355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Юность Журнал » Журнал `Юность`, 1973-2 » Текст книги (страница 15)
Журнал `Юность`, 1973-2
  • Текст добавлен: 20 сентября 2016, 18:29

Текст книги "Журнал `Юность`, 1973-2"


Автор книги: Юность Журнал



сообщить о нарушении

Текущая страница: 15 (всего у книги 20 страниц)

 
Ременной подпругой сжала
Мне сердце тугая боль.
О Гнедой, она убежала.
Убежала от нас с тобой!
Она забрала ребенка
И ускакала в Москву.
Оставила Даше гребенку,
А нам с тобою – тоску.
К белой бумаге неба
Приложена солнца печать.
Подняться на облако мне бы
И до Москвы докричать…
 

Подобно герою былинного эпоса, он взывает к ветру:

 
Не надо сердиться, ветер!
Ты знаешь.
что мир велик.
Не только Москва на свете.
Существует и Таналык.
 

Обращается к покинувшей его любимой:

 
Скажи мне, неужели ты
со скукой смотришь на небо?
И жизнь тебя измучила
и кажется сера?
И как в реку бросаются.
не глядя, хоть куда-нибудь,
Бежать тебе хотелось бы
из этого села?
А мне минуты кажутся
чудесными и гордыми.
По книгам буквы ползают,
беснуется метель,
И лошади проносятся
с опущенными мордами.
И избы озаряются
улыбками детей…
 

Венцом этого спора, который по накалу и возвышенности страстей не уступит самым драматическим сюжетам мирового искусства, самой высокой и звучной нотой этой симфонии является стихотворение «Размышление на станции Карталы», которое, впрочем, просто грешно было бы цитировать. Ею надо читать полностью. Читать и перечитывать.

…Предрассудок, согласно которому человек служения, люди идеи должны внешне, поведением, образом жизни быть отличными от других, настолько распространен, что они и сами подчас подпадают под его влияние. Начинают стесняться открытого проявления чувств, чрезмерной, к примеру, жизнерадостности и вообще всякой непосредственности. Начинают, наконец, подобно обывателю, жалеть себя или, во всяком случае, относиться к себе с повышенным сочувствием.

Надо добавить, что подобного рода уступки мещанской, мелкобуржуазной морали, как свидетельствует история, всегда оказывались на руку разного рода лицемерам, приспособленцам, которые с большим удовольствием перенимали и культивировали всё внешнее, – например, показной аскетизм в быту, подчеркнутую строгость манер, решительность голоса, наконец, угрюмость поведения, продиктованные якобы неустанным радением о судьбах человеческих.

Жёсткость по отношению к другим естественна и даже желательна. Улыбка – редкий гость. Радость и шутка почти непозволительны.

Так ракушки, налипая на остов корабля, мешают понять, из чего же он сделан. Да, да, именно лицемерам» перестраховщикам и приспособленцам, которым и поныне неймется, мы обязаны тем, что слово «идейный» стало звучать чуть ли не иронически.

Вслушайтесь: «Он у нас идейный». Или: «Что вы хотите, это идейный». А то и еще грубее: «Осторожнее, ребята, идейный идет». Говорится «идейный», а слышится в лучшем случае прямолинейный, а то и дубоватый. В пятидесятых годах один из наших героев, знакомство с которым впереди, Виктор Головинский, в студенческие лета свои скажет простодушно об одном ленинградском артисте: «Как живо, образно он говорит! Новые, смелые мысли, ни одного штампа, а ведь все очень идейно».

Как много горького и несправедливого заключено в этом «а ведь»!

Чекмарев не боится так называемых громких слов, когда они нужны ему, чтобы точно выразить волнующую его мысль.

«В детстве я мечтал быть гением, – пишет Сергей братут—неверно мечтал, думал, как дважды два, что буду знаменит. Но вот мне двадцать два года, и я не знаменит. Более того, теперь я полным человеком хочу быть… Гений узок: у него или только ухо – он музыкант, или одни глаза – он художник, и больше ни о чем на свете не думает… А полный человек – это нечто совсем другое. Это человек всесторонне развитый – физически, умственно, способный глубоко чувствовать, обладающий хорошими моральными качествами: смелостью, правдивостью, чуткостью и т. п. Я тоже хочу быть таким человеком.

Это трудно, но я хочу».

По сравнению со всем, что нам довелось уже прочитать у Чекмарева, это звучит, пожалуй, даже прямолинейно, не правда ли? Но это та простота, что рождается от глубины и ясности мысли, благородства переживаний. Простота, которой не надо прихорашиваться. Нет нужды.

Мир, время, личность поэта, встающие со страниц книги Сергея Чекмарева, многоцветны. В этом мире есть всё, что окружало поэта в жизни. В том числе и злопыхательство обывателя, пули кулаков, бюрократизм чиновников, ошибки честных и лицемерие пролаз. Нытье малодушных и неверность друзей…

Нет, этот мир не назовешь одномерным, и он отнюдь не розов. Но ни одна из темных красок, как бы ни была она крупно и резко положена, не способна исказить общий колорит.

Социальный оптимизм, сливаясь воедино с поэтической одушевленностью, и дает Чекмареву те крылья, которые мощно вздымают его над тем, что «заедает» жизнь «обыкновенного человека», вся обыкновенность которого прежде всего и состоит в отсутствии ясно выраженной цели, сильной воли, определенности характера. «Героизм – это видеть мир таким, каков он есть, и любить его», – писал Ромен Роллан.

«Характер страстный и без рисовки героичный», – сказал о Чекмареве Федин. Определение точное и мудрое. Без рисовки героичный – вот вам и ответ на вопросы, поставленные жизнью и творчеством Сергея Чекмарева. И для того, кто родился и вырос таким, – это действительно и удача, и наказание, и полная ноша, и счастливая судьба. В какие бы времена он ни родился.

МЫ – В ЛАГЕРЕ ДОБРА!

Фиколай Островский был недвижим последние годы своей жизни. Но юность и молодость его прошли в гуще событий невиданного накала, в самом эпицентре «бучи, боевой и кипучей», – лихие атаки с саблей в руках в коннице Буденного, подполье отторгнутой врагом Украины, трудовой фронт, споры и схватки с оппозицией – короткие годы, спрессованные до отказа события, которых хватило бы на десять жизней.

Вся сознательная жизнь Сергея Чекмарева, от первого до последнего дня, была наполнена радостью борьбы, движения. Это была жизнь человека, дух и тело которого были полностью в его воле. Марк Щеглов не знал тех радостей, которые выпадают на долю почти каждого ребёнка, в каких бы условиях ни проходило его детство. С ранних лет он заболел костным туберкулёзом, и тогда, когда его сверстники, на чью долю выпало потом довоевывать войну, учились, играли в Чапаева, сдавали нормы ГТО, занимались в комсомольских кружках и секциях, он, закованный в гипсовые кандалы, кочевал из больницы в больницу, из диспансера в санаторий – и часто месяцами, а то и годами спутниками и собеседниками его были лишь книги. Книги и книги.

Заочно он окончил среднюю школу. Заочно начал учиться в университете. Но потом, одержав временный перевес в единоборстве с болезнью, перешел на очное отделение русской литературы филологического факультета МГУ, которое и окончил в 1953 году, получив диплом с отличием. Я сказал в единоборстве, и это неверно, ибо в университетские годы Щеглов сражался с болезнью уже плечом к плечу с друзьями.

Это чувство дружбы, чувство локтя, ощущение поддержки дают ему силы для учения и для творчества.

Оно не покидает его до самой смерти, которая настигла его через три года после окончания университета, в 1956 году. По сути дела, только три эти года и были ему отпущены для самостоятельной творческой работы, и за эти три года он написал два десятка блестящих, глубоких, исполненных огня и мысли литературно-критических статей и рецензий, которые поставили его в ряд крупнейших критиков нашей литературы.

Но здесь я вынужден отвлечься от основной темы повествования, позволить себе небольшое лирическое отступление. Так уж случалось, что каждый из героев этой главы входил в мою жизнь именно тогда, когда был особенно, ну, позарез необходим. Приходил, чтобы потом навсегда уже быть рядом. Товарищем, советчиком, исповедником, наконец. И напоминанием о долге, который надо вернуть, рассказав об этих освещающих тебе путь жизнях. Долге не перед ними, умершими, а перед живыми, перед теми, кто их не знает совсем или задержался рядом лишь на минуту, только и успев в сутолоке бытия скользнуть взглядом по страницам чужой жизни.

Вернуться к ним никогда не поздно. Но чем раньше произойдет встреча, тем больше она принесет с собой.

Признаюсь и в том, что главная встреча с самым старшим и самым известным и вообще «самым, самым» произошла позднее других. Конечно же, было, как и у всех, в самые ранние годы, «Как закалялась сталь» и «Рожденные бурей». Но сначала – как увлекательное мальчишеское чтение, потом – как святыня, о которой с почтением говорят, но о которой не всегда помнят. К Островскому меня привели вновь его наследники.

