Текст книги "Переливание сил"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 9 (всего у книги 16 страниц)
КЛИНИЧЕСКАЯ СМЕРТЬ
Из телефонной трубки выбрасывались слова:
– А сейчас она ничего не помнит, что с ней произошло.
В телефонную трубку входили слова:
– Это, собственно, и должно быть. Последствия смерти.
Вот так и сказал – «последствия смерти». Если точнее – остаточные явления смерти!
Эту фразу, это понятие хочется осмысливать и додумывать. «Остаточные явления смерти»!
Лежит больной и не помнит, что с ним произошло.
А с ним смерть произошла.
Нет. С ним смерть п р о и с х о д и л а.
А мы с уверенным видом говорим: «последствия смерти». Можем даже объяснить: «Когда человек умирает, после всегда так бывает». И далее небрежно: «...было несколько тревожно, когда вы умерли. Но теперь все в порядке, и вы пойдете на поправку». И звучит весомо, по-докторски и, главное, убедительно.
После оживления мне, во-первых, всегда хочется узнать, что он там видел, наш больной. И, во-вторых, мне хочется быстрее, пока горячо, почесать по этому поводу язык со всеми моими знакомыми, которые твердо уверены, что медицина еще не запустила своего спутника.
Вересаев как-то писал о такого типа нигилистах. Они презирали медицину за то, что она не умела всего, и не обращали внимания на многое, что медицина умела.
А вот! Сто лет назад операция вообще была редчайшим случаем. Каждая операция – отчаянный шаг. Операция по поводу аппендицита по смелости равносильна чуть ли не полету в космос. Уже совсем недавно, почти в двадцатом веке, Гамбетта умер от простого аппендицита. Лучшие медицинские силы Франции беспомощно ходили вокруг своего национального героя и премьер-министра.
Сорок лет назад сыпной тиф убил миллионы людей. И «испанка» – грипп, который и сейчас мы, казалось бы, лечить не умеем, – тогда же унесла столько народу, сколько вся мировая война.
Двадцать пять – тридцать лет назад воспаление легких часто приводило к смерти. И, безусловно, было сделано все, чтобы спасти академика и лауреата Нобелевской премии И. П. Павлова. Но тогда – не смогли!
Медицина не запустила своего спутника! Медицина, к сожалению, не все знает и не все может. Медицина еще не обрела характера точной науки. Она еще где-то между искусством, наукой и ремеслом.
Пока есть элементы искусства – медицина величественна. Скоро она станет на математические рельсы. Искусство врача тогда исчезнет.
Ну что ж. Жаль!
Но так и надо. Врач превратится в медицинского инженера. Больным от этого, наверно, будет лучше. Человека начнет лечить машина и как машину.
Но мне лично жалко врачебного искусства.
Все это промелькнуло в голове, пока я слушал голос в трубке: «А сейчас она ничего не помнит, что с ней произошло».
А я тогда вел занятие со студентами. Хотел им показать новую методику введения лекарств.
Больная крайне истощена, слаба. Подведение лекарства к самой опухоли в этом случае опасно. Хотя не раз так действовали.
Не только слабость и истощение больной останавливали нас: больная – врач. Это мы называем «отягощенный анамнез». Мистика? Но у врачей всегда все протекает с осложнениями. Когда в больницу поступает врач, все настораживаются. Какая будет неприятность на этот раз?
То же думают и больные врачи.
Все думают – и осложнение налицо.
Очевидно, нервы.
Обсуждали мы эту больную раньше. Раскладывали пасьянс из симптомов болезни, общего состояния, биографии и служебного положения. И решили: пожалуй, лучше не связываться.
Что же, не лечить?
И решили: попробуем.
Больных было две. Одна – постарше. Другая – она, врач.
Больных готовили к вливанию. Приготавливают операционный столик, шприцы, иголки.
Я к студентам: когда человечество было осчастливлено шприцем и иголкой? И кем?
Ход мысли своеобразен. Сначала думают кем. После этого им яснее и «когда»: им всегда ясно – Пирогов, Павлов. В медицине все сделано только ими. Так студентов иные преподаватели настраивали.
