Текст книги "Журнал `Юность`, 1973-2"
Автор книги: Юность Журнал
сообщить о нарушении
Текущая страница: 16 (всего у книги 20 страниц)
Я МОЛОДОСТЬ СВОЮ НЕ СДАЛ В АРХИВ…

Нам осталось поговорить о самом младшем из этой когорты, о человеке, который в первые годы освоения целины, а их мы не спешим еще относить к истории, был совсем ещё молоденьким комсомольским журналистом. Он совсем из нашего времени, и, не умри он так рано и так нелепо, его, пожалуй, было бы трудно представить себе героем литературно-психологического очерка, посвященного делам и людям минувшего.
Виктор Головинский до сих пор так отчетливо стоит у меня перед глазами, что и сегодня говорить о нем как об умершем, с неизбежной в этом случае скорбной нотой кажется невозможным. Я повстречался с ним как раз в год его смерти, в самом начале целины, в Барнауле. Это был высокий, одновременно и стройный и нескладный парень, какими бывают в эту пору люди, о которых потом говорят, что в них видно породу. Кудлатый, крупный, размашистый.
Он работал корреспондентом алтайской молодежной газеты, и для меня было естественным смотреть на него как на «младшего брата нашего», тем более что он действительно был чуть моложе, работал в «младшей сестре» «Комсомолки» да еще принуждён был выслушивать от меня рацеи по поводу не очень удачного очерка, присланного им в сельский отдел «Комсомольской правды». Что меня впервые заставило взглянуть на него серьёзнее, так это то, что к замечаниям по поводу очерка он отнесся как-то по-особому небрежно. Не то чтобы он игнорировал их или не был с ними согласен. Просто он ещё до меня сам всё понял и слушал больше из вежливости, как бы не желая обидеть. Это в тот-то момент, когда на мою долю, быть может, впервые выпало быть литературным судьею.
Потом были другие встречи, разговоры, обо всем – о работе, о профессии, о жизни, о любви – словом, обо всём, о чем могли говорить два недавних выпускника двух крупнейших в стране факультетов журналистики: ленинградского и московского. Потом я уехал в Москву, а он оставался на Алтае, чтобы скоро в погоне «за туманом и за запахом тайги» уйти с геологической экспедицией в Саяны. Там он заболел и, не получив помощи, умер. И вернулся ко мне уже книгой, которая называется «Лесная песня» и которая была заботливо собрана и издана его друзьями. В книге этой дневники его школьных, студенческих и последних, журналистских лет. Несколько рассказов.
И два стихотворения, ставшие последней записью в дневнике, который Виктор вел до самого смертного часа, лежа в тайге на кедровой подстилке. В одиночестве. В этих стихах, в каких-нибудь двадцати строках уложилась вся его короткая жизнь. Надежды, порывы, несвершившееся. Но сами эти стихи, его поведение в последние дни жизни – уже свершение. Приведу стихи полностью, чтобы сразу же дать представление о масштабе человека, знакомство с которым предстоит, Вот первое…
Я молодость свою не сдал в архив,
Как иногда спешат,
Едва им стукнет двадцать.
А добрых дядей крепко обложив.
Пошел пешком по Родине скитаться,
Нет, не бродягою!
Во всех ее краях
Хочу работать этими руками,
И зверя бить, и плавать на морях,
И молотком дробить в горах Саянских камень.
И второе…
Вот и осень пришла в тайгу.
Пожелтел на березе лист.
Я подняться теперь не могу
И лицом стал вечерне-мглист.
Все прошло. Отлетело лето.
Миновала кочевий пора.
Я лежу на постели из веток.
Надо мной не стоят доктора…
Опять об умершем, может воскликнуть молодой читатель. И спросить себя: что за сатанинская закономерность? Почему это именно люди, так рано развившиеся, такие яркие, умирают такими молодыми?