Сергей Чекмарев погиб, когда я только-только появился на свет. Марка Щеглова и Виктора Головинского я знал, виделся – с одним в Москве, с другим на Алтае. Но и тут истинное знакомство произошло, увы, лишь тогда, когда их не было уже в живых.

Они умерли в один год. Как часто мы прикасаемся к сокровенному в людях лишь тогда, когда читаем о них или написанное ими!

Когда в руках у тебя документ, подобный «Студенческим тетрадям» Марка Щеглова, трудно прочитать хотя бы страницу, чтобы не взяться за карандаш. Хочешь подчеркнуть отдельные строки, а отчеркиваешь запись за записью.

Начало пятидесятых… Мы были тогда совсем ещё молоды, но уже и достаточно взрослы, чтобы ощутить драматизм и величие происходящего. В войну мы завидовали тем, кто чуть старше. Теперь же понимали, что с возрастом и нам повезло. В пору решающих размышлений мы были уже способны и судить и действовать. В этом наше преимущество перед младшими. Нелепо говорить у нас о конфликте поколений, но нельзя и не различать их. Различия есть.

Каждое несет на себе черты времени. И каждое посвоему одарено и обделено.

Мы знаем такое, чего не знают двадцатилетние, но сами лишь слышали о многом, что пережили и испытали наши старшие. И в этом смысле каждое предшествующее поколение в чем-то сильнее последующего. Но до поры до времени, конечно. Потому что и каждое последующее хочет знать, трудом и борьбой добывать новые знания и понимание жизни. Но, неодолимо продвигаясь вперед, несет в неизбежные потери.

Так бывает с каждым поколением. Но, пожалуй, никогда ещё молодежь у нас не заглядывала в лицо минувшему так пытливо, требовательно и пристрастно, никогда ещё, кажется, прошлое, а вернее, отношение к нему не значило так много для настоящего, как в годы, которыми помечены «Тетради» Щеглова.

Говоря о себе, Щеглов нарисовал портрет времени – такого давнего и недавнего одновременно. И, затаив дыхание, мы всматриваемся в его черты.

Марк Щеглов.

Марку двадцать два года. Он очень болен. Вот, превозмогая слабость, встает он с постели и едет в университет. Ему надо во что бы то ни стало договориться в ректорате о переводе на очный филологический факультет. Он не может продолжать учебу без стипендии. Перед его глазами – лицо матери, усталой и тоже больной… Марк не возлагает особых надежд на предстоящий, уже не первый, разговор. Перспектива, и вполне реальная, бесконечных ожиданий в приемных и скитаний из кабинета в кабинет угнетает его.

Получив очередной отказ, он возвращается домой. По осенней Москве, ещё не сбросившей сумеречные краски военных лет. Мимо скудных витрин. В толпе людей в ватниках, кирзовых сапогах, грубых брезентовых плащах и пальто.

Нелегкое время. Трудная судьба. Но послушайте, какие песни звучат в душе этого человека, посмотрите, с каким радостным и нетерпеливым чувством оглядывается он вокруг. Как ему дорого и мило то, чем живут его сверстники!

«…Сейчас я весь в другом, – пишет он, как бы отстраняя, отодвигая в сторону невзгоды, болезни, хлопоты. – Университет, книги, новые люди – жизнь, любимейшая жизнь охватывает меня, и так многого мне хочется».

И это не просто естественное тяготение больного к здоровым, к их миру. Представление Марка о большой жизни, к которой он жаждет приобщиться и которою, в сущности, не перестает жить, вполне определенное. Его пристрастия и идеалы окрашены предельно четко.

«Мне необычайно радостно себя, нас, моих сверстников видеть абсолютно правыми в основном, в главном – в нашем романтически приподнятом ощущении жизни… – пишет он все в том же 1947 году. – Отсюда все остальное – доблесть, радость, дружба, убежденность и многое еще…»

Личное, субъективное, связанное прежде всего с болезнью, угнетает, порой доводит до отчаяния. Общее, главное, то, чему отданы люди, чему они служат, размыкает кольцо боли, помогает бороться и побеждать.

«Нет, нет, не знаю, как смогу я сохранить те крохи бодрости и молодости, которые я еще не растерял… если я не глотну чистого воздуха юности, здоровья, задора, труда, лирики, умничанья, чистого воздуха тех будней, которые захватывают, зовут меня каждый раз, как я попадаю в университет».

А вот и зримые, осязаемые приметы этих будней.

Щедрой рукой автор разбросал их по дневнику, словно предвидя то время, когда для молодежи так важна будет каждая строка этого живого, не деформированного годами свидетельства.

«Вот вчера я зашел на факультет. В тесном вестибюле толпа парней и девушек обступила какого-то преподавателя и выпытывает у него всё, что можно выпытать о внутривидовой борьбе, о трудах Лысенко, и здесь же вступают в спор между собой и с самим преподавателем. Шум, смех. Слышно: «Он стоит на ламаркистских позициях!.. Внутривидовая борьба существует!.. А как же Лысенко?.. Это революция в ботанике! В своих статьях…»

У филологов свои проблемы. «Весна, гормоны, экзамесы, борьба идей и прочее. Теперь филологический факультет подвержен расколу на два противоположных лагеря: маррнстов и немарристов…»

Вот Марк на обсуждении фильма «Сельская учительница». Снова в милой его сердцу атмосфере студенческой дискуссии. Вместе со всеми возмущается он поданной в президиум запиской: «Теперь, когда нас, педагогов, будут усылать в Сибирь, всё время будут ссылаться на ваш фильм». И в то же время негодует по поводу выступления критика-проработчика «с лицом злого доки и эгоиста», который «ушел с кафедры… с видом оскорбленного величия, полный пренебрежения и злобы к топающему и хохочущему залу».

Все симпатии Щеглова – этому залу. «Вообще народ у нас в университете замечательный. Подумать только, сегодня на дворе жуткая слякотища, гололед, и дождь, и ветер, а философы, например, усталые после учебного дня, дружно собираются куда-то к черту на кулички, в Серебряный бор, в подшефный избирательный участок. И все с подъемом, весело, будто это пустяк».

Щеглов поистине упивается каждым событием этой жизни, и мы видим, как дух ее растит человека, формирует критика, помогает стать на ноги инвалиду.

И не только общим своим настроением, но и самым простым и осязаемым вниманием, участием.

«…В этом мире «чуть что не так – весна»… Вся эта история долгих хлопот, и участие, которое принял во мне университет, и такие лестные характеристики, и всё-всё – так это необыкновенно, так книжно идеально, и в то же время со мной же это происходит и на самом же деле!.. Это не просто эпизод для восхищения соседок и знакомых, это отрывок нашего чудесного, милого времени, которое умеет калек и бедняг образовывать в завзятых оптимистов, влюблённых в жизнь…»

И, честное слово, трудно удержаться, чтобы не привести еще одно место, в котором эта его «любимейшая жизнь» предстает перед нами в наиболее обобщенной и одновременно чувственно-осязаемой форме: «Захожу в боковой зал-аудиторию. У стен, у столов и на столах студенты, и опять вокруг споры, смех, умные лица над книгами. А в углу у окна две девушки в накинутых на плечи пальтишках, и третья тихонько наигрывает, разбирает рахманиновский романс «Не пой, красавица…». И так всё хорошо: и этот зал, уставленный столами, и обилие книг, и высокий полусвет из окон, и девушки, и Рахманинов, и вся эта обстановка умной и веселой жизни… так и отдает атмосферой молодого, трудового комсомольского мира…»

«…Так все хорошо!» – восклицает он. А между тем та атмосфера «романтически приподнятого ощущения жизни», бодрости и оптимизма, в которую нас погружают «Студенческие тетради» Щеглова, окрашивается в глазах иного подрастающего человека лишь в линялые, унылые тона. Взору его рисуются картины плоской, регламентированной жизни и взаимной отчужденности…

И вот теперь, столкнувшись с совершенно иным свидетельством, применительно к тому времени, когда совершалось столько несправедливостей, осуждённых впоследствии партией, молодой наш читатель, быть может, задает себе и другим вопросы: «А можно ли здесь говорить об оптимистическом, радостном настрое? И что он такое, этот вот «романтический настрой»? Не слепота ли и недомыслие? И не полетел ли он вверх тормашками после 1953 года?»

Не постесняемся же задать эти вопросы и Марку Щеглову, раз мы взяли его в свидетели. Будь он жив, оз не обиделся бы. Он умер. Поищем ответа в «Тетрадях».

Мы увидим, какое возмущение, какой протест рождали, какой повод для тягостных раздумий и недоумений давали Щеглову некоторые наблюдаемые им в жизни явления, которые никак не гармонировали с «атмосферой молодого, трудового, комсомольского мира». Вдумаемся в них ещё раз.

Вспомним разительный диалог Щеглова с Б. и слова, вырвавшиеся из самой глубины души Марка – этого бесконечно доброго и справедливого человека: «У, чинуша, законченный тип буквоеда, бюрократа без души и человечности…» Нет, не личная обида только, не отчаяние больного и неудачника продиктовали эти слова, а естественное и здоровое отвращение к язве равнодушия, к рабской подчиненности букве, обожаемому циркуляру…

А вспомним брезгливую улыбку Щеглова, слушавшего критика-проработчика, который на глазах аудитории искусство разымал, как труп. Вспомним, что он пишет о пьесе-поделке, каких немало рождалось тогда: «Неискренняя пьеса. Вместо живых образов какие-то плакатные, плоские фигуры. Всем как будто наделены: и революционная юность, и трудовое подвижничество, и патриотизм, – а не веришь, что это действительно так. Говорят каким-то жестяным языком вещи, ставшие уже двадцать лет тому назад трюизмами».

Не проходит Марк Щеглов и мимо волновавших всех в ту пору споров о судьбах и развитии советской музыки. Он с убежденностью говорит о своем «несогласии с «закрытием» Шостаковича и Прокофьева, с категорическим обвинением их в формализме».

И, наконец, чрезвычайно важны те страницы, по которым мы можем судить о Щеглове после 1953-го.

Не полетел ли действительно вверх тормашками весь его оптимизм? Нет! «Мы живем в необыкновенное, суровое, полное нежданного-негаданного время. Думайте о серьезном, ничего не бойтесь, будьте всегда честной и любите людей. Когда я вижу, сколько на свете чудес, сколько любви, хороших людей, дорогих слов, картин, музыки, когда я знаю, что стоит только позвать – и сколько всех нас откликнется! – то можно ли терять голову! Все будет хорошо!»

Нет, как видим, никогда не был Щеглов славословом, никогда он не был «механическим гражданином». И гнев его был осознанным и оптимизм – глубоким, искренним, выношенным. Есть у него слова – как удар тока. В них дыхание истины. Это из письма Щеглова другу:

«Мы с тобой в лагере Добра – прирожденно, и это во всяком случае предопределяет все наши раздумья и поступки».

Размышляя над сказанным, невольно вспоминаешь свое, с детства сохранившееся ощущение, своеобразную «сумму уверенностей», которую мы словно с молоком матери впитывали: ты живешь в самой лучшей, самой славной стране – и отсюда непрерывное переживание счастья и мгновенный, леденящий испуг: а вдруг бы родился в другой? Тогда ведь это слово «в другой» не могло означать ничего, кроме «в капиталистической». А ты – в социалистической. Единственной в мире. Она всех лучше, всех сильнее. В ней ничего не может быть плохого, и людей плохих нет. Это и в главном: мы строим Турксиб, Днепрогэс, сражаемся в Испании, рвемся в стратосферу, спасаем челюскинцев и Папанина. «Рот фронт!» – поднимаем вверх кулаки, приветствуя антифашистов Германии.

И в малом: читаешь в книге о взятках – у нас такого не должно быть, слышишь о ворах, о преступниках – их все равно всех перевоспитают…

Теперь же отчетливо видишь, что в этом ощущении и сила твоя и слабость. И тем более ощущаешь необходимость разобраться, откуда что.

«Мы в лагере Добра…» – вот главная уверенность, и её мы черпаем в реальных и непреходящих деяниях партии, народа, государства, во всей впервые провозглашенной и утвержденной системе политических, социальных и художественных взглядов. Это делало и делает людей сильными. А то, что все деяния долгое время связывали и даже отождествляли с одним именем, было трагическим заблуждением. И мы знаем, что заблуждение это могло твердого, как сталь, сделать твердолобым, прозорливого – слепцом, убежденного – легковерным, самоотверженного – робким.

Тем ещё и ценны и важны сейчас для нас «Студенческие тетради» Щеглова, что всем своим содержанием, а также фактом своего рождения именно в то сложное для понимания молодых время они как бы предостерегают нас от односторонности, призывают мыслить глубоко, последовательно и трезво, тщательно взвешивать все «за» и «против», не бросаться из крайности в крайность, вырабатывать истинно самостоятельный взгляд на вещи.

Еще и тем ценны для нас «Студенческие тетради» Марка Щеглова, что, предваряя его литературно-критические статьи, созданные уже после 1953 года, они ни в чём не входят в противоречие с этими работами зрелого мыслителя и художника. А это, согласитесь, довольно веская гарантия того, что мы имеем дело с человеком глубоким, честно и последовательно мыслящим. И уже это одно не может не вызывать к нему интереса и уважения у каждого, кто намерен и в себе воспитывать такие же качества.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю