Текст книги "Журнал `Юность`, 1973-2"
Автор книги: Юность Журнал
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 20 страниц)
«Я ПОЛНЫМ ЧЕЛОВЕКОМ ХОЧУ БЫТЬ…»
Сергей Чекмарев родился в 1910 году. Он всего на шесть лет моложе Николая Островского.
И умер несколькими годами раньше. Но так уж стремителен бег времени, что мы относим Чекмарева к совсем другой эпохе. Островский, Корчагин – это гражданская война, это борьба с разрухой. Время Чекмарева – заря первых пятилеток, начало великих переворотов в деревне.
Москвич, сын зубного техника, он не принадлежал к тем социальным категориям, перед которыми в те годы широко распахнулись двери в мир. После окончания средней школы он не смог поступить ни в МВТУ, ни в университет, хотя экзамены и в тот и в другой вуз сдал с блеском. Три года он числился в безработных, отмечался на бирже груда. И лишь в 1929 году поступил в Воронежский сельскохозяйственный институт на животноводческий факультет.
Никогда он не думал быть зоотехником, но стал им, и профессия эта, работа в совхозах Башкирии были для него источником многих истинных радостей, одной из главных тем его писем, дневниковых записей, стихов.
Но проработать здесь Чекмарев успел немного.
С марта 1932 года по май 1933-го. Весной второго года пятилетки, которую он называл в своих стихах, в цисьмах «большевистской», он погиб смертью, которая была почти предсказана им за два-три года до этого
Ты думаешь; «Письма
В реке утонули»,
А наше суровое
Время не терпит.
Его погубили
Кулацкие пули.
Его засосали
Уральские степи…
Утонули не письма… Переправляясь в совхозной телеге через реку, погиб сам поэт. Тайна его смерти до сих пор остается неразгаданной. Его рукописи обнаружены спустя двадцать с лишним лет…
С точки зрения обычных, житейских представлений жизнь Чекмарева полна неурядиц, неудач, разочарований…
Блестяще сдать экзамены в университет, заслужить на экзаменах в МВТУ прозвище «новоявленного Лобачевского» – и не попасть ни в тот, ни в другой вуз! Три года подряд потом отмечаться на бирже труда в ожидании работы… И, наконец, поступить в сельскохозяйственный институт по специальности, которую, мягко говоря, никак не назовешь его призванием, его, математика и поэта… Стать зоотехником и потом всю жизнь работать в незнакомой сфере… И из-за работы этой в далеких башкирских совхозах быть постоянно в разлуке с любимой девушкой, почти потерять её… Что ещё, собственно говоря, нужно для того, чтобы и в собственных глазах да и с точки зрения окружающих прослыть неудачником? А он о первой и главной своей неудаче, о такой, что и сегодня многих молодых людей сбивает с ног, пишет с улыбкой:
Я верю, я охотно верю
В людскую светлую судьбу—
Нет места в человеке зверю,
Как нету мест в МВТУ.
И дело тут, как увидим еще, отнюдь не в легкости характера и не в безразличии к своему будущему. Наоборот, Чекмареву в глубочайшей степени было присуще то высшее чувство ответственности за себя, которое нечасто приходит в столь раннем возрасте и которое связано с представлениями не о собственных успехах и тяготах, а о заботах страны, народа.
Тем из нас, кто не является историком по специальности и не готовит себя к этой миссии, трудно, почти невозможно бывает охватить пониманием все особенности той или иной исторической эпохи разом. «Пройденная» уже однажды в школе, затем, быть может, ещё и в институте, она будет снова и снова возвращаться к нам, поворачиваясь то одной, то другой своей гранью с каждой новой прочитанной книгой, с каждым увиденным фильмом или спектаклем, а то и песней тех лет или о тех годах. Грани эти не всегда можно будет разложить мирным рядком, часто они будут сталкиваться друг с другом, входить в противоречие.