И неужели только они и ведут дневники? Вопрос естественный, хотя и наивный. Не потому, конечно, умирают так рано, что талантливы. Просто, увы, талантливость, незаурядность человека, особенно молодого, часто становится очевидной для всех лишь после его смерти. Ибо смерть – это такой рубеж, в виду которого даже ленивые, ненаблюдательные и равнодушные становятся зорче и проницательнее.
Жизнь Виктора Головинского, и поныне наименее известного из тех, о ком мы уже говорили, его творчество, состоящее из дневника, газетных очерков и нескольких рассказов, дают нам пусть печальный, но такой необходимый повод вновь вернуться к мысли о нашем умении распознать, угадать истинное значение, ценность тех, кто нас окружает. Сделать это открытие самому, пусть только для себя, но без подсказок и вовремя. Раньше, чем замечательное оденется в мемориальную бронзу, зазвучит строками воспоминаний, посвящений, комментариев и… отдалится тем самым от тебя.
Сколько жизней, прошедших рядом с нами и оставшихся неразгаданными, преподали нам этот урок. И сколько их еще, увы, впереди! Несправедливость природы, слепо обрушивающей свои удары, мы исправить не в силах. Но собственную, людскую, в какой ежедневно и ежечасно оказываемся виноваты друг перед другом, можем и должны. Ради людей и ради себя, ради своего нравственного «Я».
Дневники, о которых ведем мы разговор, помогут нам в этом. Помогут не только тем, что расскажут о своих авторах, познакомят с ними, прожившими свою жизнь так похоже в так непохоже на нашу. Помогут ещё и тем, что заставят глазами их авторов взглянуть на окружающее и увидеть, подобно им, то, чего мы раньше не видели.
В том сущность и отличие писателя от неписателя, что он видит вокруг не только видимую для всех жизнь, но одновременно и ту, которая поселится потом в его книге, где все случайное, незначимое, мелкое будет отсечено или преображено, а всё действительно знаменательное – плохое и хорошее – станет выпуклее, отчетливее, различимее.
Николай Заболоцкий, большой советский поэт, человек славной и драматической судьбы, признавался на склоне лет, что именно этой вот способности он обязан тем, что не стал пессимистом. «Путешествуя в мире очаровательных тайн, – пишет он в лирическом этюде, который так и называется «Почему я не пессимист». – истинный художник снимает с вещей и явлений пленку повседневности и говорит своему читателю-.
– То, что ты привык видеть ежедневно, то, по чему ты скользишь равнодушным и привычным взором, – на самом деле не обыденно, не буднично, но полно неизъяснимой прелести, большого внутреннего содержания, и в этом смысле – таинственно. Вот я снимаю плёнку с твоих глаз: смотри на мир, работай с нем и радуйся, что ты – человек!»
Дневники Виктора Головинского как бы одновременно принадлежат и жизни и слову. Жизнь в них и хронологически-то очень близка к нашей и вообще похожа на нашу – твою, мою, его… И, возможно, прочитав их, многие из читателей, особенно того возраста, в котором находился сам Виктор Головинский, старшеклассники, студенты, скажут, что это как будто они сами написали, что это о них.
Виктор Головинский учился на факультете журналистики, он мечтал стать писателем, но стать им не успел. Его рассказы – лишь проба пера, лишь обещание. Главное, что он оставил, – это дневники, в которых отразилось с фотографической точностью то специфическое, что свойственно юношескому возрасту как таковому. То общее, что характерным было для первого послевоенного поколения нашей молодежи, что обогащало и обедняло его одновременно. И, наконец, то особенное, что принадлежало только ему, Виктору Головинскому, и никому больше.
В жизни, как и в искусстве, часто именно «чуть – чуть» становится водоразделом между банальным и незаурядным, посредственностью и личностью. Головинский был несомненно, талантлив. Но талант его не настолько еще созрел и сформировался, вошел в силу, чтобы поразить нас, так сказать, самим собой, что, несомненно, происходит, когда мы читаем Чекмарева или Щеглова. Талант Головинского, каким он успел сформироваться к концу его короткой жизни, талант рядовой, да простится мне такое словосочетание. Он, конечно, и в такой его форме уже гарантировал его обладателю определенное место в журналистике и литературе. Но над ним ещё предстояло работать и работать – за слесарным верстаком и в мастерских филиграни. Сам Головинский прекрасно это понимал.
Дневник – свидетель его непрерывной борьбы за себя и с самим собой – во имя идеалов самых высоких. «Я часто думаю, каким бы я хотел быть? Мой идеал – Джек Лондон, Лермонтов, Островский». Такие наивные и трогательные признания рассеяны по всему дневнику. В той или иной форме мы встретим их и в ранние и более поздние годы. И тогда, когда возраст в двадцать пять лет виделся ему в дымчатой, далекой дали: «Если к двадцати пяти годам не будет толку, пойду дрова колоть», – и тогда, когда он настал, то есть в год смерти: «Время уходит, через два месяца мне 25 лет».
Размышления о собственном духовном несовершенстве, о слабости воли, об ограниченности возможностей и способностей, сожаления о несделанном, раскаяние в тех или иных «дурных», как ему кажется, поступках – один из лейтмотивов дневников. Проследим его. «Мучают частые ошибки. Но ведь еще 17 лет. Ошибки можно не делать только после двадцати пяти». Кто из сегодняшних семнадцатилетних и тех, кто лишь недавно миновал этот возраст, который «в жизни раз бывает», не подпишется под этими строками, не вспомнит собственных, таких же смятенных размышлений? «Мне часто доставляет мучительное беспокойство, что время уходит зря. Почему? И что я хочу взять от него – я и сам не знаю». И снова, уже в восемнадцатилетнем возрасте: «Главное, как удивительно сознавать, что у тебя нет нужной широты ума, которая необходима для выполнения всего, что требует твое честолюбие, твоя душа. Щупаешь себе лоб и понимаешь, мало. Садишься за пианино и видишь, нет слуха».
Не сомневаюсь, что многие молодые читатели, кому попадутся на глаза эти строки Головинского, не просто вспомнят о том, что их посещали такие же скорбные раздумья, но и вспомнят об этом с тайной гордостью. Сама способность признаваться в собственном несовершенстве уже как-то украшает нас в наших собственных глазах и даже во мнении окружающих.
Однако знакомство с произведениями дневникового жанра разных времен, принадлежащих перу как «великих», так и «простых смертных», побуждает нас с изрядной долей осторожности отнестись к такого рода излияниям. Сами по себе они отнюдь ещё не представляют абсолютной ценности. Ибо побудительные мотивы тут могут быть самыми различными. Человек не всегда способен быть до конца искренним даже наедине с самим собой. К тому же не всегда и самое искреннее, самое доброе намерение увенчивается достойным его деянием, а именно по делам, поступкам человека судим мы о силе его чувств, оригинальности мыслей, побуждений.
Тут хотелось бы сделать небольшой экскурс в сферу социальной психологии, утверждающей, что в любом обществе есть определенные типы, модели поведения людей, которые возникают и выявляются во взаимодействии различных обстоятельств объективного и субъективного плана. Стоит человеку попристальнее понаблюдать за собой, как он убедится, что многие, очень многие его поступки, мотивы, привычки, симпатии и антипатии идут от окружающей его среды, от людей, одни из которых так близки ему и дороги, что им хочется подражать, а другие чужды, наоборот, настолько, что быть хоть в чем-то похожим на них противно и унизительно. В любом обществе, в любой среде возникают образцы, эталоны, с которых человек, особенно молодой, формирующийся, говоря словами Маяковского, делает жизнь. Иногда этот образец – живой человек, современник, иногда деятель прошлого, часто литературный герой, а нередко собирательный образ, исторический, социальный тип, соединяющий в себе особенности многих реальных лиц и персонажей литературы, искусства, истории.
Закономерность эта давно обнаружена человеческой мыслью, и имеется множество формулировок ее, принадлежащих деятелям разных времен и народов. Ну вот, например, француз Сент-Бев писал в середине XIX века, что «в каждую эпоху возникает некий модный тип, некий романтический призрак, который овладевает воображением и как бы носится в облаках». Словно иллюстрируя эту мысль, историк Ипполит Тэн писал, «что у каждого века есть созданный им прекрасный тип, у одного – это рыцарь, у другого – придворный».
Герцен выражает ту же закономерность, опираясь на примеры из жизни России и литературы своего времени: «Русские молодые люди, приезжавшие после 1862 года (как известно, вторую половину своей жизни Герцен провел в эмиграции), почти все были из «Что делать?», с прибавлением нескольких базаровских черт».
Здесь Герцен указывает на тот случай, когда эталоном являются литературные герои. Но ведь и Базаров так же, как Кирсанов или Рахметов, не были выдуманы, они взяты из жизни, когда уже в действительности народился определенный тип, который сам, в свою очередь, – это знает любой старшеклассник – пришел на смену предшествующему типу, связанному у нас с такими именами, как Печорин, Онегин, а затем Рудин и другие «романтики» и «лишние люди».
Ну, а поскольку никакой социальный тип не вечен, то он знает и своих первовыразителей, тех, чья личность стоит у истоков возникновения новой модели человеческого, социального поведения, и эпигонов, подражателей.
Есть ещё и такое, весьма для нас важное выражение, понятие, как генотип, то есть совокупность определенных психических особенностей, которые более долговечны, чем приметы социального типа, и которые могут повторяться в людях разной социальной принадлежности и разных эпох.
Так вот и страсть к самобичеванию, самоусовершенствованию, как о том свидетельствует и художественная, и дневниковая, и мемуарная литература, – свойство определенного склада людей, которых можно встретить и в наши дни, и в прошлом веке, и во времена ещё более отдаленные. При этом социальное тут находится в сложной взаимосвязи с психологическим, которое в конечном-то счёте тоже восходит к общественному бытию человека.
Свойство быть недовольным собой или, наоборот, самолюбование – свойство психологическое. Но вот то, чем недоволен в себе человек и, наоборот, чему он рад, – это диктуется уже его социальным опытом, хотя он может этого и не подозревать.
В. А. Жуковский, старший современник Пушкина, например, подобно Головинскому, нашему современнику, особенно настаивает в ранних дневниках на таких своих недостатках, как лень, праздность, безволие: «Как прошла моя молодость? Я был в совершенном бездействии… Кто отдалён от людей, тот не имеет предмета для размышления… Характер его делается робким, нерешительным, медленным, ленивым…»
Найдём мы в дневниках Жуковского и стремление преодолеть эти свои недостатки и отчаяние по поводу того, что это не очень-то удается… Не правда ли, похоже?
Но подобные же мотивы мы, оказывается, встретим и у Белинского, человека, который представляется нам, по его творчеству, сгустком энергии, динамизма, решительности, переходящей в категоричность… «И что всему причиною? – вопрошает он в одном из писем Бакунину. – Неаккуратность, беспорядок жизни, неосновательные надежды на будущее… Что я должен делать? – задает он второй вопрос самому себе, – вот что: уничтожить причину зла, а все мое зло, – в неаккуратности, в беспорядке жизни…»
Итак, абсолютное ли благо – неудовлетворенность человека собой? Чтобы ответить на этот вопрос, и надо как раз посмотреть, чем она продиктована, чем рождена; самобытностью, оригинальностью личности, ясным сознанием цели, благородством ее или подражанием моде, образцу – житейскому или литературному. Что же на самом деле стоит за словами о недовольстве собой – растущая и крепнущая воля, черпающая в неудовлетворенности стимулы для развития, или, по существу, самолюбование, поза: вот, мол, я какой утонченный.