На этот раз Пирогов. Ведь он хирург. Шприц должен изобрести хирург. Значит, Пирогов. Приблизительно такой ход мысли.
Я люблю Пирогова. Пирогов – один из интереснейших и крупнейших людей в истории русской культуры. По существу, создатель русской хирургии. Пирогов – Пушкин в хирургии.
– Пирогов не нуждается в вашем заступничестве. Он велик без вас. Нечего ему приписывать то, чего не было. Вы оскорбляете этим и его, и всю русскую хирургию.
Все-таки, мне кажется, я достигаю цели.
По-моему, сейчас для них Пирогов стал и выше и ближе.
После этой апологии Пирогова я приступил к делу.
Сначала та, которая постарше.
Все хорошо. Лекарство ввел. Никакой реакции.
А теперь больная-врач.
– Лягте, пожалуйста, на правый бок.
Попутно я объясняю студентам.
Это ошибка. Врач ведь. Не надо ничего при ней говорить.
– Сейчас будет небольшой укол. Это местная анестезия. – К студентам: – Вы уже проходили? Видите, сначала новокаин вводим в кожу. Получается желвак – как лимонная корка. Теперь глубже. Вот. Теперь обхожу. Здесь это должно быть. Так... Так... Угу...
(Нету. Где же игла? Ну-ка вытащу. И снова. Опять уперся. Еще раз. Ага. Вот. Попал!)
– Вот видите?! Давайте тот шприц.
– Коллега, больно немного.
– Ничего, сейчас кончаем. Потерпите еще чуть-чуть.
(Вишь как: «Коллега». Политес соблюдает. Значит, не так больно.) Ничего. Не страшно. Ввели – и никакой реакции. А говорят, с врачами всегда морока... Мистики.
Давление оставалось все время на одном уровне. Только чуть больно дышать. Пульс хороший.
Я чуть отошел и стал объяснять студентам, что вводил, как вводил. И почему мы этого сейчас не боимся.
Чудеса техники, двадцатый век и так далее. У студентов перерыв. И я вышел покурить.
– С доктором что-то плохо!
– А! Докторские штучки!
Поворачиваюсь к дверям. (У них все может быть – медики.) Шаг. (Может быть, давление упало?) Шаг... Шаг... (Валя-то здесь? Да вот она.) Шаг. Дверь. (Боже!)
– Черт возьми!
Бледная. Даже серая. Даже с синевой. Глаза закатились куда-то вверх. Почти не видны. Отдельные судорожные подергивания. Какие бывают после смерти. Так и называются – постмортальные.
(Мертва! Быстрее!!)
Два прыжка. Стол.
– Валя!!! (Она уже все поняла.)
Пульса нет. На руке нет. На сонных артериях нет. Сердце – не слышно.
Смерть!
Надо начинать массаж сердца. Что тянуть?! И грянула работа. Я давил на грудинную кость. Надо сдавливать сердце. Сдавливать между грудиной и позвоночником. Массаж. Сердце сжимается и разжимается, кровь гонит по сосудам. Раз шестьдесят-семьдесят в минуту. Недавно в роддоме я открытый массаж делал. Вскрывал грудную клетку. А здесь решил сначала попробовать так. Две-три минуты. (Так! Сразу как тяжело! Раз. Раз. Раз. Еще!)
– Скамеечку мне! Под ноги! Повыше!
Валя уже здесь. С аппаратом. Трубку вводит в горло. Дыхание она берет на себя. И опять мы с Валей оживляем. Еще. Еще. Будет эффект? Что-то хрястнуло под рукой.
– Ребро сломал! А, черт с ним! До него ли! Нет, не надо меня сменять.
Голова взорвалась. Болит. Это от внезапной тишины. За окном все время тарахтела машина. И вдруг перестала. Что за черт!
– Дышит! Дышит самостоятельно!
