Текст книги "Луначарский"
Автор книги: Юрий Борев
Жанр:
Биографии и мемуары
сообщить о нарушении
Текущая страница: 17 (всего у книги 25 страниц)
Глава двадцать восьмая
И РЕВОЛЮЦИЯ…
Луначарский как театральный деятель поддержал постановку пьесы Маяковского «Мистерия-буфф», покровительствовал молодым драматургам А. Глебову, А. Файко, Н. Эрдману, С. Третьякову, Б. Лавреневу, А. Афиногенову, В. Киршону. В книгах «Театр и революция» (1924), «О театре» (1926) и «Театр сегодня» (1927) Луначарский отмечает первые успехи советской сцены в освоении новой социальной тематики.
Драматургия Луначарского не продержалась на сцене дольше, чем он просидел в кресле наркома. Большая эрудиция Луначарского не спасала его драматургию от невысокой художественности и угрюмой тенденциозной назидательности. Однако, несмотря на это, драматургия Луначарского способствовала выходу на сцену современной тематики и проблематики. Драматургия Луначарского обширна – это пьесы «Королевский брадобрей» (написана в январе 1906 года в тюрьме), «Пять фарсов для любителей» (1907), «Вавилонская палочка» (1912), «Фауст и город» (1918), «Оливер Кромвель» (1920), трилогия о Фоме Кампанелле (полностью написаны две части – «Народ», 1920, «Герцог», 1922; из третьей части «Солнце» написан лишь первый акт), «Канцлер и слесарь» (1921), пьесы «Освобожденный Дон Кихот» (1922), «Поджигатели» (1924), «Яд» (1926), «Бархат и лохмотья» (1927, по драме Стуккена), «Медвежья свадьба» (1923, по новелле П. Мериме «Локис»), «Нашествие Наполеона» (1930, совместно с Ал. Дейчем, по В. Газенклеверу). Он написал около двадцати одноактных пьес – «драмолеттов». Действие в пьесах Луначарского часто происходит в историческом прошлом и за рубежом, но он ставит актуальные для современной революционной России, моральные и политические, исторические и философские проблемы.
Некоторые пьесы Луначарского шли не только на советской сцене, но и в зарубежных театрах.
Много споров в художественной среде вызвал девиз Луначарского «Назад к Островскому» (1923), а представители «левого» искусства встретили его в штыки. Однако этот девиз имел положительное значение, так как ориентировал драматургию и театр на реалистические традиции.
Быть может, чтобы отвлечь Луначарского от драматургического творчества и пресечь его не слишком удачные попытки на этом поприще, Горький советовал ему писать мемуары: «Вы прожили тяжелую, но яркую жизнь, сделали большую работу. Вы долгое время, почти всю жизнь, шли плечо в плечо с Лениным и наиболее крупными, яркими товарищами». Луначарский совету внял и мемуары писал (воспоминания о Ленине, об Октябрьской революции), однако не в том объеме и масштабе, которые предполагал Горький.
Луначарский выступил и как соавтор некоторых киносценариев. Совместно с Гребнером были написаны сценарии к фильмам «Медвежья свадьба» и «Саламандра».
Еще раз подчеркнем, что литературные произведения Луначарского не обладают серьезными художественными достоинствами, однако они способствовали популяризации культуры и распространению историко-научных знаний и значимы для истории литературного процесса.
Луначарский самозабвенно любил театр. Премьера спектакля, юбилей актера или режиссера, открытие новой театральной студии, удачно сыгранная роль – ничто не проходило мимо внимания этого поистине театрального человека. Он активно вмешивался в художественный процесс рецензиями и теоретическими статьями, выступлениями на обсуждениях и принятием соответствующих постановлений Наркомпроса, участием в формировании репертуара…
После спектакля «Заговор Фиеско» Остужев и Луначарский подружились. Остужев взялся за исполнение главной роли в пьесе немецкого драматурга-экспрессиониста Штуккена «Бархат и лохмотья». Луначарский перевел эту пьесу с немецкого языка и внес свои изменения в текст, заострив социальное звучание будущего спектакля. В процессе постановки Луначарский много рассказывает Остужеву о Голландии и дает ему целый список книг о XVII веке.
Премьера спектакля «Бархат и лохмотья» состоялась 25 марта 1927 года и прошла с успехом. Когда публика разошлась, труппа и гости, приглашенные Луначарским, поехали в ресторан отметить премьеру. Демьян Бедный, грузный, в огромной купеческой шубе, ехал в машине Луначарского вместе с актрисой Розенель, Остужевым и известным критиком Конъюнктуровым.
По дороге Розенель особенно восхищалась игрой Остужева.
Остужев благодарил за лестное мнение о его игре и косился на критика Конъюнктурова, мнение которого было особенно важно.
Тем временем Демьян Бедный разговаривал с Луначарским, однако не о спектакле, а о собственном творчестве.
– Знаешь, Анатолий Васильевич, вчера вновь перечитал «Двенадцать» Блока. Кроме Христа, в основном революционно написано. Какой у меня хороший ученик!
– Ну, Демьян, – возразил Луначарский, – ты хватил! Самомнение у тебя излишнее.
Бедный обиделся и стал доказывать свою правоту:
– Когда эта поэма проскочила за кордон, меня там покрыли за слова «мы на горе всем буржуям мировой пожар раздуем». Только месяца через полтора узнали, что это Блок написал. Он своим тонким чутьем угадал мой стиль.
Угрюмо молчавший до сих пор критик Конъюнктуров оживился и взял под защиту Бедного:
– Вы, Анатолий Васильевич, недооцениваете роль истинного пролетарского поэта. Демьян конечно же оказал влияние на многих поэтов, в том числе и на Блока. «Революционный держите шаг, неугомонный не дремлет враг». Это Демьян Бедный или Александр Блок? А, то-то и оно. Всю нашу поэзию хорошо бы одемьянить.
– Одемьянить хорошо, – ответил Луначарский, – лишь бы не обеднячить.
Розенель и Остужев рассмеялись, а Бедный и Конъюнктуров обиженно замолчали.
За столом в ресторане сразу же воцарилась непринужденная атмосфера, между тостами и шутками шло обсуждение. Театральный критик Марков сказал:
– Остужев не столько герой-любовник, сколько герой-неврастеник.
Критик Конъюнктуров, не слушая критика Маркова, высказал свое мнение:
– Буржуазную пьесу Штуккена Луначарский не столько социально заострил, сколько эстетически утяжелил: упростил стилистику экспрессионизма, но добавил громоздкой бутафории романтической драмы.
Третий критик, Чужак, развил свою оценку спектакля:
– Как ни старался Остужев, как много искренности и темперамента ни вкладывал в образ Адриана, роль ему не удалась. Она лишь придаток монументального режиссерского замысла, в ней отсутствует классовая характеристика персонажа.
Режиссер Владимирский по-своему толковал спектакль:
– «Бархат и лохмотья» не историческая, а современная пьеса. Оденьте персонажей в костюмы наших дней, и вы получите трагедию художника, непонятого средой.
На другом конце стола, где расселась актерская молодежь, царили смех и веселье.
Демьян Бедный ревниво прислушивался к разговорам и никак не мог завладеть вниманием аудитории. Тогда он написал эпиграмму-экспромт:
С людей сбирая рублики.
Преследует он цель:
Лохмотья дарит публике,
А бархат – Розенель.
Эпиграмма пошла по столу от одного гостя к другому. Раздался смех. Остужев, прочитав эпиграмму, вспыхнул, однако тут же улыбнулся, оценив остроумие. Немедленно Луначарский написал ответ:
Хоть Вы и Бе… и Де… и Же…
Но все же вы не Беранже.
Потом подумал, зачеркнул написанные строки и аккуратно написал другие:
Он быть хотел советским Беранже.
Все знают, что он Бе, все знают, что он Же.
Демьян Бедный мужественно перенес ответный удар.
За кулисами жанра: факты, слухи, ассоциации
Станиславский как-то сказал: «Плохо. Искусство отошло на второй план, уступив место политике».
* * *
Айседора Дункан предложила Станиславскому, что она, обнаженная, станцует лично для него эротический танец.
– Спасибо. Это очень интересно. Я приглашу мою жену, чтобы она тоже посмотрела.
* * *
Станиславский при поступлении Михаила Чехова в Московский Художественный театр дал ему задание изобразить окурок. Михаил Чехов поплевал на пальцы и с шипением придавил ими свою макушку, «загасив окурок». Станиславский был в восторге.
* * *
Все театры оперетты были закрыты в 1918 году. Остался только театр у Никитских Ворот в Москве. Чтобы вписаться в советскую действительность, коллектив театра стал обсуждать «актуальную» проблему: следует ли отменить буржуазный обычай дарить артистам цветы.
* * *
Во время Гражданской войны в Ставрополе шла пьеса местного драматурга. В домик станционного смотрителя, где развивалось действие, врывались то белые, то красные. Смотритель поступил весьма находчиво: с обратной стороны портрета Николая наклеил Маркса и, выглядывая в окно, приказывал жене: «Вертай Николку на Карлу Марлу». Или наоборот.
Глава двадцать девятая
СТРАНА ГОЛОДАЕТ, НО УЧИТСЯ
В посмертно изданном сборнике «Критика и критики» (1938) опубликованы теоретико-литературные и историко-литературные статьи Луначарского, написанные о творчестве Белинского, Добролюбова, Чернышевского, Плеханова, Воровского, Ольминского. На основе этого сборника можно сделать вывод: Луначарский считал, что в профессиональный кодекс критика должны входить, во-первых, бережное и уважительное отношение к художнику как к творческой личности, во-вторых, сочетание в оценке произведения художественно-эстетического и идейно-тематического критериев. Всякое значимое художественное произведение – звено в историческом процессе художественного развития человечества.
В одну из встреч Ленин спросил Луначарского:
– Не слишком ли вы увлекаетесь общекультурными задачами в ущерб просветительским?
Луначарский услышал в этом вопросе упрек в свой адрес и счел его справедливым. Конечно, школьное дело было в руках Надежды Константиновны Крупской, однако все же он, Луначарский, несет высшую ответственность за все проблемы просвещения и обязан уделять им особое внимание. Дело это было само по себе труднейшим. В условиях же Гражданской войны, голода и разрухи, нехватки учительских кадров, школьных помещений и топлива для них, необходимости перестраивать преподавание на новых идейных и методических основаниях – непомерно трудным, почти неподъемным. И Луначарский решил отдавать этому делу много более, чем половину своих сил, времени и энергии. Он лично ходил по инстанциям, «выколачивая» ордера на отопление для школ, лимиты на школьные завтраки, распоряжения отдать под школы те или иные здания и помещения. Он начал решать и совершенно невиданную задачу – полную ликвидацию неграмотности в стране, где не одно уже десятилетие и даже столетие больше половины населения было неграмотным. Для обозначения этого начинания понадобилось новое слово: ликбез – так называлось и место, где происходил процесс обучения, и сам процесс. Ликбезы, которых были тысячи по всей стране, тоже требовали внимания, для них нужны были терпеливые и знающие педагоги.
Сестра известной молодой поэтессы Марины Цветаевой – 27-летняя Анастасия вначале работала в Феодосии по организации народных читален, а затем, переехав в Москву, устроила у Никитских Ворот школу грамоты. Пожилые и старые женщины собирались вечерами и, цепко держа в неумелых пальцах карандаши, старательно выводили на серой оберточной бумаге первые в их жизни буквы.
По вечерам Анастасия рассказывала Марине о своей работе:
– Что-то фантастичное присуще этому делу. Некоторые мои ученицы годятся мне по возрасту в матери. Если бы я была лучше одета, моя настойчивость в намерении учить их грамоте показалась бы им барством. Большая часть жизни этих женщин прошла без знания азбуки. Буквы кажутся им чем-то непостижимым, и все-таки с величайшим упорством они учатся складывать буквы в слова, слова – в предложения. А Андрея я отдаю в художественную школу. Наталия Сац экзаменовала его. Она спросила: сколько вашему сыну лет? Девять, говорю. Тогда говорит она ему: «Представь себе, что в комнату вбежал тигр!» Не успела она закончить фразу, а Андрей сидел уже наверху высокой распахнутой двери. «Принят!» – радостно сказала Наталия Сац.
Марина задумчиво сказала:
– Ты знаешь, у меня такое ощущение, что в нашей голодной России учатся все – от детей до старух. А у меня важное дело: после писем Макса Волошина о том, что нужно помочь голодающей интеллигенции Крыма, я писала всюду, и вот сегодня меня пригласили в Кремль к Луначарскому. Шла с сердцебиением. Даже голос потеряла от волнения! Однако не пойти нельзя, нельзя упустить возможность помочь крымской интеллигенции! Вхожу, вижу: большая, пустая дворянская зала, стулья, рояль. Секретарь доложил обо мне. Ответ Луначарского: видеться вовсе не нужно, пусть товарищ Цветаева напишет. Сажусь в приемной писать: ни чернил, ни бумаги нет. Пишу моим карандашом на какой-то оберточной бумаге. Пишу кратко, и получается как декрет. Закончила. Хочу вручить юноше секретарю в кацавейке, и вдруг за моей спиной вырастает Луначарский. Невольно оглядываюсь и улыбаюсь раньше, чем осознала, кто это. Удивительное чувство – быть в присутствии такой личности. Глаза Луначарского смотрят ласково, подбадривающе. Он говорит: «Вы о голодающих Крыма? Все сделаю!» – «Вы очень добры». – «Пишите, пишите, все сделаю!» – «Вы ангельски добры!» – «Имена, адреса, в чем нуждаются, ничего не упустите, и будьте спокойны, все будет сделано!»
Со мной попрощался, а секретарю говорит: «Это дело возьму под контроль. Напомните мне. А сейчас приглашайте всех, кто пришел, на совещание по школе. Совещание начнут Надежда Константиновна и Покровский, я пообедаю, через десять минут вернусь и сам далее поведу заседание».
Смотрю, а в руках у Луначарского пакет с бутербродом – обед!
Не успела я дописать прошение, а Луначарский уже пообедал, вернулся и к самому началу заседания поспел. Пока я дописывала, пока с секретарем говорила – это поэт Рюрик Ивнев, – послушала сквозь приоткрытую дверь, что на совещании обсуждали: проблема помещений и топлива для школ, методики работы учителя, активность школьников в процессе учебы…
А было так. Луначарский, ободряюще кивнув и улыбнувшись Цветаевой, прошел в свой кабинет, где шло совещание. И Марина, отдав Рюрику Ивневу исписанные карандашом три листа оберточной бумаги, не ушла, а от нахлынувшей усталости и отчасти из любопытства стала с интересом прислушиваться к голосам, доносившимся из-за полуприкрытой двери. Рюрик изредка комментировал:
– Это Надежда Константиновна Крупская говорит…
– А, знаю – жена Ленина…
Крупская говорила спокойно и убежденно:
– Мы должны воспитывать достойную смену. Важно у школьников развивать умение коллективно работать, ставить себе ясные, определенные задачи, обсуждать пути их достижения. Главным орудием воспитания молодежи должно стать школьное самоуправление. Общие собрания должны научить ребят вырабатывать коллективное мнение. Дольтон-план, стихийно внедряющийся в нашей школе и дающий учащимся навыки планирования и учета своей работы, должен быть пополнен и скорректирован методами планирования и учета коллективного труда.
Луначарский возразил:
– К выработанным в американских школах в городе Дольтоне методам воспитательной работы следует подходить осторожно. У нас в школах под влиянием этого метода начинает внедряться весьма сомнительный бригадно-лабораторный метод работы. Казалось бы, дух коллективизма, а на деле – один-два человека выучили урок, а зачет знаний всей бригаде идет…
Вновь раздался голос Крупской:
– Согласна. Нам нужен Дольтон-план не в той форме, какая была создана в Америке, необходимо сочетание индивидуального и коллективного начал в школьной работе.
Луначарский:
– Надежда Константиновна, я хотел бы, чтобы мы обсудили проблему преподавания в школе общеобразовательных и гуманитарных предметов.
– Да, дело не только в малом количестве часов, отданных на общеобразовательные предметы. Дело еще и в том, что, например, в обществоведческой программе отсутствует подход ко всем проблемам с коллективистской точки зрения.
Потом на заседании начался обмен мнениями. Марина вдруг перестала понимать смысл произносимых фраз, так как в них было много аббревиатур и незнакомых слов и выражений: «ГУС», «метод проектов», снова Дольтон-план…
– Что такое ГУС? – спросила Марина у Ивнева.
– Это Государственный ученый совет – Научно-методический центр Наркомпроса РСФСР. Его председатель товарищ Покровский, а товарищ Крупская возглавляет научно-педагогическую секцию ГУСа.
Пока Цветаева переговаривалась с Ивневым, слово опять взял Луначарский:
– Наша школа должна воспитывать молодое поколение в духе глубокого интернационализма, вооружать его всей суммой добытых человечеством знаний. Школа должна работать научно, организованно, коллективно, планомерно, увязывая (теорию с практикой. Это особенно важно. Мы должны формировать нового человека, у которого личная жизнь будет неразрывно связана с общественной, с борьбой за социализм.
За кулисами жанра: факты, слухи, ассоциации
В 1920-х годах молодой литературовед Ульрих Рихардович Фохт выступил с резкой критикой видного философа Фриче, директора крупного идеологического института. К удивлению Фохта, Фриче пригласил его к себе, любезно принял и предложил почитать за него курс по литературе в одном из вузов. За него – потому что так оплата будет больше. Фохт согласился. Он читал лекции за Фриче и раз в месяц ездил к нему за своими деньгами.
* * *
Авнер Зись рассказывал, что в начале 1930-х годов его, молодого кандидата в члены партии, поставили на партучет на большом металлургическом заводе Донбасса, чтобы он «выварился в рабочем котле» и «избавился от интеллигентской мягкотелости». Там его нагружали партийными заданиями – рассказать «о текущем моменте», сделать доклад о международном положении, прочитать лекцию о Пушкине или Толстом. Когда парторг цеха впервые обратился к Зисю с заданием, «вываривающийся» в рабочем котле очень испугался, решив, что допустил какой-то проступок. Парторг не менее минуты крыл его крутым матом, а потом как ни в чем не бывало попросил рассказать рабочим об успехах индустриализации в СССР. Когда подобное обращение повторилось, молодой интеллигент осознал, что мат – это стиль речи, это необходимая увертюра к партийному разговору о важных проблемах, это средство налаживания контакта. И больше не пугался.
* * *
В середине 1930-х годов Фохт оказался без работы, книги его не печатались. От переживаний его парализовало, и он попал в больницу. Лечащий врач, узнав о причине его отчаяния, посоветовал ему написать Сталину и даже сам под диктовку написал это письмо. Через несколько дней курьер привез Фохту ответ Сталина, имевший два адреса: Бубнову – наркому просвещения и копию – Фохту. Сталин просил Бубнова предоставить Фохту работу. От радости Фохт быстро поправился и пришел на прием к Бубнову. Тот предложил ему стать его помощником. Некоторое время Фохт работал в этой должности, пока не случился казус. На очередном совещании по вопросам просвещения Бубнов стал публично с матом отчитывать Фохта. Тот ответил наркому в том же стилистическом ключе. Бубнов решил: то, что дозволено Юпитеру, не дозволено быку, и хотел было выгнать строптивца из Наркомпроса на улицу. Однако нарком вспомнил, с каким письмом Фохт к нему пришел. Он отправил его заведовать кафедрой русской литературы в Московский областной педагогический институт. Жизнь Фохта вошла в нормальное русло. Об одном он жалел: что во время посещения наркома забыл на столе у секретарши письмо Сталина.
* * *
Крупская, будучи одним из руководителей Наркомпроса, требовала: сказки и приключения детям читать не давать. По ее странному мнению, в сказках много необычного, волшебного, они уводят детей от реальности.
* * *
Литературовед Валерий Яковлевич Кирпотин делился со мной воспоминаниями. Сталин рассказывал писателям на даче у Горького, что Ленин, чувствуя приближение болезни, взял со Сталина честное слово, что тот в случае паралича даст ему яд. Когда Ленин действительно был парализован, Сталин обратился в политбюро с просьбой освободить его от данного Ленину слова. Специальным решением политбюро освободило Сталина от этого обязательства.
Глава тридцатая
СУДЬБА ШАЛЯПИНА И ЛУНАЧАРСКИЙ
Нарком просвещения приехал в Мариинский театр, прошел в артистическую Шаляпина:
– Федор Иванович, я немного задержу спектакль: скажу вступительное слово.
Шаляпин в гриме Бориса Годунова, не выходя из образа, кивнул. Луначарский прошел на авансцену. В креслах сидели красные командиры. Спектакль предназначался для них. Нарком сказал:
– В сегодняшнем спектакле встречаются с народом три великих художника – Пушкин, Мусоргский и Шаляпин. Опера воссоздает образ Смутного времени – иностранного нашествия, разорения. Сейчас тоже трудная эпоха. Но то были сумерки перед романовской ночью, а сейчас – после нее. Пусть напоминание о Смутном времени вселит в вас веру в светлое будущее.
…Спектакль прошел блестяще. Овации не смолкали. Шаляпин ушел за кулисы, снял царскую порфиру и вновь вышел на сцену.
Луначарский стал прощаться, однако Шаляпин задержал его, обратившись к нему с вопросом:
– Анатолий Васильевич, что это вы с театром намереваетесь делать? И как со мной поступите?
– Как с вами поступим? Будем лелеять и холить, беречь и почитать, слушать и наслаждаться. Вот и вся программа советской власти по отношению к великому артисту Шаляпину.
– Против такой программы не возражаю. Однако как понимать выступление авторитетного работника вашего наркомата? Вот посмотрите, мне актеры специально принесли. Это статья в газете «Известия».
Луначарский взял газету и прочитал в статье П. М. Керженцева кем-то для Шаляпина отчеркнутое красным карандашом место: «Буржуазный театр до такой степени обанкротился, что после прокалки в огне социальной революции от него почти ничего не останется. Театральная политика должна быть проведена путем принуждения. И она приведет к созданию нового театра через стадию разрушения».
Шаляпин продолжал:
– Зачем же, спрашивается, разрушать театр? А вот мне принесли другую статью, летнюю, тоже «Известия», за… сейчас посмотрю… вот… от 17 июля 1918 года… – Шаляпин протянул Луначарскому другую газету, в которой также красным карандашом, видимо, та же рука отчеркнула заголовок статьи: «Из народа, но не в народ» и строки, в которых предлагалось социализировать и передать в собственность общества… Шаляпина. – Да что же я вещь, что ли? Может, меня крепостным актером сделают? У меня, попросту говоря, знаменитый вопрос Аркашки Несчастливцева возникает: «А не удавиться ли мне?»
Луначарскому было неловко за автора нелепой статьи.
– Федор Иванович, – как можно деликатнее начал он, – мы создаем новое общество, новую культуру. Как все это делать, никто точно не знает. Делаем впервые. Пример брать не с кого. Вот люди и думают, спорят, обсуждают, а порою говорят глупости. Конечно, никто Шаляпина передавать в собственность общества не станет. Это чепуха. Однако и в иной глупости можно найти рациональное зерно. Ведь речь здесь идет о том, что великого артиста должен слушать народ. А у народа еще не всегда хватает общей культуры, нет навыков восприятия классики, нет понимания условности театра и его языка, нет привычки, времени, средств ходить в театр. Как же быть? Я нередко предваряю театральное представление вступительным словом, пытаюсь популярно рассказать о спектакле. Однако этого, видимо, мало. Я вот поговорил с вами об этих глупостях, – Луначарский потряс газетами со статьями, – и пришла идея: распоряжусь-ка я раздавать бесплатно треть билетов на спектакли Мариинского театра с участием артиста Шаляпина. Будем распределять билеты среди рабочих и школьников, студентов и курсантов, командиров и политработников, красноармейцев и матросов. А что? – Луначарский улыбнулся. – Так мы «национализируем» искусство Шаляпина! Его будет слушать народ! И кое-что еще надо будет предпринять…
Вскоре в Мариинском театре шла опера «Севильский цирюльник». Федор Иванович исполнял роль Дона Базилио. Первый выход Шаляпина в этом спектакле на сцену был лишь во втором акте. Несмотря на всемирную славу, огромный сценический опыт и величайшую популярность, для Шаляпина каждая встреча со зрителем была не просто волнующим, а потрясающим всю его душу событием. Поэтому на спектакль он всегда приходил заблаговременно, неторопливо готовился, гримировался, вживался в образ, унимал волнение. И сегодня Шаляпин пришел, как обычно, до начала представления. Едва он появился в своей артистической уборной, как туда вошел директор театра Экскузович и попросил певца срочно выйти на сцену. Когда артист подошел к левой кулисе, то услышал голос Луначарского, читавшего лекцию-комментарий к знаменитой опере Россини. Шаляпин с интересом вслушивался в развиваемые Луначарским мысли.
Стоя на авансцене, а порой прохаживаясь вдоль рампы, нарком импровизировал вступительное слово, характеризующее предстоящий спектакль, и говорил о проблеме нового зрителя и об отношении к классическому наследству. Нужна ли революции классика? Безусловно, нужна. И в этой связи Луначарский охарактеризовал Бомарше, творчество которого связано с ситуацией кануна французской революции. Наизусть он декламирует монолог Фигаро, а потом анализирует содержание этого монолога и соединяет современность и историю. Вдруг докладчик заметил Шаляпина, прервал свою речь и настоял на том, чтобы артист вышел на сцену. Когда ничего не понимающий Шаляпин вышел на сцену, Луначарский обратился к публике:
– Дорогие товарищи, разрешите мне зачитать декрет Совета комиссаров Союза коммун Северной области.
После аплодисментов Луначарский прочитал:
– «В ознаменование заслуг перед русским искусством высокодаровитому выходцу из народа, артисту государственной оперы в Петрограде Федору Ивановичу Шаляпину даровать звание народного артиста. Звание народного артиста считать впредь высшим отличием для художников всех родов искусства…»
Раздался шквал аплодисментов, и Луначарский поздравил смущенного артиста. Шаляпин сильными и артистически холеными руками обнял наркома, а потом обратился в зал:
– Я много раз в моей артистической жизни получал подарки от разных правителей, но этот подарок – звание народного артиста, – последние два слова Шаляпин произнес с особой интонацией, – мне дороже всех подарков.
И тогда кто-то в зале запел:
Мы по бережку идем,
Песни солнышку поем.
Из партера, с бельэтажа и галерки дружно грянуло:
Ай-да-да ай-да,
Ай-да-да ай-да
Эй, ухнем!
У Луначарского слезы навернулись на глаза, и он присоединил к песне свой не очень умелый голос, скорее декламировал, чем пел.
И вдруг огромный зал заполнил могучий голос, перекрывший весь хор:
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Еще разик, еще да раз!
Волга-Волга, мать-река,
Широка и глубока.
Ай-да-да ай-да,
Ай-да-да ай-да
Широка и глубока.
У Луначарского по щекам текли слезы, он не вытирал их. «Дубинушка» сотрясала стены Мариинки:
Эй! Эй!
Тяни канат сильней!
Что нам всего милей?
Волга-Волга, мать-река.
И теперь уже голос Шаляпина органично слился с голосом народа, певшего в зале:
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Еще разик, еще да раз!
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Еще разик, еще да раз!
Эй, ухнем! Эй, ухнем!
Пожалуй, на своем долгом веку прославленный Мариинский театр не знал такого могучего хора. И думалось: с таким народом «да не то что баржу на Волге, земной шар можно с места сдвинуть…».
После одной из гастрольных поездок за рубеж Шаляпин не вернулся в Россию. Многократно Наркомпрос настойчиво предлагал певцу приехать хотя бы ненадолго, с тем чтобы выступить перед своим народом и тем самым подтвердить свое высокое звание народного артиста. На приглашения, посылавшиеся ему, Шаляпин отвечал вежливым отказом и объяснял его тем, что импресарио опутали его сложной сетью обязательств. Артист заверял, что когда-нибудь настанет для него свобода от этих обязательств и тогда он приедет. На письмо полпреда Наркомпроса СССР Шаляпин ответил уклончиво, однако дал понять, что ни на какой разрыв с утвердившейся на его родине властью он идти не хочет.
Эти переговоры тянулись многие годы. Среди партийных работников нарастало негодование против Шаляпина. Луначарского упрекали в том, что он излишне либерально относится к певцу, покинувшему родину, раздавались даже требования лишить Шаляпина звания народного артиста. Наконец решение состоялось.
По поводу сложившейся ситуации Луначарский выступил со статьей в «Красной газете» от 26 августа 1927 года: «Предложение взять обратно дарованное Шаляпину звание возникало в правительственных кругах неоднократно, но каждый раз думали, что, может быть, оно преждевременно и что Шаляпин поймет свой долг и приедет на родину. Приходилось слышать заявления друзей Шаляпина о том, что он действительно слишком связан своими обязательствами „материального характера“ по отношению к разным антрепризам. Но все прекрасно знают, что Шаляпин заработал огромные деньги, составил себе немаленькое состояние, и ссылки такого человека на денежный характер его препятствий к приезду на несколько месяцев в свою страну не только кажутся неубедительными, но носят в себе нечто смешное и отталкивающее. Единственно правильным выходом из создавшегося положения было бы для Шаляпина, несмотря на лишение его звания народного артиста, приехать в Россию и здесь своим огромным талантом искупить слишком дорогую разлуку.
Я глубоко убежден, что при желании Шаляпин мог бы и теперь восстановить нормальные отношения с народом, из которого он вышел и принадлежностью к которому гордится. Во время всяких слухов о некорректных поступках Шаляпина за границей некоторые журналисты начали поговаривать о том, что он и вообще-то не талантлив, и еще многое в этом роде. Это, конечно, смешно, нам не к лицу маскировать чисто политический и вполне оправданный шаг какими-то рассуждениями лисицы о незрелом винограде. Конечно, Шаляпин давно как бы приостановился в своем творчестве. Это постигает часто наших артистов за границей и вообще людей, начинающих эксплуатировать свою славу, а не жить для творчества. Оба эти момента сказались на Шаляпине. Его оперный и концертный репертуар застыл. Но ни в коем случае нельзя отрицать, что Шаляпин сохранил в очень большой мере свои необыкновенные голосовые данные и остается тем же замечательным артистом, каким был. Я глубоко убежден, что если бы Шаляпин принимал участие в живом расцвете нашего театра, то, вероятно, он от этого много выиграл бы и в то же время способствовал бы оживлению у нас оперного и вокального искусства, которые пока еще (наверное, ненадолго) остаются позади других форм искусства».
Сразу же после выхода статьи с утра в служебном кабинете Анатолия Васильевича раздался телефонный звонок. Звонил Сталин. Он высказал свое неодобрение по поводу либерального, излишне мягкого тона статьи о Шаляпине. Анатолий Васильевич попытался объяснить свою позицию:
– Шаляпин живет вне родины, и у него отнято звание народного артиста. Это столь суровое наказание, что вряд ли нужна дополнительная суровость в наших статьях. Кроме того, под влиянием справедливого сиюминутного возмущения мы не должны наговаривать таких резких слов в адрес великого артиста, которые нам потом ни история, ни наши потомки не простят. Мы не имеем права неосторожной грубостью и резкостью навсегда перекрывать дорогу Шаляпину в Россию. Я уверен: великий певец вернется на родину или живой, или бессмертный. Именно с учетом этой перспективы мы и должны говорить о нем сегодня. Гения нельзя ни предавать анафеме, ни отлучать от народа даже тогда, когда он совершает непростительные ошибки.