Книга Чекмарева, его стихи, письма, дневниковые записи – как свежее донесение с поля боя. Это чистое и честное, не замутненное никакими последующими поправками и откровениями свидетельство очевидца, современника и действователя таких лет, к которым внимание наше и самый пристальный, напряженный интерес никогда не ослабнут и не иссякнут.
Поэтом, «каких немного сейчас, какие нужны нам до зарезу», назвал Сергея Чекмарева Константин Федин, когда познакомился с его рукописями.
Сергей Чекмарев.
Но сам Сергей не считгл себя поэтом: «Я прежде всего хочу любить, а потом уже писать про любовь, прежде хочу видеть, жить, потом уже писать о жизни. Первую половину жизни я буду писать для себя, вторую – для всех».
Второй половины жизни у Чекмарева не было. Но то, что он писал в первую её половину, писал для себя, пережило его и будет жить долго. Потому что сама его короткая жизнь была от начала до конца, до последнего дыхания творческим актом. В этом урок его для нас. Постараемся же уяснить себе, что такое способность так вот жить, способность и потребность – удача, наказание, судьба, крестная ноша? Врожденное это или приобретается?
Мы говорим о творческом наследии Чекмарева; книга. Но привычное слово в данном случае ещё очень мало объясняет. Книга Чекмарева, изданная впервые через двадцать с лишним лет после его смерти, необычна и неповторима, как на неё ни взгляни. Не только содержанием или, скажем, стилем. На двухстах с половиной страницах в хронологической последовательности собрано всё, что сохранилось. От юношеских совсем стихотворений «Здравствуй, бабушка и Нина, здравствуй, Лида и Бутон», от заметок в семейную стенгазету и писем родным и знакомым до… Впрочем, и «до» это не прозвучит столь уж внушительно. До тех же писем, дневниковых записей. До стихов уже повзрослевшего Чекмарева, которых всего несколько и которые так же, как и ранние его заметы, не предназначались для печати.
«Это не дневник и даже не подобие дневника, – пишет Чекмарев. – Нет, это фактошифр, как я называю. Это краткая, неразборчивая запись о случившихся за день фактах, запись, понятная лишь для меня одного».
Мы знаем, что обыкновение после смерти публиковать по возможности все, что было написано человеком, связано с именами великих, уже при жизни известных своими созданиями. В таких случаях то или иное случайное письмо, деловая записка, стихотворение, найденное в девичьем альбоме, представляют интерес не сами по себе, а лишь постольку, поскольку добавляют что-то к нашим представлениям о выдающейся личности. В книге Чекмарева не находишь «проходных мест», каждая страница имеет самостоятельное значение. Строки писем, дневниковые пометки, эти моментально сделанные оттиски моментального состояния души обрели силу общезначимого. И сегодня они волнуют нас не просто напоминанием о давно умершем хорошем человеке.
Прислушаемся к звукам, приглядимся к краскам, вдохнем в себя ароматы его мира, где «солнце доедает последнюю тучу» или «дисковой бороной ходит по небу», а «закат заглядывает в окно», чтобы «слушать стук человеческих сердец». Где «вьюга машет белым платочком» и «горы, давно не бритые», стоят «одетые в теплую лесную фуфайку». Здесь любовь «растет, как вишня, как молодой зверек. У кого в душе этот зверек не рождался? Рождался у всех.
Но кто сумел его вырастить? Ну-ка? Оглянись кругом, найдешь ли?.. Милый, жалкий зверек рождается в нашем сердце, он беспомощен еще, он барахтается и погибает через две недели. А многие даже берут его за шиворот и с наслаждением топят, как котёнка – «Что за сентиментальность!»
Способность к одушевлению мира – признак поэтического склада чувств и мышления.
Вспомним слова Блока.
О, я хочу безумно жить:
Все сущее – увековечить.
Безличное – вочеловечить.
Несбывшееся – воплотить!
Преимущественное обращение к тем или иным сферам жизни выдает пристрастия поэта. Характер, которым он наделяет создания своего творчества, многое скажет о нём самом.
Вспомним годы, в которые жил и творил Чекмарев.
Начало пятилеток, начало коллективизации… Острые социальные схватки в деревне, на фабриках и заводах, в советских учреждениях и в высшей школе…
Отчаянное сопротивление всяческого старья, которое приобретает и самые драматические и самые гротесковые формы. Не дремлет и мировая буржуазия, не теряет надежд эмигрантское охвостье… Всё это хорошо известно, всё это, как говорят, хрестоматия, и я напоминаю о событиях тех лет, о предгрозовой атмосфере, о социальных бурях и тучах лишь для того, чтобы обратить внимание читателя на кажущийся диссонанс, на видимое противоречие между политическим климатом мира и атмосферой книги, где господствующее настроение – бодрость, жизнерадостность, оптимизм и на редкость доброжелательное отношение к людям, знакомым и незнакомым.
Оно, это настроение, не в декларациях и заявлениях. Оно – в самой лексике стихов, в шутливо возвышенной или дружески пародийной интонации его писем, в той самой способности наделять вся и всех вокруг характером – великодушным и приветливым, романтически ироническим, то есть своим собственным.
«Сто семьдесят дворов построились шеренгой в один ряд, встречая меня, командира азбуки. Вьюга молодцевато прокричала свое приветствие. Так я приступил к исполнению своих обязанностей». Таково описание и видение весьма прозаического и обыденного для тех лет события – студенты-воронежцы пришли в село Сабуровку заниматься «ликбезом».
Только и всего. А вот Чекмарев-студент попадает на военные сборы, в армию. «Уже не кирпично-красная рожа Воронежа находится теперь передо мной, – с аппетитом описывает он новую жизнь, – а белое личико нашего полотняного лагеря, разбитого в лесу, окруженного запахом берез и сосен».
«Здрасть!!! – начинает он следующее письмо. – Вот мое красноармейское приветствие. Звонко, коротко, бодро».
…Есть такое поветрие – подходить к оценке явлений и лиц по принципу «наоборот»: хорошее ставить под сомнение, а заведомо плохое объявлять истинно хорошим. Благородные поступки, например, объяснять низменными мотивами, доброжелательность считать изнанкой мизантропии, жизнерадостность производить от недалекости, а в разносторонности интересов подозревать поверхностность… В Чикаго, по свидетельству американских газет, существовал лет десять назад необычный клуб – «клуб тронутых». Его члены, следуя своему уставу, все делают наоборот: при встрече говорят «до свидания», во время обеда начинают со сладкого и кончают супом, пиджаки носят задом наперед, входят в клуб, пятясь задом, а выходят ползком. Конечно же, это курьез. Но курьез символический.
Естественно, что и себя, следуя законам формальной логики, сторонники такого подхода тоже видят по принципу «наоборот». Не флюгерами на ветру моды, а стойкими бойцами, не скучными педантами, а людьми необычайно широких взглядов и всеобъемлющих интересов. Вот для такого рода мыслителей Чекмарев – прекрасная добыча. Ведь это непрошибаемое добродушие, этот искрящийся юмор и неиссякаемый оптимизм сопутствуют читателю от первой до последней страницы, которая будет заполнена автором всего-то за несколько часов до, быть может, насильственной смерти.
Вернувшись после перевода факультета из Воронежа в столицу, Чекмарев скажет о городе своего детства: Москва – «сердце мира» – и тут же со столь характерной для него внутренней улыбкой поправится: «вернее, его левое предсердие, разгоняющее по всему миру алую артериальную кровь».
Величественное и задушевное, грустное и смешное, ирония и патетика живут в его творчестве, в его общении с окружающими, в постоянном взаимопроникновении. И, право же, никакой алхимик не смог бы разложить его интонацию на составные:
На сердце снег,
На сердце снег,
На сердце снег садится.
Храни в груди веселый смех,
Он в жизни пригодится!
Но пойдем дальше, сделаем ещё несколько шагов вослед этому улыбчивому и серьезному человеку. Ничто его не берёт. Ни примусы коммунальных квартир, ни надоедливость попутчиков в поездах, ни скука и пустота станционных буфетов во время многочисленных пересадок, ни злобные кулацкие выходки в башкирских селах, ни бессонные сутки в коровьих гуртах, ни даже невзгоды любви…
В только что цитированном письме из Москвы есть и такие строки: «Вот я уже и в Москве. Живу я на Спасской. Комната у меня довольно приятная, даже с видом на социалистическое строительство. Кирпич, щебень и мусор цветут под окнами. В общем, я чрезвычайно доволен своей жизнью».
Вот, кстати, хороший повод обратить внимание пишущего эти строки на некоторую наивность с его стороны. Разве, мол, не чувствуется, что слова Чекмарева о «чрезвычайном довольстве» звучат здесь иронически, даже ехидно!
Что ж, быт его, как уже не раз отмечалось, был не сахар. И малой доли тех передряг, которые выпали на его долю, хватило бы, чтобы не одного розовощекого энтузиаста повергнуть в уныние. Однако оптимизм Чекмарева был замешен на крутых дрожжах. Не житейским пустякам было вышибить его из седла. И не то чтобы он сдерживался, держал себя в руках, демонстрировал силу воли… Жизнерадостность, да простится мне многократное повторение этого слова, бодрость и энергия, помноженные на неистребимое любопытство, не созерцательное, а действенное, бьющее ключом, – это для Чекмарева естественное состояние. И на это тоже есть свои причины.
«Я рад, что честно могу смотреть в синие коровьи глаза, что я не изменил зоотехническому делу ради какой-то свеклы или морковки, как ты», – продолжает он свое письмо другу. И на следующей странице мы видим, как те же мысли и чувства, сдобренные в письме улыбкой, звучат патетически в написанном по свежим следам стихотворении:
По черным лесам.
по огромным равнинам.
Во всех концах
необъятной карты
Гудят призывы:
«Кадры нужны нам!
Дайте кадры!»…
«Нужны зоотехники!
Директора!»
И вот он уже по дороге на восток, пока только на практику. «Мы потратили на путешествие шестьдесят четыре часа и два часа потеряли благодаря вращению Земли. Черт бы побрал проклятую вертушку! Людям дорога каждая секунда, а она вертится». Вот и попробуй разъять здесь шутливое и серьезное. Поэтическое видение невозможно без поэтического одушевления, а оно, в свою очередь, не уживается с равнодушием, инертностью, пассивностью, ленью души или тела. Оно, поэтическое одушевление, питается непрерывной внутренней работой личности, которая и превращает в образ все, чего ни коснется взор.
В селе Еманжелинка Чекмарев натыкается на нежелание бедняков идти в колхоз. «Классовый антагонизм мешал бедноте идти в колхоз, – пишет он, нарочито парадоксально излагая мысль, – где благодаря близорукости местных работников засели кулаки… Яков Чернышев состоял членом колхоза. Яков Чернышев – кулак, об издевательствах которого над батраками ходят рассказы по всей Еманжелинке…
Комсомольская ячейка первая заинтересовалась разговорами на селе о Чернышеве… Уже в день чистки было подано несколько заявлений в колхоз, а затем выпал снег маленьких белых листочков-заявлений – хороший подарок второй большевистской весне.
«Вокзал» (так называлась улица, где жили бедняки) зашумел, заволновался. Одна за другой его хаты стали прицепляться к колхозному поезду».
Весь этот эпизод, описанный в письме к родным, занимает полторы страницы. Но только серьезный политик мог так глубоко разобраться в ситуации, только человек, знакомый с дисциплиной мысли, так лаконично изложить суть. И только истинный поэт, влюбленный в предмет своего творчества, мог найти столь емкие и живые образы.
Вот он приезжает в Еткуль, не без сожаления покидая Еманжелинку. «Что такое Еткуль? Это прежде всего сеть прямоугольных улиц, так, дворов восемьсот, опушённых колючим снегом и украшенных ставнями. Затем – это четыре тысячи сердец, это восемь тысяч разноцветных глаз». Чекмарев любит эти сердца, любит весну в полях и её творческую работу: «Она в волнении сажала кляксы; не находя рифмы, она в отчаянии перечеркивала целые поля. Однако я верю в её талант».
Весну, как, впрочем, и зиму, он записывает себе в союзники. «Право, можно подумать, что зима записалась в ударницы и снова принялась за работу. Ведь уже начались разговоры о том, что снегу мало, что предстоит неурожай. Эта мысль, придя, сразу попросилась в стихи… рискну их выпустить на этой странице. Не пропадать же добру —!».
И вот несколько строк из стихотворения:
Отбалагурив
и отсвистев,
Уходит
зима на покой.
И так и ушла бы,
если бы
степь
Не начала речи такой:
«Послушай, зима!..»
Цитаты могут показаться чересчур длинными, но и сократить их не поднимается рука. Ведь перед нами лаборатория поэта. Творческий акт – его зарождение, движение, результат:
Так падай,
падай,
ударный снег.
Усеивай степи вокруг!
Ты нужен
второй
большевистской
весне.
Ты пахарю —
верный друг.
«Эти стихи, – продолжает Чекмарев, снова переходя на прозу, – согревали меня долгой дорогой. В самом деле: если при умственном труде затрачивается энергия (а это так и есть), то, по законам физики, часть её идет на теплоту. И ей-богу, когда я находил нужную строчку, то сразу, как ток проходил по телу, и даже окоченевшие ноги согревались».
Читая эту книгу, как бы заново открываешь, что стихи и смиренная проза сделаны из одного теста.
Трудно сказать, кем бы мог стать Чекмарев по преимуществу, прозаиком или поэтом, но в дневниках его проза обгоняет поэзию. Она, как заготовка для токаря, поковка для кузнеца. Читая Чекмарева, порой словно в кузнице и находишься, где на твоих глазах раздувают мехами пламя, хватают щипцами раскаленный кусок металла и сильными, искусными ударами молота придают ему нужную форму. Читая Чекмарева, догадываешься, что люди создали стихотворную речь для того, чтобы лаконичнее, точнее, образнее выражать свою мысль, сплавленную с чувством.
Впрочем, здесь, кажется, есть смысл остановиться и подумать о том, какой сильный аргумент даем мы тем, кто хотел бы по-своему объяснить поэтическое одушевление Сергея Чекмарева, его иммунитет по отношению к невзгодам и испытаниям жизни. Он, мол, поэтическая натура, и этим все сказано. Человек, для которого литературное творчество и только оно источник радостей, наслаждений и переживаний, источник высшего порядка, доступный лишь избранным. Что же касается всего окружающего, то оно лишь сырьё, материал, который важно переплавить в строчки стихов. Все это лишь источник поэтических переживаний. И тут чем больше эмоций, стрессов, говоря по-сегодняшнему, тем в конечном-то счёте лучше.
Чекмарев как будто и не возражает против такого толкования, он даже сам подводит нас к нему – своими объяснениями в любви к слову, к карандашу, к письменному столу, которые для него так же, как «чудак трактор», как «умная морда трамвая», имеют свое лицо, характер, свою магию. «Неуловимый строй речи, знакомые закорючки букв, еле слышимый аромат души – вот что должен нести в себе четырехугольник белой бумаги», – пишет поэт, никогда не увидевший ни одной своей строки, набранной типографским шрифтом.
«…Когда со мной что-нибудь интересное случается, мне невольно думается, как я это опишу. Я слежу иногда за собой, как за героем романа, думаю: «Вот это завязка», – гадаю, как пойдет дело, лишь для того, чтобы все это описать».
Может ли признание быть более красноречивым?
Но вот и еще: «Пишу тебе, сидя в Уфимском доме крестьянина. Вообрази: полутемная низкая комната – мрачная, черная… По стенам – сорок шесть железных коек… Но не думай, что все это меня угнетает, плюю я на такие пустяки. Тем более что стол есть, карандаш есть, бумага есть – а чего мне больше надо? Сижу и пишу… О чём буду писать? Да всё буду переносить на бумагу, что только вспомнится, что в голову взбредет».
Вот уж поистине подарок тому, кто именно в этих последних строках и именно потому, что они кажутся такими случайными, захочет отыскать ключ к творчеству Чекмарева. А между тем о чём свидетельствуют приведенные строки? Первые – о том, что Чекмарев действительно поэт, как говорят, до кончика ногтей. Последние же – что о самом сокровенном он предпочитал говорить с улыбкой, с нарочитой небрежностью, что выдает лишь скромность и глубокое уважение к собственному призванию, скрываемому пока от всех, кроме самых близких. Нет, сказать о Чекмареве, что он поэт, – ещё далеко не всё сказать. Немногим больше, может быть, чем сказать, что он зоотехник.
С таким же успехом, на основании всё той же книжки мы могли бы сказать, что Сергей Чекмарев – врожденный педагог, знающий пути и к детским сердцам и к душам взрослым. Вспомним хотя бы его письмо младшим братьям и сестрам своим о пользе издания семейной стенной газеты «Метеор».
Это одно из ранних произведений Чекмарева, оно легко может остаться незамеченным. Но посмотрите, сколько в нем душевного такта, настойчивости, понимания детской психологии, житейской не по возрасту мудрости, какая, не побоюсь этого слова, энциклопедичность. Предстоит лишь решить, пишет он, укоряя лентяев, «сочинять ли новые отговорки или материал для «Метеора». И дальше – веселый, задорный, афористичный обстрел всех этих ребячьих отговорок.
В этом, таком шутливом и одновременно серьёзном монологе личность Чекмарева отразилась ничуть не меньше, чем в самых зрелых его стихотворениях.
Вот еще одна счастливая особенность – отдаваться каждому, большому или малому делу так, что самоотдача становится и обретением.
Дилетантом он не умел быть ни в чем.
«Увы! – пишет он, поступив, в общем-то, вынужденно в сельскохозяйственный институт в Воронеже. – Я уже бросил писать стихи, или не бросил, вернее, а уронил. Теперь я по магазинам ищу не Кирсанова, и не Сельвинского, и даже не Вл. Вл., а «Зооветминимум», «Организацию труда в колхозах»… Я болен страстью к этим книгам. Скучные, серые брошюрки наполнились для меня жизнью и кровью…»
Засилье американских кинобоевиков с Гарри Пилем рождает такую поэтическую реакцию:
Чтобы сделать кино
хорошее.
Избавить
мозги от туманной гари,
Давайте с экрана
прогоним в шею
«Замечательного
Гарри».
Радио принесло трагическую весть о казни Сакко и Ванцетти:
Чтобы эту боль
не забыть второпях,
Не простить озверелой банде.
Я хочу на своих
полотняных стихах
Завязать узелок
для памяти.
С прозорливостью, которой лишены были, увы, многие активно выступавшие тогда литературоведы и критики, Чекмарев пишет в своих дневниках об открытых и завуалированных нападках на Маяковского:
«Наконец-то начало выходить полное собрание сочинений Хлебникова. Факт этот сам по себе положительный. Но некоторые критики стремятся, отвоевав себе Хлебникова (где же они были при жизни поэта?), ударить им по своим литературным неприятелям… Тенденция ясна: лепить гипсовые бюсты Хлебникова и разбивать их о головы современных поэтов. Больше всех, конечно, попадает Маяковскому. Это дурная тенденция».
Честное слово, в сегодняшних литературно-критических статьях, принадлежащих зрелым литературным ратникам, поискать да поискать таких строк, такой проницательности, глубины и образности мысли.
Что же касается опыта литературного памфлета «О мамонтах», занимающего всего полстраницы, то это просто шедевр, который так и хочется привести целиком. Чекмарев восстает в нем против книги Шенгели «Маяковский во весь рост». «Мамонты ещё не редки в наше время, но они тяжеловесны, любят учёные слова, они надевают на лицо внешнюю доброжелательность к новому искусству». Простим здесь совсем еще юному памфлетисту некоторую неуклюжесть слога. Посмотрим дальше. «Автор этой книжки развязен, популярен и откровенен, он решительно написал то, что некоторые мяли во рту, не решаясь высказать, а именно, что поэзия Маяковского – это «шутовство», «хулиганство», «идиотство», но никак не поэзия. Уже одно это делает книгу ценной. Когда-нибудь, лет через сорок, по этой книге будут изучать психологию мамонтов, подумал я».
