральный мир ждал от нас многого, наше участие в фестивале было важно и с культурной, и с политической точки зрения. Однако я не смог доказать правительству целесообразность этого… На следующий год Жемье приехал в Москву. Помню, как тепло мы его приняли. Я произнес тогда приветственную речь: мы, как и вы, интернационалисты, и так далее в этом же роде.
В своем ответном слове французский актер выразил горячую симпатию к нашей стране и подчеркнул необходимость восстановления прерванных войной связей между культурами всех народов…
И вот Жемье умер…
Луначарский встал с постели, накинул халат, сел за письменный стол и начал писать некролог для «Известий»: «Несколько дней назад умер в Париже за работой один из крупнейших деятелей мирового театра, искренний и активный друг советского театра Фирмен Жемье. Он умер шестидесяти трех лет от роду…»
Луначарский отложил перо и задумался: «А я незадолго до отъезда отпраздновал лишь пятьдесят восьмой день рождения…» Он привычным жестом снял пенсне, протер, вернул на место и снова принялся писать:
«Если страстное новаторство Жемье в области формы театра богато больше исканиями, чем находками, то нельзя забывать двух других сторон его театральной работы: актерской деятельности и международной инициативы. Жемье был, бесспорно, одним из величайших актеров французской сцены последних десятилетий…»
В тот же день некролог был отправлен в Москву. «Известия» от 11 декабря 1933 года, в которых было опубликовано прощальное слово Луначарского, посвященное памяти Фирмена Жемье, пришло в Ментону утром 19 декабря. Газета еще застала Луначарского в живых, и он по старой журналистской привычке пробежал глазами свой текст, который на газетной полосе или на страницах журнала всегда выглядел по-новому и читался не так, как в рукописи, а в контексте его широкого читательского восприятия, широкого социального звучания:
«…Жемье полагал, что театр и кино должны объединять человечество. Он был инициатором и душой международного общества деятелей театра. Во время второй театральной олимпиады в Париже на первое место выдвинулся театр им. Вахтангова. Жемье, который отдал этому театру помещение „Одеон“, подвергся обвинениям в пристрастии. Известный драматург Бернштейн в публичном письме обвинял его в „русофильстве“ и порицательно называл „другом Луначарского“»…
Луначарский пробежал глазами газетные заголовки номера. Он никогда в жизни не бездельничал, даже в отпуск, на курорт, всегда брал с собой книги и рукописи, читал и писал в это время, свободное от заседаний и лекций, докладов и приема посетителей, в несколько раз больше, чем обычно. Однако сейчас он почти не работал. Эта праздная жизнь при многолетней привычке постоянно загружать мозг тысячами дел и обязанностей не могла не привести к тому, что его сознание стало переполняться воспоминаниями и осмыслением накопившихся впечатлений.
Чем сложнее и напряженнее историческая ситуация, тем более многообразны типы идей, формы интеллектуальных личностей, виды художественных и культурных феноменов, появляющихся актуальных культурных потребностей. Именно он, будучи наркомом, оценивал, направлял, отсортировывал эти типы, формы, виды.
Он спас от голода, от нужды, от кары, от забвения десятки художников и деятелей культуры, многим дал идейные ориентиры и выход в творческую жизнь. Он обеспечивал широкий простор творческих исканий. Он исполнял социальную роль сита. Он старался, чтобы в жизнь вошло как можно большее многообразие культурных явлений, рождаемых интеллигенцией. Но, может статься, иногда он не пропускал в жизнь самое важное для будущего? Он служил сегодняшнему делу. Однако во всем ли эта современная точка отсчета совпадала с той вечностью, в которую уходит истинное искусство? Наверное, он совершал ошибки. И огорчительно то, что его ошибки не будут устранены в ближайшее время, а, быть может, усугубятся.
Он вдруг почувствовал себя плохо, слабость охватила его, и он отложил газету и забылся, но и в забытьи мысль продолжала работать. Потом вновь пришло полное сознание, мысли прояснились.
Сердце пугало аритмией, а мозг жил привычной жизнью и мощно работал. Он вдруг вспомнил поговорку: «Деянью – время, созерцанью – час».
Вся его жизнь была деянием. Даже когда он смотрел бессмертные творения в Лувре или Эрмитаже, он не столько созерцал или наслаждался, сколько был занят очередным деянием и в лучшем случае сосредоточен на том, как разъяснить своему народу ценность этих творений, как поставить их ему на службу…
А созерцание… Ему в жизни не хватало безделья… Это тоже важное дело и большое умение, не всем данное: ничего не делать. Когда-то он спросил у Эйнштейна, как он работает, в какое время дня он пишет, и ученый отшутился: важные мысли приходят так редко, что я их запоминаю, писать поэтому приходится тоже крайне редко.