Текст книги "Поздняя повесть о ранней юности"
Автор книги: Юрий Нефедов
Жанры:
Военная проза
,сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 24 страниц)
Полицай привел меня во двор 5-го почтового отделения, где уже находилось много народа, человек двести, а может и больше, в окружении полицейских и немецких солдат. Двор со всех сторон был огорожен высоким забором, и убежать оттуда было невозможно. Огромный полицай, очевидно, старший, предупреждал, что при попытке побега будут стрелять. Полицаи и немецкие солдаты стояли по периметру двора с винтовками в руках.
Через некоторое время со двора начали выводить людей группами по тридцать человек в сопровождении одного немца и одного полицая и усаживать в огромные крытые грузовики, большая колонна которых стояла на Лагерной. Дворы на улице с двух сторон были блокированы полицией.
Я пытался «улизнуть» со двора, стараясь не попасть в отсчитываемые тридцатки, переходил из одного угла двора в другой, но не получилось. Попал в последнюю машину. В кузове лежали лопаты и кирки.
Нас привезли на территорию нынешнего предприятия «Цветы Днепропетровска», там проходил противотанковый ров от Запорожского до Криворожского шоссе. Теперь это улица Днепропетровская. На этом месте расстреляли в ноябре ту колонну людей, которых мы видели возле универмага. Со стороны хозяйственного двора ров был наполнен трупами. К противоположной стенке рва доползали, видимо, только раненые и добитые позже. Картина страшная, хотя в последующее время я видел лагеря смерти в Германии… Там тоже не менее страшно, но этих я видел в колонне живыми. Среди них были наши соседи, с которыми мы были близки.
Расстрелянные в ноябре и едва присыпанные мерзлой землей, они оказались снаружи под лучами весеннего солнца. По дну рва ходил молодой немецкий офицер с пожилым унтером, очевидно профессионалом. Они штыками открывали рты жертвам, отыскивая золотые коронки. На дне рва, у противоположной от нас стены, сидела крупная молодая женщина с двумя прижавшимися к ней детьми. Кирками долбили мерзлую, уже чуть подтаявшую сверху землю, нашпигованную стреляными гильзами всех калибров, среди которых попадались и гильзы отечественного образца. Это стреляли полицаи.
Когда почти стемнело, нас отпустили. Как я добрался домой, не помню. Несколько дней я был без сознания, мама говорила, что у меня было воспаление легких. Она меня едва выходила.
В 1944-м, когда я уже был в армии, во взвод разведки вместе с нами попал и Борис Эльберт, одессит, эвакуированный в 1941 году и работавший почти всю войну в тылу на оборонном заводе. Его родные остались в Одессе и благополучно пережили румынскую оккупацию. Когда в начале 1944 года там стали править немцы, всех расстреляли: родителей, брата, сестер и многочисленных родственников. Борис с трудом отпросился на фронт, участвовал в Белорусской операции, будучи в роте автоматчиков, был ранен. С первым плененным немцем он обошелся как-то странно: долго смотрел ему в глаза, а потом отвернулся, стараясь больше его не видеть.
Войдя в Восточную Пруссию и пройдя по ней около сотни километров, мы не встретили ни одной живой души. Однажды совершенно неожиданно, выйдя из леса, мы попали на какую-то маленькую железнодорожную станцию, где скопились двести или триста эвакуированных и 15–20 военных. Нас было восемнадцать человек. Мы стояли молча вокруг редкой цепочкой с автоматами наизготовку. Первым отреагировал немецкий офицер. Он медленно достал пистолет и отбросил его шагов на десять, затем все остальные бросили туда же свое оружие.
Из толпы гражданских отделился старик и пошел прямо ко мне. Подойдя почти вплотную, он спросил по-русски московское время, подобострастно объясняя, что теперь они должны свои часы перевести по Москве. У меня часов не было. Я повернулся, чтобы спросить у кого-нибудь. Рядом стоял Борис. Я не узнал его. Он был бледный, с трясущимися искусанными до крови губами, со слезами в глазах.
Мы забрали военных и увели с собой в штаб полка. Большинство из них были из какой-то госпитальной команды. Когда выдалась удобная минута, я решил поговорить с Борисом и хоть как-то утешить. В разговоре мне пришлось рассказать немного из описанного выше. Оказалось, что Боря это тоже видел, но во сне и каждый день.
После окончания войны в течение лет двадцати пяти мне, особенно в день Победы, когда звучал голос Левитана, сообщавший о капитуляции, виделись наши командиры, горевшие в автомашине на проспекте Карла Маркса, противотанковый ров на Запорожском шоссе и заживо сгоревший наш пулеметчик на крыльце фольварка в Восточной Пруссии.
Первая военная зима
Зима 1941−1942 г. была очень холодной. Ко всем тяжелым испытаниям этого сурового времени добавилось и испытание морозом. В ход пошли все оставшиеся и еще не проданные вещи и то, что давно лежало в тряпках. Мама латала и штопала нам всякое старье. Потом из остатков старых одеял пошила телогрейки, которые мы надевали под уже ставшие маленькими пальтишки.
Кушать по-прежнему было нечего. Как и чем мы питались, сейчас уже и представить трудно, а если рассказать, то никто не поверит.
Однажды в лютое декабрьское утро по улице Чернышевского на телеге, запряженной двумя битюгами, так называли огромных немецких лошадей, ехал немец. Одна из лошадей ступила в какую-то ямку и сломала ногу. Солдат снял с нее сбрую и пристрелил, отправившись дальше на второй лошади.
Через несколько минут возле убитой лошади собрались люди и наиболее опытные и решительные стали ее свежевать. Я бросился домой за топором, а когда минут через пять вернулся, протиснуться к ней уже было нельзя. Но, как говорится, голод не тетка, и я с топором в руке пролез между чьими-то ногами и, едва не покалечив себе руку, отрубил кусок килограмма в три-четыре. Вернувшись домой с такой добычей я долго ходил гордый, почувствовав первый раз свою мужскую необходимость в семье. И на немецких битюгов стал смотреть совсем иными глазами, ожидая каждый раз очередной удачи.
Хорошее или плохое, как правило, приходит совершенно неожиданно. Так случилось, что в самый трудный момент нашего тогдашнего существования в нашем дворе вдруг появился Федор Тимофеевич Лозовой, старый друг и сослуживец нашего отца по 89 полку. В полку Федор Тимофеевич был начальником медсанчасти.
Семья Лозовых проживала в собственном доме с уютным чистым и зеленым двором, с роскошным ухоженным садом на углу Лагерной и Милицейской улиц. Хозяйка, Мария Емельяновна, умела и любила принимать, угощать гостей. Летом варениками с вишнями, потом с абрикосами и яблоками. И все это в густом саду за большим овальным столом, с огромным блестящим самоваром.
Инициатором и душой этих встреч был Федор Тимофеевич, большой, полный и настолько же добродушный. Демобилизованный из армии в 1936 году по состоянию здоровья он, фельдшер по образованию, успел до войны окончить медицинский институт. В начале войны его не призвали по той же причине и он уехал с семьей к себе на родину – в Сурско-Литовское, где врачевал жителей этого села до самого конца войны.
У них была дочь Тоня, очень красивая девочка. Любоваться ею бегали старшие мальчишки с нашей улицы, те которые уже учились в спецшколе ВВС. В 1941 году она окончила 10 классов.
После войны, в 1948 году мне дали отпуск на две недели и, находясь дома, я зашел однажды к Федору Тимофеевичу в областную больницу, где он работал заведующим венерологическим отделением. Увидев входящего солдата, он пробасил свой профессиональный вопрос:
– Чем тебя наградили?
Но, узнав меня, очень обрадовался. Мы многое с ним вспомнили. И даже тот случай, когда я вывихнул правый голеностопный сустав, резвясь на спортивных снарядах физгородка в Феодосиевских казармах. Он мне его вправлял. Вспомнили суровую зиму 1941–42 гг. в Сурско-Литовском. Я поблагодарил его за помощь нашей семье, но он остановил меня и сказал, что обязан был сделать гораздо больше, но сделал то, что мог в тот момент. И еще что-то говорил о своей благодарности моему отцу, но я не понял, что он подразумевал под этим, а переспросить было неудобно.
Больше я с ним никогда не встречался. Когда я вернулся домой совсем, его уже не было. А с Тоней встретились совсем неожиданно. В середине пятидесятых к маме вызвали скорую помощь. Приехала врач Антонина Федоровна Лозовая. Поразительная схожесть с отцом: громкий бархатный голос, не поймешь, когда шутит, а когда говорит серьезно…
А тогда, зимой 1941–1942 года, Федор Тимофеевич предложил маме поехать с ним в Сурско-Литовское, взять с собой швейную машину и обшивать там крестьян, которые к тому времени порядком поизносились. Меня и Женю оставили на попечение маминой сестры тети Шуры.
Мама собрала свою швейную машину «Зингер», оставила нам жалкие остатки наших продовольственных запасов, рассказала, как ими рационально распоряжаться и со слезами на глазах уехала. Тетя Шура своим опекунством нам не докучала. Мы очень быстро расправились со всем съестным, что у нас имелось.
Когда продукты кончились, мы начали с Женей пилить и колоть дрова у Кияновских, хотя они нас об этом и не просили. Но Федина мама вечером после работы давала нам по два, а иногда и по три пирожка с картошкой, морковкой или фасолью. Мы их несли домой, заваривали чай с чабрецом и медленно съедали, не ведая в то время, что чабрец пробуждает зверский аппетит.
Так прошли четырнадцать долгих и трудных дней. Однажды утром у нашего двора остановилась бедка-тележка на двух колесах, запряженная одной лошадью, из которой Федор Тимофеевич из рук в руки передал мне полмешка кукурузы в кочанах. Я притащил мамину передачу домой, развязал, взял в руки большой замерзший кочан и вместе с Женей рассматривал, не понимая, как можно его превратить в пищевой продукт.
Не ведая по молодости, что голод является великим стимулом научно-технического прогресса, я одолжил у Кияновских кровельные ножницы и отправился к разбитому бомбой детскому саду по улице Жуковского. Из-под обломков извлек дрова, вырезал из остатков крыши два больших куска кровельной жести и приволок все это домой. Затем, хорошо помня виденные мной на базаре крупорушки и понимая принцип их работы, сделал выкройки. Обрезал по выкройкам жесть, опалил с нее краску, набил большим гвоздем дырок, как на терке, скрутил две трубы в форме усеченного конуса, надел внутреннюю трубу на конусную деревянную колоду, прибив ее двумя огромными, вытянутыми из забора, гвоздями к широкой толстой доске.
Мы разлущили кочаны, просушили кукурузное зерно в духовке и засыпали в наше сооружение. Каково же было наше удивление, когда внизу, на выходе появилась мука, мелкая и крупная крупа. Это была наша победа над голодом. Мы тут же рассеяли ее при помощи заранее одолженных у соседей сит, и к полуночи уже ели горячую и неописуемой вкусноты не то кукурузную кашу, не то мамалыгу. О мамалыге мы знали только то, что ее очень любят румыны.
В маминой передаче был еще сверток какого-то жира, растопленного и застывшего в миске. Он был темного цвета и слегка пах солидолом. Наш сосед, Петр Николаевич Зайцев, воин-артиллерист Первой мировой войны, определил это как костный жир, или пушечное сало, которое тоже можно кушать. Мы его и употребили, пережарив с луком.
Кочанов кукурузы было полмешка, вроде бы много, но когда мы их очистили, получилась небольшая сумочка. Однако этот запас позволил нам кормить бабушек в подвале под неустанным Жениным контролем, который очень внимательно следил, чтобы мы не съели больше того, что относили им.