А вокруг студентов полно. Какие лица! И испуганные. И сочувствующие. И страдальческие. И просто любопытные. Их ругают: современная молодежь! Мы в их годы, и так далее... Они другие. Конечно. Они даже не такие, как мы были. Всего лишь десять – пятнадцать лет назад. Наши девочки на третьем курсе скромные, с косичками, губы некрашеные. А сейчас: губы крашеные, прически самые разные, глаза искривленные и изогнутые, на пальцах кольца, и у многих еще и обручальные. И у ребят тоже.
И все-таки те же самые ребята. «В их годы мы... » Не могут же они быть такими, как и во все прошлые годы! А знают они, по-моему, больше, чем знали мы в их годы.
Когда они смотрят, мне легче.
И врачи собрались со всего отделения. И сестры.
Пульс на сонных артериях!
А затем пульс на всех остальных. А затем и давление появилось. И поднялось до цифр нормальных.
Для верности я еще немного покачал.
– Что вы льете? Глюкозу? Валяйте.
– Тебе-то самому не надо кордиаминчик?
– Издеваетесь?
Больная дышит. Сама, без нашей помощи. Глаза открыла.
– Как вы себя чувствуете?
– Грудь болит.
(Еще бы не болеть! Давил на совесть. Да и ребро сломал. Надо бы и покурить.)
Я отошел к окну. Выглянул.
С пятого этажа все не так выглядит. Странная картина.
Машина бежала через весь двор. Наискось. На наклоненное дерево. Впереди металлический скребец. Не знаю уж, как он называется по-научному. Позади ковш навис. Добежала до дерева. Уткнулась в него скребцом. Как свинья, желуди копающая. Дерево покачнулось. Но стоит. Собрала все силы свои. И опять злобно уткнулась в дерево. Злобно. Мне сверху хорошо видно. Дерево упало. Самодовольно отошла. Я даже видел, как торжествующе покачнулся ковш.
Затем, опять мелко подсеменив к дереву, стала поворачивать ствол в удобную позицию и подталкивать его куда-то в сторону. Делала она это уже значительно спокойнее. Дерево-то уже мертво. Сдвигая ствол, попала своей передней частью в какую-то яму. Тогда сзади ковш выдвинулся. В своей средней части согнулся, как в суставе. Впереди вылезли какие-то лапы-упоры. Ковшом уперлась и отжалась. Как люди отжимаются во время зарядки. Повернулась и вышла из ямы.
Вот это машина!
Стало быть, это она, когда замолчала, оглушила меня тишиной.
А больная свободно разговаривает.
Сутки мы ее наблюдали. Волновались. Не отходили от нее. Все время кто-нибудь сидел около.
Две недели болело ее ребро.
А я мучился и чувствовал себя неловко. Как объяснить, что ребро сломано?
Так до самой выписки и не знал, как объяснить.
Не говорить же, что она один раз уже умерла.
1963 г.
РАК
– Нет, пожалуй, ничего нельзя сделать.
– А посмотри – по стенкам живота тоже метастазы?
– Да вот же! Видно.
– А все-таки, если можно убрать, даже оставив метастазы, надо пробовать.
– Для чего? Химией лечить попробовать?
– Ну, конечно. Ведь химики говорят, что на метастазы иногда как-то можно подействовать, а на основную опухоль нельзя.
– Верно. Да что они знают?! Впрочем, давай попробуем. Вскроем связку, посмотрим заднюю стенку.
– Э-э! Не-е! Ни черта не выйдет.
Опухоль на ощупь, как дерево. Она переходит с желудка на поджелудочную железу. Я не чувствую границы между ними.
– Да-а! Опухоль прорастает всю железу.
– Да-а. Кранты.
– Все-таки кусочек возьмем под микроскоп. Химики ведь дают свои снадобья в зависимости от того, какой рак.
– Верно. Но что они знают?!
– Вот заладил. Что-то они, конечно, знают. Не один десяток лет они над этим колдуют. Что-то говорят же.
Кусочек отрезали и отправили для микроскопического исследования.
Рану быстро зашивали.
Быстро?!
Когда обнаруживаешь неоперабельный рак – руки быстро не зашивают.
Кажется, что делаешь быстро. А руки свинцовые. Мысли аморфные.
Зашиваешь.
(А может быть, это и не рак? Ну, например, туберкулёз какой-нибудь? И обсеменение по брюшине, а? А может быть, сифилис? Все бы лучше было.)
– Аня! Позвони в лабораторию. Попроси сделать срочный анализ присланного кусочка. А подробный анализ потом уж пусть делают.
Если б что-нибудь другое, можно бы и лечить. А то рак!
Коридор от операционной до лестницы после неоперабельного рака всегда становится длинным, а глаза близорукими. Ну и наткнулся на товарища, естественно.
– Ты что по сторонам не смотришь. Устал?
– Ужасно! Просто сил никаких нет.
– Много операций было? Дежурил?
– Если бы! Одна. Двадцать минут.
– А. Рак? Неоперабельный?
– Угу.
– Ну, иди отдохни. Покури.
– Еще процедура предстоит.
– Родственники?
– Угу.
– Да ты посиди пока. Покури. Подскребешь сил – пойдешь скажешь.
– Да уж лучше сразу отделаться.
– А что там, совсем ничего нельзя было сделать? Или боялся – помрет?
– Да не! Все намертво проросло.
– Меня вчера как раз ругали. Смертность, говорят, большая, а я, мол, при такой ситуации на риск иду. Помрет, говорят. Случай почти безнадежен. Что же не рисковать, говорю. Пусть помирает? Ведь – почти. Ну а главную сам знаешь: «Когда у вас смертность шесть процентов, не рискуют». Конечно, в морду соседями тыкали. Сравнивали.
– Да! Они-то дали! Ноль процентов при раке желудка!
– Если при раке желудка смертность нулевая, значит, хирурги не рискуют. Делают с оглядкой. При раке-то! Делают только наверняка.
– Я бы в такое отделение оперироваться не пошел – боязно.
– А ты на операцию шел – знал, что рак? Или сомневался?
– Да иди ты с дурацкими вопросами! Почти не сомневался.
– А как думал: можно радикально убрать?
– Ну что пристал? Что мы можем думать? Думал: там видно будет. В общем, ты мне надоел. Душу я отвел. А теперь пойду к родственникам.
– Помогай бог.
(Что же я им буду говорить? С утра сидят, ждут. Да...)
– Аня! Не звонили? Не говорили еще результаты?
– Нет еще.
Может, подождать, пока ответ будет? Пожалуй, сам позвоню.
– Патанатомия? Скажите, пожалуйста, мы сейчас присылали кусочек вам. Что там? Рак?
– Да. Больной Соловьев.
– Рак без всяких сомнений? Да, так мы и думали. Извините. Спасибо.
Надо идти к родственникам.
В посетительской сидят мать его, жена, брат, дочь.
С ума сойти!
Все сидят на скамейке. В ряд. Молчат и смотрят на дверь. Мне через щелку видно. Ждут. Дочери лет шестнадцать-семнадцать. Она еще не совсем понимает. Какие-то блики бродят по лицу. Внутренне улыбается чему-то. Она еще не понимает. Брат о чем-то думает, другом. Что-то явно деловое. Какая-то забота. Смотрит все ж на дверь.
Жена вся в напряжении. Внутри, по-моему, она уже плачет. Вся в одном комке.
Мать! Старуха! Она не плачет. Она и не заплачет. Глаза совершенно пустые, в темноте. Сейчас я коснусь и... Она смотрит куда-то мимо двери. Прямо в щелку. На меня.
Сейчас я на них опрокину. Что жена? Закричит? Заплачет? Побежит? Молча тихо отойдет? Будет расспрашивать?
А мать? Это никогда не предусмотришь.
Резко открываю дверь. Как говорят: «Высокий, стройный, в белом халате, шапочке. На шее висит маска. На лице следы усталости и решительности». И т. д. и т. п. Втолкнул себя в посетительскую.
Жена кинулась. Дочь за ней. Брат поднялся. Мать сидит не двигается. Лишь взгляд перевела. Уже отвернулась. Ей все ясно уже.
Уже и жене все ясно.
Брат:
– ...И ничего, ничего нельзя было сделать?
– Абсолютно.
– Даже если пойти на риск?
– Там уже не было никакого риска.
– Боже мой! Что же делать? Что делать?! – жена.
– Не надо сейчас убиваться. Успокойтесь, не тратьте силы. Вам они еще понадобятся. Ведь ему сейчас очень тяжко. И не плачьте. Он не должен видеть слезы. Он не должен ничего понять. Он должен видеть: все хорошо, операция прошла хорошо.
Мать с ужасом смотрит на меня. Кто я сейчас для нее? Враг?
– Доктор, и долго он еще будет мучиться? – это брат.
Ни мать, ни жена так не спросят.
– Не могу вам сказать, но думаю, что больше месяца-двух не... Ну, еще месяц-два... Впрочем, ничего не могу сказать. Не надо гадать.
– Да-а-а. Спасибо, доктор,
– И никакой надежды?! – дочь.
– Только если чудо. Знаете, бывают. Один на миллион выздоравливает. Неизвестно отчего.
В углу, в стороне, сидела заплаканная женщина. И она со страхом смотрела на меня. Сейчас встала и быстро вышла. Почти выбежала.
Я разводил руками. Иногда сочувственно, иногда понимающе, иногда виновато улыбался. Говорил о силах, которые еще понадобятся. И пятился к дверям. И удрал. От них удрал. А от себя?
– Аня, отвезли больного?
– Да, он в послеоперационной.
– Проснулся?
– На вопросы отвечает.
– Смотри не скажи ему, сколько времени. Они ведь сразу считают, сколько там пробыли. И если пить захочет, скажи – нельзя.
(Ему все можно. Но они ведь знают: кому вырезали, тому пить в первые дни нельзя.)
Он еще относительно полный. Лицо бледное, с желтизной. А сейчас, после операции, и того хуже.
Пульс хороший. Дышит хорошо. Надо все-таки жидкость ему в вену прокапать. Поддержать немного. А надо ли? Мучается ведь.
– Аня, поставь ему капельницу. Надо все же поддержать его.
– А сердечные надо?
– Сейчас сделай. Пусть раздышится после наркоза.
Аня при деле.
Мы будем тянуть его.
Родственники придут к пяти часам. Он тогда совсем проснется. Совсем проснется.
А я домой.
Больница рядом с лесом. И я иду рядом с лесом. А в лес не захожу. Трава зеленая и там, где ее не топчут, густая. Навстречу дует ветер. Он не пригибает траву, а наклоняет. Все травинки, как стрелы, направлены на меня. Ветер прохладный, а солнце печет. Так и жарит в меня.
Нет, в лес я не пойду. Он, по-моему, все глотает. И меня глотнет. Ямка. Пенек. Кочка. Так. С пенька на кочку. Раз! Хм. А если бы ямка поглубже? Помню, одна больная с ушибленной ногой рассказывала, что на кладбище провалилась одной ногой в яму: «Я одной ногой в могилу попала». Ей тогда было семьдесят – сейчас семьдесят шесть. И ничего. А этому – сорок один! Яма, пенек, кочка. Раз!
Назавтра он лежал и тихо постанывал. Вокруг сидели родственники. Это очень тяжело, когда столько родственников вокруг, но что делать. Они смотрят на меня. Я не смотрю на них. Они смотрят с надеждой и совершенно безнадежно. Как только больные по родственникам своим ни о чем не догадываются никогда?! Почти никогда. Мы привыкли врать. А они не могут. Даже когда врут – все одно не могут. Родственники всегда помнят – близкий человек умирает. Они никуда от этого не в состоянии уйти. Заботы, работа, магазины, дети, и вдруг сразу опять нахлынет: больница, близкая смерть. Человек живет, а они все думают о смерти, и о похоронах, и о жизни без него, еще живого. А мы напялим тогу авгура – поди пробейся сквозь такую защиту.
– Ну, как дела, Спиридоныч?
– Больно еще.
– Палец порежешь – болит. А тут живот пополам разрезан. Целый желудок отрезан. Ничего, скоро легче будет.
– А пить мне можно?
– Что вы! Ведь там все сшито. Швы разойдутся.
(Шекспировскую деталь добавил для большей реальности.)
Так он ничего, если только не знать, что внутри делается. Может, еще выписаться успеет.
– Аня, как ночь провел?
– Да как обычно. Родственники ему только покоя не давали. Пользы от них никакой. Один вред ему и усталость, но ведь не прогонишь – умирает.
– Пойду в перевязочную.
А Аня пошла к Соловьеву. И совершенно иное у нее лицо. Это, наверное, защитная реакция человека. В суете мирской ее лицо неприятно. В палате – идеал.
Соловьеву плохо. Аня там целый день.
А разве поможешь?
Надо.
На следующий день ему еще хуже.
Белый, даже серый. Нос заострился. Пульс слабый. Пусть что-нибудь делают. Толком все равно не поможешь.
Через два дня начались сильные боли. Вот тут уж надо помогать. Боли снимай, чем хочешь: морфий, пантопон, хоть под наркозом держи все время.
Я к нему не пошел во время обхода. Все оттягивал.
А в палате жена. В коридоре дочь сидит. В палату не иду. Дочь на меня смотрит.
Ну что она смотрит! Я не могу помочь. Я же не виноват.
Дочь на меня смотрит.
Пошел в палату.
– Спиридоныч, как дела?
– Сильно болит.
– Но все-таки легче немного стало?
– Нет, совсем не легче.
– Ну как же! Рвоты нет? Ты уже пьешь?
– Ну, может, немного и легче. Но еще тяжело.
Что-то легко я его уговорил. Или он отмахнулся?
Мелки мы сейчас рядом с ним. Но это сегодня. Как дальше буду уговаривать?
Дальше.
Дальше его совсем не стало видно под одеялом. Плоский стал. Только комочек лица на подушке.
Он совсем слабый. А рана зажила хорошо. Швы сняли – все в порядке. Зажило хорошо.
После снятия швов я уговариваю себя, что миссия моя закончена. Захожу к нему в последнюю очередь. Я не могу выдержать его глаз! Жены глаз! Дочери! Матери!
Хочу спрятаться.
(Истерик!)
– Доктор, все равно вы ему ничем помочь не можете. Может, мы его домой заберем? Пусть дома помрет. Он заслужил это.
– Может, подождем еще пару дней? Пусть пройдет еще срок побольше после операции.
– Нет, увезем сейчас.
– Ну что ж. Воля ваша.
Я к нему сегодня и не захожу. Нет сил. Что мне сказать ему на прощание?
Упросил зава – пусть поговорит напоследок. Пусть эта тяжесть будет на нем.
Он пошел...
Через год пришел ко мне на контроль высокий, здоровый детина. Это был Соловьев! Я всегда видел его только лежащим в постели. Не думал, что он такой высокий. Рядом стояла жена.
– Вы меня похоронили, доктор?
– Бе-бе-бе, – что-то лепетал я бодренькое.
– А мы ему теперь все рассказали,– говорит жена.
(Это она зря. Мало ли что будет дальше? Но раз сказали – карты на стол.)
– Ну, Спиридоныч, – один на миллион. Умом даже не обоймешь! (Иногда в таких случаях любят говорить: «Сто тысяч выиграл». Хм.)
– Чем-нибудь лечили его? – это я к жене.
– Да нет. Только морфий кололи. От всего отказались. А он стал лучшеть, лучшеть. Правда, инвалидность ему дали, первую группу.
– Я и пришел поэтому к вам. Снимите с меня инвалидность. Я ж работать хочу. А меня не берут.
(Как же я сниму? Ведь у нас подтверждено микроскопом – рак. Может, на вторую переведут. Надо поговорить с начальством.)
– Видал! Тебя Соловьев искал.
– Не говори. Видал. Вот петрушка-то. Ты что-нибудь понимаешь?
– Да что ж понимать? Бывает.
– Значит, все-таки иногда он проходит...
Что же там бывает внутри, при этом раке? Совсем внутри?
1965 г.