И здесь приходится только повторить это: главным свидетельством в пользу личности становится дело, деяния. Ну, что касается Жуковского и Белинского, тут нам, наверное, все ясно. А как с Головинским, как с нами?
Не будем же относить к разряду оригинальных приведенные выше строки из дневника Головинского.
Остановись он в своих исканиях на этой юношеской рефлексии, пожалуй, не о чем было бы и говорить…
С детства Виктор много читает, много ходит в театр, слушает музыку. В литературе, искусстве он видит учителя жизни. В героях произведений и их авторах – пример для подражания. Со свойственной этому возрасту тягой к идеальному он все увиденное, постигнутое немедленно примеривает к себе.
«Довольно копаться в собственных переживаниях! Займитесь-ка людьми», – прочел это сегодня у Павленко в «Счастье». Здорово. По правде, и так стараюсь придерживаться этого, но часто срываюсь».
«Вчера смотрел кинофильм «Александр Матросов». Поразила больше всего доброта этого человека. Вот чего у меня нет. Только за сегодня несколько примеров…»
Да, расстояние от художественного впечатления до размышления и даже действия кратчайшее, как часто бывает в этом возрасте. И со свойственной опять-таки этой поре рефлексией основной смысловой упор – не на сходство с идеальными героями, а именно на путающее, фатальное несходство с ними. «Читаю воспоминания Чуковского о Маяковском, Репине, Горьком и Брюсове. Понял, наконец, насколько я мелочен, лепив, самоуверен». Или: «Читал Брюсова, Маяковского «Флейта-позвоночник». Стало вдруг невыносимо тяжело оттого, что невозможно охватить все знания, какими владеют люди. Тяжело и стыдно оттого, что…»
Заметим, кстати, что Виктор скорбит не только о духовном, но и физическом своем несовершенстве. И основания для этого у него куда более очевидные. Он, несмотря на солидный рост, был болезненным, «неспортивным» ребенком. «Еле-еле заставил себя нырнуть. Трус! Длинен, как жирафа, а нет ни плеч, ни мускулов. Сегодня начал. Через год – 26 июня 1948 года я вспомню этот день. Оправданий не будет… Это дело моей совести. Пусть Рахметов стоит перед ней».
Вот еще одно свидетельство: «Сегодня был на баскетболе. Я малоподвижен, нерешителен. Но на этот раз насмешки и презрение не остановили меня. Я добьюсь своего».
Я добьюсь своего – решимость эта все настойчивее начинает звучать в дневнике. Схватка с собственной физической немощью особенно увлекает Головинского. «В конце концов, что стоит человек, которого можно оскорбить и осмеять за неумение ловко бросить мяч, руками проложить дорогу среди врагов?»
И что же? Скоро, очень скоро мы вновь встречаемся с Головинским на водном стадионе «Динамо»: «Прошли на четверке 20 километров. На этот раз я греб не плохо, а иногда даже хорошо. Почему? Да потому, что я энергично занялся греблей, переборол в себе лень, расхлябанность, и зато как хорошо я себя чувствовал».
Да, какое это прекрасное ощущение – чувство власти над самим собой. Наверно, ни с чем его не сравнить! «Четверка летит по Крестовке… Нежно-желтые ясени, огненные, багряные клены, коричневатый отлив тополиной листвы… Когда вышел на бон, покачивался. Но как славно на душе, как крепко, уверенно!»
И тут же столь характерный для Головинского мостик в духовную жизнь: «Весь секрет, чтобы делать так все, то есть делать энергично, с захватом и резкой проводкой и четким концом. А то и в жизни у меня такая же ленивая гребля бывает…»
Да, за физическими одолениями, тоже немаловажными, просматриваются уже и другие приобретения. Ни на минуту не перестает работать мысль. Наблюдательность помогает закрепить в памяти оттенки листвы, воображение выискивает общее между греблей с ее законами и жизнью – рождается образ…
Здесь-то мы и подходим к самому главному, о чем сказать хочется предельно точно и деликатно. То, что составляло, возможно, слабость начинающего журналиста, то составляет ценность его дневника, не предназначавшегося для посторонних глаз, но ставшего главным произведением его автора. В дневнике Головинского с фотографической точностью отразились некоторые особенности массового самосознания, массового самоощущения молодого человека пятидесятых годов.
Марка Щеглова, дневники которого относятся к этим же годам, несчастье, болезнь, неподвижность поставили в совершенно особые условия развития, выделили из ряда и тем определили большую его индивидуальность. Головинский же по условиям своей жизни был в большей степени таким, как все.
Среди студенческой молодежи тех послевоенных лет особенно заметны были два течения – студенты – фронтовики и студенты-десятиклассники. Конечно, никакого антагонизма между ними не было, но различия были, и ощутимые. Фронтовики – это в основном те, кто в год начала войны окончил школу, кто на фронте был в первые месяцы салажонком, школяром, а теперь в институт пришел все на свете испытавшим и видевшим человеком, который закономерно чувствовал себя старше своих сокурсников – на целую войну. Одного не хватало – знаний. Жизнь они испытали, а вот школьную премудрость крепко позабыли.
У тех, кто пришел в вузы из школы, позади были тоже нелегкие годы. Это были детя войны. Недоедание, а то и голод, ранний труд в семье, жизнь без отца, для многих эвакуация… Но, как бы ни были трудны испытания, выпавшие и на их долю, они не шли в сравнение с тем, что пережили фронтовики.
Каждый мирный год приносил с собой что-то новое, все больше отдалявшее военную пору.
Психология мирного времени со своей системой требований и оценок заявляла о себе все более властно. И хотя трудно было по-прежнему с продуктами, с топливом, с одеждой, жизнь вчерашним десятиклассникам, тем из них, кому посчастливилось попасть в институт, казалась отныне уже определившейся. Свежесть же полученных знаний позволяла ощущать даже некоторое превосходство перед фронтовиками, которым приходилось-таки поскрипеть, чтобы сдать экзамен.
Так что вчерашние школьники, а в большинстве это были к тому же мальчики и девочки из больших городов (деревне тогда труднее было посылать своих ребят в вузы), составляли как бы особый круг студентов, более бойких на язык и суждение, более начитанных, более беспечных…
С того момента, как Головинский поступил на первый курс факультета журналистики, его будущее можно было, говоря житейским языком, считать обеспеченным. Оставалось, как многие и делают в таких случаях, лишь легонько грести по течению – сдавать вовремя экзамены, писать приличные курсовые, зарекомендовать себя на практике в одной из газет Ленинграда… А там и самостоятельная, весьма привлекательная и уважаемая обществом деятельность.
Внешне так оно все у Головинского и было. Так и не так… Дневник тому свидетель. Уготованная ему судьбой, стечением обстоятельств усредненность образа жизни осознавалась им не как благо, а как дополнительное препятствие на пути к цели – стать настоящим человеком, стать настоящим писателем.
«Если стоит писать, то ради одного – ради борьбы за красивого человека, сильного духом, умного, здорового и сильного физически. Практически такой человек может вырасти только в борьбе за коммунизм. И надо бороться за этого человека. Не знаю, выйдет ли из меня когда-нибудь поэт, но человека сделать из себя постараюсь».
Кто из нас не давал себе в молодости самых отчаянных зароков, кто не ставил перед собой самых возвышенных целей, не начинал каждый понедельник жизнь сначала!.. Это из сферы обыкновенного, обыденного. Дневник Головинского помогает нам заглянуть в тайну рождения личности. Надо только очень внимательно прочитать его и увидишь чудо – как раскрывается лист на дереве, как растет трава.
Головинский сумел, что не каждому удается, шагнуть дальше «благих порывов», его самоанализ оказался двигателем личности, требовательность к себе отливалась в конкретные поступки…
Он упорно накапливает знания, жизненные и книжные, он много читает и смотрит, к общественной работе относится как к прообразу будущей своей деятельности, немыслимой без постоянного общения с людьми, изучения их. Он сказал себе: буду сильным физически – и стал им.
Окончив университет, не остался в Ленинграде, а поехал на Алтай, работать в краевой молодежной газете. Начинается эпопея целины, и Головинский из Барнаула едет собкором газеты в Рубцовск, в сердце алтайской целины. И оттуда стремится ещё дальше, ещё глубже, ближе, ближе к самой сути событий, в недра происходящего: «По-видимому, подлинная целина есть только в новых совхозах».
И за этими внешними проявлениями – глубокая внутренняя работа, непрестанный поиск, который начинал уже приносить свои плоды… Его очерки замечены читателем, в ленинградском издательстве выходит его первый рассказ. Строки дневника все больше становятся чистопробной литературой.
«Я подошел к нему впервые в жизни. Он не знает меня, я обращаюсь к нему с деловой просьбой. Он смотрит прямо в лицо и левой рукой чуть дотрагивается до моего рукава. В этом почти незаметном жесте столько душевной приязни, добродушия, что он сразу же располагает к себе… Когда ты заговариваешь с человеком, то словно берешь в руки дорогую вещь. И если ты возьмешь ее грубо, хапнешь как попало, то можешь сразу же испортить её, а то в сломать».
В очерках, корреспонденциях Головинского той поры таких строк, пожалуй, нет. Пока он доверяет их лишь дневнику, быть может, и сам еще не отдавая себе отчёт в их силе… Это – на будущее, и это уже настоящий писатель говорит голосом вчерашнего новичка. И человек, который растет наперегонки со своим дневником – от строки к строке, от поступка к поступку.
Могут сказать, что во всех его решениях и поступках не было ничего такого особенного. Не остался в Ленинграде – так, может, еще просто не оставили?
Поехал на Алтай? Что ж, если уж ехать на периферию, то лучше поближе к главным событиям. Перебрался в Рубцовск? Тоже естественно для молодого и одинокого парня – побольше увидеть, испытать. Рядом с Головинским в том же Барнауле работали и другие ленинградцы, и ни он их, ни они его вовсе не считали героями. Наоборот, все они вместе настоящими героями считали тех, кто работал в степи, кто своими руками поднимал целину.
Строго говоря, даже и последний, решающий шаг Головинского, его уход с геологической партией в Саяны, можно оценить как запоздалую дань романтическим представлениям о жизни, согласно которым истинное прикосновение к ее глубинам только и может произойти в такой вот геологической партии, в вагончике затерянной в степях тракторной бригады, на палубе рыболовецкого сейнера…
Как мы уже говорили, Виктору Головинскому в его беспрестанных поисках самого себя, в его жажде ускорить ход развития свойственно было и плыть по течению и выгребать против него. Предчувствие того, что уготованность пути может обернуться усреднённостью характера, взглядов, интересов, как это со многими случалось и случается, побуждало его как-то прервать, изменить запрограммированный профессией, биографией ход жизни, уйти на встречу с неожиданным.
Но так как и это побуждение становилось все более распространенным, то может показаться, что и здесь он вольно или невольно кого-то повторял, следовал пусть новейшей, но схеме. Так или не так?
Как ни назовите блуждания Головинского – традиционными или оригинальными, главное то, что в них – отражение и проявление глубокого духовного поиска, который и был сутью его натуры.
Ранняя смерть его, поведение в последние дни и часы, его последние строки показали, как много им было уже накоплено. Запас энергии, которого надолго должно было хватить людям. Но судьбе было угодно распорядиться так, чтобы этот запас был истрачен в одно мгновение, одним разрядом. Вспышка от взрыва озарила не только прошлое, но и будущее Виктора Головинского.
Вот и подошла пора расстаться с нашими героями, в жизни которых отразилась вся история нашего социалистического государства, такого еще, оказывается, молодого. Старший, Островский, был уже легендой для младшего: Головинского, а между тем разница в возрасте у них немногим больше двадцати пяти лет. Отец и сын… Сравнивая времена, видишь, как далеко вперед мы шагнули. Сравнивая характеры, убеждаешься вновь, что главное из того, что было рождено в нашей молодежи революцией, остаётся нетленным, живет в ней посегодня.
Двадцатые, тридцатые, сороковые, пятидесятые годы… Разные судьбы, разные поколения. Но, прочи тав все документы подряд, мы видим, как во многом схожи их авторы. И «похожесть» не уронит, а, наобо рот, возвысит их в наших глазах настолько, что и нам страстно захочется быть достойными того, что объединяет этих людей.
Листаем дневники, письма, страницу за страницей, и советский характер как бы рождается и форми руется на наших глазах, в нас. Мы с радостью и беспокойством ищем его приметы в себе, снова и снова убеждаясь в родниковой чистоте и геркулесовой силе того общего, что связывает поколения.
Это вывод главный. Но есть и другие, о которых тоже надо сказать на прощание, даже рискуя повториться.
Удалось ли тебе, дорогой читатель, заметить, что в жизни каждого из наших героев наступал такой момент, когда он оказывался перед необходимостью выбора? Между смирением и бунтом, между благополучием и неустройством, между «уготованным» и рывком в неожиданность, между жизнью и смертью, наконец. Конечно, значимость решений, их вес были как будто и несравнимыми.
Но как бы то ни было, каждый в своем случае выбирал шаг вперёд. Почему? Мотивы высокого, общего порядка, которые, конечно же, ими руководили, сами по себе нам еще не объяснят всего. Кто из друзей Николая Островского мог бы подумать о том, что ему остается одно: либо «шлёпнуться», либо сделать еще одну попытку стать в общий строй. Кто мог потребовать этого от него, отдавшего всю свою жизнь за революцию?..
Как это ни парадоксально, но принять ответственное решение все-таки легче тогда, когда, по сути дела, у тебя нет выбора, чем тогда, когда он есть.
Удивимся ли мы, что наш знакомый, заведомо порядочный человек, идя по улице, заступился за прохожего, на которого напали хулиганы? Или что другой наш знакомый отказался покрыть растратчика, хотя ему за это предлагали большое вознаграждение.
Жизнь даёт немало таких примеров, когда элементарно порядочный человек не может иначе поступить, чем он поступил, не потеряв, как принято говорить, лица. При этом мнение окружающих – так уж устроен человек – порою оказывается особенно сильным побудителем. Многие парашютисты рассказывают о себе, что, выйдя на крыло самолета для первого прыжка, увидев под собой развернувшуюся бездну и испугавшись её, совершили прыжок лишь потому, что ожидавший их в противном случае позор был бы для них горше смерти.
Но есть решения, которых от человека, быть может, никто и не ждет, которые он принимает перед лицом собственной совести, без всякого давления, без всякого воздействия извне. Они-то, наверное, суть самые главные. Ими-то, наверное, и определяется личность.
Убедительно и проникновенно сказал об этом в очерке, опубликованном «Комсомольской правдой», Константин Симонов. Очерк этот «В свои восемнадцать лет» посвящен подвигу молодого тракториста, рязанского комсомольца наших дней Анатолия Мерзлова, который погиб, спасая от огня колхозное поле и свой трактор. Впервые об этом газета сообщила летом 1972 года, в короткой заметке, которая вызвала много писем-откликов. В большинстве из них читатели выражали свое восхищение мужеством комсомольца, приносили ему посмертную дань уважения.