Еще через две недели приехала мама, привезла еще какие-то продукты и главное – ведро картошки, которая по дороге замерзла, но все равно была съедена. Когда все продукты закончились, мама решила забрать нас с собою. Однажды утром, когда было еще темно, мы отправились в Сурско-Литовское. По Криворожскому шоссе, я уже писал, что ныне это улица Днепропетровская, мы дошли до его пересечения с высоковольтной линией. Стало немного рассветать и примерно в двухстах метрах от дороги прямо под линией электропередачи мы увидели две шеренги людей, стоящих в 10–15 метрах друг от друга. Не успели мы о чем-то подумать, как одна из шеренг вскинула винтовки и раздался залп – вторая шеренга повалилась. В оцепенении мы остановились, но тут же из кювета поднялся полицай с винтовкой и предложил пройти в ту сторону, где стреляли. Мы бросились бежать, а он захохотал и выстрелил из винтовки в воздух.
Мы быстро уходили от этого страшного места, боясь, что полицай может в следующий раз выстрелить в нас.
Мороз был очень сильный, с ветром, несущим мелкие, колючие снежинки, впивавшиеся холодом в глаза, нос и все, что было не защищено одеждой. За собой мы тащили большие самодельные санки с привязанным к ним мешком. В мешке везли с собой остатки того, что можно было поменять на продукты или пошить что-либо для обмена. Ветер дул в лицо, обжигая, но мы шли, наклонившись, и порой казалось, что ложимся на встречный поток и топчемся на месте. Сил было мало, Женя норовил присесть на санки, мы его немного везли, а потом мама уговаривала его двигаться самому, чтобы не замерзнуть. Иногда хотелось сказать, что дальше не пойдем или вернемся домой, где можно спрятаться от этого смертельного холода, проморозившего, как казалось, даже кости.
Как ни странно, но на дороге мы были одни. Попутчиков и встречных не было. И в тот момент, когда показалось, что конец или трагическая развязка нашего путешествия где-то рядом, нас стал догонять большой, с крытым кузовом, немецкий грузовик. Мы сошли с дороги и остановились. Машина проехала, потом затормозила и остановилась. Мы попятились, но бежать или скрыться было невозможно.
По нравам оккупационного режима эта встреча на дороге ничего хорошего не обещала. Были случаи, когда людей «подвозили», и они исчезали навсегда или оказывались на работах в Германии. Нормальные люди избегали любых контактов с оккупантами, к какой бы армии они не принадлежали. Исключение составляли торговцы и спекулянты, делавшие гешефты на связях с румынами, венграми и итальянцами; женщины легкого поведения и те, кто пошел в услужение режиму. Но таких было совсем немного.
А тогда из кабины выпрыгнул водитель, открыл задний борт, схватил и забросил в машину санки, а потом затолкал туда нас и только после этого спросил по-немецки: «Куда?» Мама назвала село, он кивнул, и мы поехали. В кабине был второй, но из-за поднятого воротника я его не разглядел, был виден только унтер-офицерский погон.
Сначала было очень страшно, но вспоминая лицо немца я не находил в нем ничего зловещего, что бы насторожило. Машина шла быстро, в кузове громыхали пустые ящики, и уже не было холодного, обжигающего ветра. Когда немного успокоились, стало проходить и чувство обреченности, подумалось: «Уж не из тех ли он немцев, которые должны были соединиться с нашими пролетариями и прекратить войну?», – как мы представляли себе это в первую неделю после 22 июня 1941 года.
Если мне удастся закончить этот свой рассказ о трудном военном лихолетье, я обязательно расскажу в нем о разных немцах, которых мне пришлось видеть много и близко. В тот период, когда шла жестокая война, слова немец и фашист были неразделимы, и я не мог себе представить, что немецкий солдат-шофер может поступить не по-фашистски.
Машина остановилась в центре села у церкви, рядом с которой жили Лозовые. В обратном порядке немец высадил сначала нас, затем сани, закрыл борт, сказал что-то приветливое и сразу же уехал.
Мария Емельяновна обогрела, накормила нас, и мы, захватив мамину машинку, отправились на квартиру к хозяйке, с которой мама договорилась заранее. Хозяйку нашу звали Мокрина Никифоровна Дырда. Жила она с семнадцатилетней дочерью Евдокией, а сын Петр был на фронте с первых дней войны. Спальное место нам с Женей отвели на печи. Мама спала на огромной лавке – непременном атрибуте того времени каждой сельской хаты, а хозяйка с дочкой – на огромной кровати.
Поручили нам и некоторые виды работ по хозяйству. Утром мы убирали снег, в ту зиму его наметало за ночь иногда под крышу. Потом заготовка дров – дело для нас привычное. Если снега было немного, и мы успевали все сделать до середины дня, то играли с местными ребятами, конечно же, в войну. В игре мы, приехавшие из города, всегда были немцами, объедавшими их село. Доставалось нам крепко, но мы не сдавались. Потом за нас вступился Коля Ивлев, мальчик старше нас и безусловный авторитет в селе.
По селу ходило много постороннего люду: ремесленники, врачеватели, гадалки и просто шатающиеся в поиске где и что украсть. Местные полицаи стали проверять по хатам – где, кто и почему живет посторонний. Чтобы не попадать к ним на заметку, мы собрались и со случайной оказией уехали домой, пробыв в селе две недели. Хозяйский родственник ехал в город на санях с лошадью, мы благополучно докатились до самого дома.
После этого мама одна еще несколько раз ездила на короткое время в село, что-то зарабатывала, а потом изменила вовсе форму работы. Перешла с индивидуального на массовый пошив наиболее ходовых вещей: бурки, телогрейки, безрукавки и женские полупальто, которые сбывала приезжавшим в город селянам за продукты, в основном кукурузу. Очевидно, оставлять нас одних мама больше не решалась.
Так мы начали 1942 год, первую зиму оккупации. Наиболее запомнившиеся события того периода я уже описал. К некоторым, особенно интересным, я буду возвращаться, не соблюдая хронологической последовательности, ибо через много лет без дневниковых или хотя бы тезисных записей сделать это очень трудно, а вернее – невозможно.
Ближе к весне мама определила меня «подмастерьем» к Ивану Петровичу Борщу, бывшему мужу нашей тетушки, не попавшему в армию из-за очень плохого слуха и работавшему в областной больнице. В полуподвале здания, в котором сейчас неврологическое отделение, была мастерская, где он точил хирургические инструменты для той части больницы, в которой лечили местное население.
Работа в этой мастерской была интересной и весьма разнообразной. Вначале я помогал устанавливать станки для заточки, доводки и полировки инструмента. Затем приспособления для направки инструментов для бритья. Со временем я кое-чему научился у своего наставника: узнал, что такое шлямбур, зенкер, штангенциркуль, развертка, разницу между отрезным, заточным, шлифовальным и полировальным кругами, по размеру гайки или болта брал нужный ключ, не глядя на цифры у головки, научился затачивать сверла и работать ими и еще многим слесарным премудростям.
Кроме того, Иван Петрович был хорошим часовым мастером, а так как в то время с часами было много проблем, ему носили для ремонта самые разнообразные системы. Это была отличная школа. Месяца через полтора-два ходики и будильники он полностью доверял мне, и я с ними благополучно справлялся.
Своим детям и внукам я часто говорил, изобретая самые различные формы передачи информации: нужно помнить, что лишних знаний не бывает и что самый легкий багаж в жизни – это знания.
Но, очевидно, что каждое поколение должно наступить на собственные грабли, ибо почти ничего из моего опыта им до сих пор не пригодилось. В каких-то книгах по психологии я прочитал, что при нормальных условиях, то есть в отсутствие природных или военных катаклизмов, последующие поколения используют опыт предыдущих всего на двадцать четыре процента, а повышение этой величины на два процента могло бы кардинально улучшить мироздание.
Со временем в мастерской появились и были установлены два токарных станка: один большой, но очень старый, а второй маленький, для часовых деталей. На обоих я научился работать и мог выточить простую деталь, нарезать резьбу, а на маленьком – даже ось для анкерного колеса будильника. Все знания, полученные в этой мастерской, мне в будущем очень пригодились.
Из особенно интересных событий того периода мне запомнились два. Какой-то работник больницы пришел и рассказал о сожженном иконостасе в Преображенском соборе, после того, как объявили, что там будет отслужен молебен в честь большой победы германского оружия и выхода немецких войск к Волге. Давать оценку этому святотатству я не могу, да и не хочу. Могу только свидетельствовать, что людей в городе, которым эта «победа» была, как кость в горле, было значительно больше, и, слава Богу, что нашлись смельчаки, выразившие таким образом мнение большинства. И не было стыдно священнослужителям за молебен, который мог бы состояться.
Я, конечно же, сбегал и посмотрел на случившееся. Вокруг суетились полицаи, близко никого не подпускали, но мне удалось заглянуть внутрь. По характеру разрушений было похоже, что в иконостас швырнули бутылку с горючей смесью и гранату.
Еще одним занимательным свидетельством периода моего пребывания на территории областной больницы было визуальное знакомство с работницей управления (не то старшей сестрой, не то секретарем главврача) Зоей. Крупная, с весьма округлыми частями тела и полными ногами, она была в курсе всех дел в больнице, вникала в деятельность всех служб. И, очевидно, с ней все считались, советовались и спрашивали разрешения. Не любила она только моего Ивана Петровича, не заходила к нему в мастерскую и лишала его некоторых привилегий, которыми пользовались отдельные сотрудники больницы, в виде тарелки баланды, называемой супом.
Из разговоров взрослых я немного знал, что в больнице прячут от немцев офицеров и солдат нашей армии, маскируя под тифозных больных, но не догадывался, что к этому причастна Зоя. Однажды, сидя у открытого окна за занавеской, я направлял на ремне хирургический инструмент. Рядом с окном остановились Зоя и румын Миша (был такой высокий красивый парень в румынском госпитале, вольнонаемный) и о чем-то тихо говорили. Постепенно я стал разбирать отдельные слова и невольно услышал, что речь идет о каких-то продуктах: не то мешок перловой крупы, не то гороха. А главное – чистые бланки с печатями румынского госпиталя, которые Миша должен был достать.
Через двадцать лет после войны в актовом зале Металлургического института на торжественном собрании в честь дня Победы доцент кафедры термообработки Зоя Константиновна Косько рассказывала о своей подпольной деятельности в годы войны. Это была та самая Зоя из областной больницы. При случае я напомнил ей тот, невольно подслушанный мною, ее разговор с Мишей, чем привел ее в состояние сильного волнения, как будто я мог на нее донести.
Мишу я видел последний раз примерно через полчаса после появления в нашем городе первых солдат-разведчиков Красной Армии 25 октября 1943 года у хорошо всем известного здания НКВД. Солдаты во главе с двумя офицерами двигались от улицы Володарского, где я их встретил. Я пошел вместе с ними в сторону улицы Шмидта. На улице Артемовской стояли два немецких грузовика, в кабинах которых спали водители. Их разбудили и повели с собой. Они спокойно шли, будто бы давно этого ждали.
В середине семидесятых я лежал с разбитым коленом в клинике профессора Ю. Ю. Коллонтая. Там еще работали сестры, знавшие румына Мишу и всю эту историю с подпольщиками. Они рассказали, что после войны Миша женился на медсестре и у них родился ребенок.
А тогда, в 1942-ом, продолжалась жизнь в оккупированном городе: немцы ходили с высоко поднятыми головами и вели себя очень агрессивно. Когда случалось, что по улицам проводили наших пленных солдат, они избивали их, оскорбляли, а отставших тут же на улицах расстреливали. Я это видел.
По городу ходила молва, как по Короленковской вверх вели колонну наших пленных моряков. Все они были со связанными за спиной руками, шли и пели во весь голос матросские песни, и, конечно же, «Раскинулось море широко…». Немцы бесновались, били прикладами, а когда они приближались, краснофлотцы отбивались ногами. Немцы стреляли, а следом шли машины, в которые складывали убитых.
На улице Исполкомовской, между Чкалова и Комсомольской, в один день повесили на деревьях пятнадцать человек и каждому на грудь прикрепили табличку: «Я помогал партизанам», «Я прятал советских офицеров» и т. д., но народ сразу разобрался, что людей для этой акции устрашения взяли в лагере военнопленных. Все они, одетые в гражданскую одежду, имели загар, характерный для военных.
Участились и ужесточились облавы на молодежь для отправки в Германию. По городу распространялись переписанные письма, песни и стихи от уже угнанных и познавших западную цивилизацию. Были случаи возвращения по болезни, чаще всего искалеченных.
Расклеиваемые листовки и газеты сообщали о взятии Сталинграда. Когда они сообщили об этом в третий раз с интервалом в две-три недели стало понятно, что это вранье. Нам всем было обидно, страшно и по-прежнему голодно. А из открытого окна соседей-фольксдойче доносились запахи вареного мяса и мы спорили, что варится: свинина, говядина или курица.
У соседей, что жили в квартире расстрелянных Добиных, хозяин работал в городской Управе переводчиком, ходил в полувоенной форме и подчеркнуто строго обращался ко всем только по-немецки. Мы все его люто ненавидели, и у его сына Аркадиуса спрашивали, не собирается ли его отец на фронт – помочь фюреру. Нам всем так хотелось, чтобы его там убили.
Союзники немцев вели себя по-разному. Мадьяры, как правило, с населением не общались. Исключение составляли служившие в венгерской армии русины, говорившие на смеси украинского и русского языков. Они контактировали с населением и часто, чем могли, помогали, особенно детям. Румынов надо было опасаться: могли украсть, что попадется, или просто отобрать что-либо приглянувшееся прямо на улице. Особое войско составляли итальянцы. Они также как и мы люто ненавидели немцев и поэтому казались нам чуть ли не союзниками.
На нашей улице в доме № 31 расположилось небольшое подразделение итальянцев – радиостанция с двумя антеннами в саду и несколькими автомашинами во дворе. Основная их часть находилась в Феодосиевских казармах. Свободные от дежурства солдаты прямо на улице часто играли в футбол. Однажды мяч попал в грудь проходившего мимо немца. Он выхватил штык, с которым постоянно ходили солдаты, проткнул мяч и бросил его итальянцам. Те обиды не стерпели и прилично его побили. Через полчаса их расположение окружили около пятидесяти вооруженных автоматами немцев. Итальянцы, очевидно, позвонили в свою часть и оттуда примчались до двухсот вооруженных солдат. Казалось, кровавая развязка неминуема. Мы рванули врассыпную и, попрятавшись, наблюдали за происходящим через щели в заборе. Неожиданно появились карабинеры и стали плотной шеренгой между немцами и своими солдатами. Немцы молча стояли с автоматами наизготовку, а итальянцы бегали за спинами карабинеров, размахивали своим оружием и все очень громко кричали. Потом откуда-то появился офицер карабинеров, подошел к немцам и начал переговоры. Через несколько минут он что-то крикнул своим солдатам, те мгновенно умолкли и, к нашему изумлению и глубокому разочарованию, поплелись молча в сторону своего расположения.
Через много лет, бывая за границей, я несколько раз посещал итальянский ресторан и почти всегда наблюдал подобную картину: за столиками сидят итальянцы, которых легко можно отличить от других европейцев, едят и тихо переговариваются между собой. Потом громче. Дальше еще громче и, наконец, вскакивают, машут руками у лиц оппонентов, кричат и кажется, что сейчас прольется кровь. Страшно. Я готов был выскочить из ресторана, но вдруг все стихало, они усаживались на свои места и как ни в чем не бывало наматывали на вилки свои спагетти, сдабривали их кетчупом и отправляли в рот.
Дни проходили за днями, складываясь в тяжелые месяцы ожидания. Мы взрослели раньше, чем вырастали, и я уже начал понимать, как трудно маме управляться с нами. Время, проведенное вдвоем с Женей, незаметно приучило к самостоятельности и только значительно позже, став взрослым, я понял всю меру огорчений и материнского горя, которое оно принесло маме.
Летом произошли события, которые повернули наши мысли в другую сторону. Сколько нам пришлось пережить, что рассказать об этом придется со всеми подробностями.