Появись этот памфлет в печати тогда, когда он написан, то есть в конце двадцатых годов, он не одного, наверное, «мамонта» выгнал бы из критических джунглей. Он наверняка был бы замечен и самим «Вл. Вл.».
Подведем же некоторые итоги. Чекмарев – натура глубоко творческая, деятельная, наделенная способностью и страстью преобразовывать и преображать всё, к чему ни прикоснется. Этот вывод, уже обозначенный вначале, мы теперь можем повторить с ещё большей убежденностью. Творческое начало, благородно направленное и соединенное с разносторонней, активно выявляющей себя талантливостью, – вот что такое Чекмарев, человек тридцатых годов. Направленность таланту давала жизнь.
О каких бы серьезных вещах ни говорил Чекмарев, нигде, ни в слове, ни в интонации, и намека нет на ходули. Каких бы глубоко интимных или сугубо бытовых, житейских забот он ни касался, никогда не грозило ему хотя бы мимолетное погружение в пошлость, в мелодраму. Не слышно в его голосе ни пришепетывания, ни хихиканья.
Так говорить, писать, чувствовать и мыслить мог человек не только очень талантливый и чистый, но еще и очень свой в том мире, в котором он живет.
Да, Сергей всюду свой в этом мире и в этом времени – и на задних скамьях «Политехнички», откуда он жадно и пристрастно следит за литературными баталиями Маяковского, и на практике в воронежских селах, куда он является «командиром азбуки», и в институте, в Москве, в общении с друзьями, родными. И, наконец, в степях Башкирии, где он носится, обдуваемый всеми холодными и звойными ветрами времени, от гурта к гурту, от отделения к отделению, обуреваемый великой любовью к людям, неразделенной страстью к Тоне, отчаянием и вдохновением, усталостью и тоской по всему домашнему и решимостью переделать здесь все на новый лад.
Именно это ощущение причастности и создает тот особый настрой, настой чекмаревского слова, который и сегодня, спустя сорок лет, как тот «травы сгепной пучок сухой», источает аромат времени и «всё обаянье» его воскрешает.
Людьми, способными до конца быть преданными идее, людьми служения, назовем это так, принято восхищаться, особенно после того, когда приходит к ним признание официальное, общественное. Но к ним же, к таким людям, часто относятся и с толикой жалости, сострадания, а то и пренебрежения. Ещё бы, ведь служа столь самоотверженно идее, будущему, они сегодня неизбежно лишают себя чего-то такого, что свойственно другим, обыкновенным людям. Мы уже встречались с таким отношением к Островскому, столкнемся с ним и впредь.
Чекмарев в отличие от Островского и даже от Щеглова не дожил до признания. Он и не задумывался о нём. Но в тогу неудачника, чудака, то ли не замечающего своих поражений, то ли просто делающего такой вид, его пытались вырядить не раз. Он протестовал против этого со всей пылкостью своей натуры, и протест его тоже был плодоносен:
Мне часто враги твердили
Да и приятели тоже:
«В этом хитро устроенном мире
Ты глуп, дорогой Серёжа.
Ты будешь всегда всех ниже
Да и умрешь без славы».
Увы мне. Теперь я вижу.
Что все они были правы.
Это – в шутку. А вот всерьёз. «Глупы были люди, которые жалели меня в Москве. Вот-де сказать, человек окончил вуз, получил высшее образование и, пожалуйста, – едет в глушь, в деревню, в степь, в полудикие места да ещё на постоянную работу.
Что же, вот я в глуши, в степи, на постоянной работе – и очень доволен. Почему? Работать здесь – это значит носиться верхом на лошади, организовывать работу в гуртах, управлять совхозом. Это трудно. Но лучше трудно, чем нудно, так я считаю».
Вслушайтесь, ведь это голос Николая Островского, который, ведя другую борьбу, но тоже за право и обязанность жить активно, дышать полной грудью, творить и действовать, скажет уже знакомое нам:
«Я думаю, что лучше жить в уборной и написать книгу, нежели два года добиваться квартиры и из-за этого ничего не написать».
А вслед за ними, за Островским, за Чекмаревым, об этом же скажут, каждый по-своему, многие молодые люди последующих поколений. Как Островский был первым из тех, кто, прожив новую жизнь, первым и сказал о ней по-новому, так и Чекмарев и в жизни своей и в творчестве явился прообразом, предтечей тех молодых ударников-добровольцев, которые шли и идут наперекор всем обывательским охам туда, где всего труднее и, стало быть, интереснее, – на Магнитку и в Комсомольск-на-Амуре, на целинные земли и строительство Братской ГЭС, а потом КамАЗа…
Сергей прожил свою жизнь одним из первых добровольцев и заявить об этой доле сумел и раньше и ярче других.
Разные жизни. Разные судьбы. Разные условия и разные слова. Но то общее, что роднит между собой буденновского конника и, как мы теперь говорим, молодого специалиста тридцатых годов, это общее, мелькнув однажды, не исчезнет, а будет становиться всё отчетливее. Точно так же, как и объединяющее их противостояние всему мелкому, слабому, неустойчивому.
Судьбе угодно было так распорядиться, что всё столь непохожее, несвойственное Сергею, противостоящее ему – робость перед жизпью, перед необычным в ней, нерешительность, подверженность влияниям, приверженность к готовым решениям, неспособность к сильным движениям души – соединилось в человеке, который в пору зрелости Сергея был для него дороже всех. Это его первая и единственная любовь, это Тоня. Тому, кто ещё не уяснил себе до конца разницу между так называемым «обыкновенным» человеком и необыкновенным, тому, кто ещё колеблется в выборе, раздумывая, какая же участь предпочтительнее, хочется посоветовать повнимательнее вглядеться в портрет Тони, тем более что нарисован он рукой бесконечно любящего и, значит, безгранично снисходительного человека.
И в жизни и в письмах Чекмарев готов простить Тоне многое, очень многое, чего «обыкновенный» человек был бы простить, пожалуй, и не в силах. Например, любовь к другому, постоянные колебания между Сергеем и этим другим, отцом её ребенка, бесконечные приезды и отъезды. Тоня вовсе не злой гений Сергея. И тем более не экспонат эгоизма, бессердечия, равнодушия к людям. Она именно обыкновенный человек, «тем и интересна». Она хочет жить «как все» – немного любви, немного семейного счастья, немного удобств…
Но вот именно этого «немногого» и не может дать ей Сергей. Простивший ей все, готовый, кажется, пойти на любые уступки, он не может ей уступить одного – смысла своей жизни, своего труда, своей одержимости. Следуя принципу «наоборот», мы именно за это и должны бы были упрекнуть его.
За то, что для него, «сухаря», дело оказалось дороже любви, за то, что у него «никогда не хватит духу… покинуть степь, гурты, гнедуху. И голубые глаза телят». Но есть, видимо, такое в человеке, через что он не может переступить, не потеряв себя. Для Тони это одно, для Сергея – нечто совсем другое.
«Ты пишешь: может быть, мне удастся вырваться. Тоня, куда я вырвусь, зачем я вырвусь?» – сама интонация этих строк убеждает нас в том, что спор между ними давний и безнадежный. «Нет уж, – продолжает Сергей, – чтобы быть нам вместе, есть только один способ – тебе приехать сюда, поэтому приезжай, не медли».
Сильного оплодотворяют и невзгоды, слабый вянет и в тепличных условиях. Раздирающий душу спор с Тоней, отчаяние и надежда, сменяющие друг друга, вызвали к жизни строки, которые встают в один ряд с лучшими произведениями советской гражданской и лирической поэзии: