Текст книги "Переливание сил"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 5 (всего у книги 16 страниц)
Я шел домой и любовался своей порядочностью. Что-то было еще в моем любовании.
Честность.
Ублюдочная честность. Какую подлую пулю я отлил из честности! Я использовал честность, как ростовщик вексель.
Фашист.
Поставил первую в моей жизни двойку.
А как я ее любил! Как я ее осторожно целовал!
Только вот мы часто ссорились. Из-за ребят.
Такие хорошие были ссоры...
Через несколько лет Таня подарила мне книгу и надпись сделала: «С благодарностью за полученный урок».
А урок-то в конечном счете мне, да только, может, уже поздно.
* * *
Я вспомнил все наши встречи, мы встречались после много раз. Я охотно с ней встречался, радостно, но невыносимо предстать пред ней в роли спасителя!
Невыносимо!
Насколько легче быть виноватым: тебя бьют, ты терпишь, тебе легче. И вдруг все поломалось...
Все сначала. Как спокойны были безликие, светские встречи! Были встречи, и никаких воспоминаний.
Так было легче.
А теперь все начинай сначала.
Я опять вспоминаю нашу встречу, когда мы думали, что можем отмечать двадцатилетний юбилей, кстати, я потом подсчитал: оказалось, что в тот год было лишь девятнадцать лет, но это неважно.
Сегодня наша первая ночь, проведенная вместе от начала и до конца.
А я помню, как мы встретились и расстались в последний раз перед сегодняшней ночью.
* * *
– Здравствуй, милый! Как я рада видеть тебя!
И я всегда рад ее видеть. Что бы она ни говорила.
–Ученый, ты жизнью доволен?
– Доволен.
– Ты доволен только собой или жизнью?
– Жизнью.
– А ты что-то меньше самодоволен, чем раньше. Какой большой стал! Или толстый?
– Как у тебя-то дела?
– Да все так же. Работаем. Мама уехала отдыхать. Мы на даче. А вы все теперь такие недоступные! Важные стали. Кого ни встретишь. Одно и то же. Все ученые, даже те, что не ученые. Я все Витьку встречаю. Я вас все равно всех люблю. Очень хочу повидать вас.
– И мы, Таня.
Улыбка все ж у нее немножко снисходительная, пьедестальная.
– Ты ведь живешь напряженной интеллектуальной жизнью. Или тебе, наконец, надоело? Читаешь много, да?
– Много, да.
– Театр ты не любил. Редко ходил. И сейчас мало бываешь, да?
– Да.
– Дай мне твой новый адрес. Может, сообщить что-нибудь придется. Телефона ведь нет?
– Нет.
– Мне сюда. Звони. До свиданья.
– До свиданья, Тань.
* * *
Помню, после одна наша общая приятельница услужливо сказала мне, что во времена нашего расставания у Тани был горячий роман на факультете. Все не так трагично.
Трагично! Для кого?
Речь идет обо мне.
* * *
– Кто там?
– Это я, Таня.
– А, заходи, дорогой, заходи. А я совсем здорова. Видишь, хожу без палочки и совсем не хромаю.
Она прошлась по коридору и вернулась обратно.
– Ну как?
– По-моему, даже походка прежняя.
– Ну конечно, по линии скромности у тебя прежняя недоработочка. И если мы выйдем на яркий свет, ты, конечно, скажешь, что на лице моем изъянов никаких?
– Я бы сказал, но не мне судить. Лично мне нравится.
– Ты моя прелесть! Вам, ученым, даже когда вы врачи, нужен объективный подход или еще что-то сложное.
– Да, уж такие они, ученые, уроды.
– Нет, дорогой, это я теперь урод – навсегда. А что ж ты один пришел? Ни Витьки, ни Толи, ни жены? Ах да, ты навестил свою больную. У меня все прекрасно, доктор, все замечательно. Кофе будешь?..
1963 г.
РИСК
– Ну а теперь что?
– Теперь жду, что будет дальше. Не выхожу из отделения.
– Ты даешь! Шеф-то как?
– Стараюсь на глаза не попадаться.
Громадный, неправдоподобный рост. Такой большой человек должен быть только хорошим. Если при таких размерах да еще быть плохим – было бы нечто фантастически ужасное. Я всегда получаю эстетическое наслаждение, глядя, как он оперирует. У него большие руки. Правильные руки. Богом данный хирург. Такие, наверное, редко рождаются.
На третьем курсе он ловил на улице беспризорных собак и устраивал из профессорской папиной квартиры и экспериментальную операционную и виварий. Учился давать наркоз. Учился оперировать. Бедные родители!..
После института, где-то на селе, он уже оперировал, как я стал только сейчас. Попробуй заставь такого писать подробные, как у нас говорят, «для прокурора», истории болезни. И до сих пор пишет истории болезни так, что показать их начальству или студентам невозможно. Он слишком большой и широкий для педантичных записей. Он и не ученый в привычном смысле слова, а просто Большой Хирург.
Теперь он мучается.
Больной семьдесят пять лет. При таком возрасте решиться на операцию вообще трудно. А когда он увидел опухоль, занимавшую весь желудок и ножку селезенки, стало ясно – оперировать нельзя. Не выдержит. Но ни одного метастаза! Опухоль удалима! Что делать?
Оперировать – почти наверняка убьешь.
Не оперировать – наверняка сама умрет, но... позже.
Своими руками убить или приговорить? Что выбрать?
А все-таки оперировать – использовать оставшиеся полшанса. А вдруг выживет сейчас и будет жить потом! Но может ли хирург, оперируя, рассчитывать на «вдруг»?
Не имеет права!
Скорее всего эту операцию она не выдержит. Удалять весь желудок, да еще селезенку, сшивать кишку с пищеводом. Семьдесят пять лет. Кто нам, хирургам, дал право лишать человека последних трех – шести или бог знает сколько там месяцев? Мало ли зачем человеку они понадобятся! Ведь последние!
Пойти на эту операцию – пойти почти на сознательное убийство.
Но не использовать хоть такусенький шанс!.. Реши-ка за несколько минут вопрос о жизни чужого когда-то тебе человека!
Слушается дело о жизни!
Нередкая мысль: самое дорогое – это человеческая жизнь! Но ведь это не просто слова. Подумать только! Умереть! То есть не жить. Никогда не существовать. Ничего больше не знать. Не чувствовать. А если это совершено еще и против естества – насильственно? Такой грех ведь холодно и не осмыслишь. Это так же трудно осознать до конца нормальной мыслительной системой, как понятие «вселенная».
Насильственная смерть! Это же должно расцениваться как абракадабра. Это и есть абракадабра – неосмысленная бессмыслица.
Я глубоко убежден: провидение или естественная логика существования – что одно и то же —всегда наказывает за убийство, за жестокость, за издевательство над человеческим организмом (именно организмом).
Убийство несовместимо со здравым смыслом, с существованием. Не вдаваясь в законы развития истории, чисто эмоционально я убежден, что могучая и мощная империя Филиппа II развалилась прежде всего потому, что смерть на костре он возвел в ранг государственного принципа. Якобинцы погубили себя, вступив в противоречие со здравым смыслом, подняв гильотину выше головы.
Решив и поняв, что оперировать эту больную, удалять ей весь желудок невероятно опасно, он все же произвел радикальную операцию.
Кончил ее в половине второго. Сейчас восемь часов. Как можно уйти сегодня из больницы? Но через час придет шеф со своим вечерним обходом тяжелых больных. Надо успеть убежать. Что сказать шефу? Он мудр. Шеф-то хорошо знает, что оперировать было нельзя. Скажи ему – убьет! У каждого своя точка зрения на право хирурга рисковать. Рискуешь больным, собой, отделением.
И мне поручено осторожно сказать правду. И я же должен подать знак, когда можно будет вернуться к больной.
– Как дежурство? Все в порядке?
– Да ничего. Утомительно, когда никого не везут.
– Ха, утомительно! Молодежь! Ложись и отдыхай, коль спокойно пока.
– Да ведь покоя-то нет. Все ждешь чего-то. Ей-богу, я от операций меньше устаю, чем вот от такого ожидания. Всю ночь оперировать легче, чем слоняться и ждать.
– А как послеоперационные?
– Да тоже все спокойно. Только вот после сегодняшней операции Симонова требует наблюдения. Давление ничего. Мы ей кровь перелили. Впечатление, что она хорошо пойдет. Подождем четвертого дня.
– Чего несешь? Там же пробная. Что ждать четвертого дня?
– Да там не было ни одного метастаза. И опухоль не так чтобы очень большая. Только вот к селезенке подходила.
– Ты что? Я ж подходил к началу операции. Там же, если делать, так тотальную! Да еще с селезенкой!
– Конечно. Но давление было хорошее. И вообще она ничего была.
– Так он что, сделал радикально?! – Глаза у шефа стали треугольными.
– Да она ничего, хорошая. Пойдемте посмотрим. Там все в порядке.
Больная была действительно ничего. Немного бледна. Переливалась кровь. Сидела рядом дочь ее. И пульсишко был ничего.
Уходя, шеф сказал, что, если больная помрет, и ему и мне он запретит оперировать в течение трех месяцев.
Это предел недовольства и раздражения. Мало того, что санкция высока, но он заодно и меня трахнул. А я-то при чем? Но молчу. Во-первых, нелепо в такой момент возражать. А во-вторых, мне даже лестно. Так сказать, сподобился. Может быть, за одинаковых держит? Нет. Это только в моменты крайнего раздражения.
Можно звать его обратно. Опасность миновала. Отбой.
Только вот за эту миссию дипломатическую я под угрозой.
А дальше началась нервотряска.
Первая ночь спокойна. На следующий день давление восемьдесят. Уколы. Лекарства. Кровь. Кровь. Бледность. Пульс больше ста. Может быть, кровотечение? Гемоглобин – нормальный.
Он, конечно, не отходит от больной. Только на несколько минут. Для разговора с шефом.
Что же это, кровотечение или сердечная недостаточность?
Снова наблюдение. Снова переливание.
Идет время.
А к вечеру давление восемьдесят. А потом девяносто, девяносто пять...
Когда я уходил, оставив его наедине с ней, давление было уже сто пять. Он мог бы и пойти поспать. Да разве доверишь! Я не осуждаю его, хотя дежурные могут быть и в обиде. У нас нельзя работать с недоверием друг к другу. Поэтому я бы сделал исключение для главных хирургов в больницах и клиниках. Они должны принимать и увольнять только по своему усмотрению. Или увольнять надо их. Как могут работать два хирурга, если один другому не доверяет? И чтобы увольняемый не обижался: просто не сошлись характерами... Как и в любви. А в трудовой бы книжке писали: «Не ужились». И не обидно, и не препятствует поступлению на работу в другом месте.
Он целую ночь с больной. То кровь. То банки. То строфантин внутривенно. То бог его знает что!
Утром он стал еще длиннее. Наверно, потому, что похудел. К тому же все время в палате ее дочь. Это тоже очень нервирует. А что делать? Не разрешить? Тоже ведь не дело.
У нас часты разговоры, чтобы родственников пускать поменьше. Чтобы не каждый день. Что они мешают работать. Что они нервируют персонал. Все это безусловно и абсолютно правильно. У страха глаза велики. У них беспокойство сильно. От них нет помощи ни персоналу (это-то необязательно), но и больному. Они только вносят излишнее беспокойство.
Но мне все равно кажется варварством старание не допустить близких к больному, когда они этого хотят. Родственники всегда должны иметь возможность прийти к своему больному, лежащему в больнице. Больница не тюрьма. Человек после операции. Всегда может внезапно наступить смерть. Запрещать близким приходить в больницу – крайне жестоко. Надо взять на себя и эту трудность.
А на третий день – воспаление легких. Да какое! Оба легких. Нарастает дыхательная недостаточность. Дышит часто. Как-то не до конца. Неполной грудью. Семьдесят пять лет. Ногти, губы, кончик носа синие. Кислород не помогает.
Дышит неполной грудью. А сколько же сил надо, чтобы воздух прошел по трахее, по бронхам, по всем путям, до самой ткани легкого! Надо сократить это расстояние, так называемое «вредное пространство». Надо отсасывать из легких мокроту, чтобы освободить дыхательную поверхность. Чтобы вдыхаемый кислород не имел преград на своем пути к легкому.
Снова работа. Разрез на шее впереди. Щитовидка отведена кверху. На кровати очень неудобно это делать. Вот трахея.
– Зацепи ее крючком, а я разрежу.
Из дыры с шумом выходит воздух и сгустки мокроты.
– Отсос! Сколько мокроты! Конечно, нечем дышать.
Наконец в трахею оставлена трубка. Дыхание стало ровнее.
Больная порозовела. С дыхательной недостаточностью справились.
Только вот если с больной надо поговорить, трубку прикрывают пальцем. Воздух из легких идет по нормальным путям. Через голосовую щель. Тогда звуки получаются. А пока ей приходится быть бессловесной.
И ночь опять была спокойной.
А на четвертый день мы все по очереди подходим к палате.
– Как живот?
– Мягкий. Язык влажный. Пульс в пределах восьмидесяти – девяноста.
И так целый день.
Мы с ним целый день щупаем живот, а потом обсуждаем, рассуждаем. Да и шеф все время напоминает о грозящей нам санкции.
Если швы на желудке, на кишках расходятся, то чаще всего это бывает на четвертый день.
– Все-таки живот она немного напрягает. Как ты думаешь?
– Да, по-моему, мягкий. Это ты с перепугу.
– Знаешь, как у раковых больных? У них ведь после операции, когда все в порядке, живот как тряпка. Тем более у такой старухи. Чем ей напрягать-то? Мышц почти нет.
– Верно, конечно. Но язык, пульс. Все же хорошо!
– Старая. У них все протекает слабо выражено. В животе, может быть, уже бог знает что, а никакой симптоматики,
– Что гадать? Ты сейчас можешь сказать что-нибудь определенное? Либо у нее швы там разошлись – тогда надо лезть в живот. Либо они целы – тогда надо ждать. Есть у тебя сейчас основания для повторной операции? Нет. Тогда сиди и молчи. Все равно надо ждать и наблюдать. Нечего портить нервы себе и людям.
Эк я его! Легко мне говорить! А когда я сам в таком положении? Точно так же юродствую. Конечно, она старая и там может все развалиться. Ткани держат плохо. Все нитки могут прорезаться. Мало того, что ткани старые, семидесятипятилетние – они же раковые. Плохо, очень плохо срастаются. Но что мы можем делать? Ждать.
– Ну как?
– Все то же.
– Пойдем к дежурным. Может, поешь чего-нибудь?
Буркнул что-то он. Я понял: мысли у него далеки от «поешь». По-видимому, он кого-то послал к черту. Но кого? Дежурных? Еду? Меня? Надо оставить его в покое.
И вечером:
—Ну как?
– Все то же.
А утром:
– Ну как?
– Я сегодня ночью сделал знаешь какую операцию...
Уезжая в загородную больницу для долечивания, она говорила в полный голос.
Что ж, такой риск оправдан.
1963 г.
ОЛЕГ
Он худой, узкий. А нос вытянутый. Не вниз. Как-то необычно вперед. Похож на серого волка. Сейчас стоит, дрожит, никак в карман не попадет. Закурить хочет.
И так каждый раз после конференции.
В этой больнице общие конференции стали бичом. Два раза в неделю главный врач сама проводит их. Собираются все врачи больницы.
Это называется пятиминутка. Но Наталья Филипповна – главный врач – говорит, что на эти два часа в неделю она имеет право и никто ей не может запретить проводить их так, как она считает нужным.
Конечно, никто.
Пробовали – не получилось.
Сначала все идет нормально. Дежурные сдают дежурство. Терапевты. Хирурги. Потом кто-нибудь что-нибудь вякнет. А потом берет слово она.
И пошло!
Посещения! Почему родственники ходят не вовремя? Кто их пропускает? За это отвечает кто? Лечащий врач. Она всегда быстро догадывается – во всем виноват лечащий врач. Может быть, она и права.
Передачи! Не вовремя передают. Мало передают. Много передают. Передают не то, что положено. Кто виноват? И на этот раз ей не изменяет догадливость.
Сведения! Это значит выходить в определенное время и сообщать родственникам о состоянии здоровья их близких. Врачи не вовремя выходят. Еще терапевты выходят, а хирургов не дождешься. Плевать на ваши операции. Надо их планировать так, чтобы можно было выйти.
Тут уж она совсем права. Родственники должны знать про своих больных. Только лучше бы их пропускать каждый день.
У какого-то больного не сменили белье. Мы уже все знаем, кто виноват.
А в какой-то палате паутина была. Мы готовы хором сообщить, кто в этом виноват.
Дальше. Совсем развалилась санпросветработа.
Короче говоря, на час хватает, что сказать. А большой ли грех повторить это два раза в неделю?
А сегодня есть дополнительный материал.
Олег слушает уже шесть лет, но никак не может относиться к этому спокойно. Вступает в дискуссию. А потом его трясет. Невропат, наверно.
Сегодня канкан плясался на нем.
Он не ведет санпросветработы. Не проводит специальных бесед в палате. Он вступил с ней в спор – теперь трясется.
Вообще-то после этих конференций всегда кого-нибудь трясет. Но его особенно.
Нам даже пришлось сделать так, чтобы в день конференции не было операций. Конференции в среду и субботу – дни неоперационные. Конечно, нельзя нам перед операцией устраивать нервотрепку. Шеф после этих конференций не сразу идет в отделение. Сначала передохнет где-нибудь, потом к нам. Ну а если надо сразу к нам – берегись!
Олег порядочный и честный человек. Неясно только, зачем свою порядочность растрачивать так попусту? Зачем вести никчемные дискуссии? (Впрочем, разве порядочность можно растратить?)
А его всегда есть за что ругать. Он работник хороший. Но он не любит медицину. Он предпочитает технику. Гаечки. Винтики. Наркозный аппарат. Приборы. Над ними он может сидеть целыми днями, а если что-то не клеится, может остаться и на ночь. Как мы с больными. Впрочем, он и с больными остается на сутки, но ради аппарата – с большим удовольствием.
Обход в палате длится часами. На операции времени не остается.
Он все делает правильно, обстоятельно. Но перед палатой принимает бронтозаврью дозу бехтеревки.
А я между тем в операционной. В том числе и его операции делаю. Он их с удовольствием отдает. А теперь он занимается наркозом – ему не надо делать операции. И это к лучшему.
В палате.
– Живот мягкий. Рубец хороший. Надо сделать клизму. Пенициллин отменить. Перевязку я сделаю сам. Дай ей капли Зеленина.
– У этой больной пенициллин оставить.
– Доктор, почему мне не поставили тряпку в живот, а вот ей – нас оперировали вместе – ей поставили?
– У нее гнойный аппендицит. В животе гной. По этим тампонам гной оттекает из живота. А у вас был аппендицит без гноя.
– А вот она уже уходит домой, а мне все еще и пенициллин колют!
– Бывают воспалительные осложнения в ране. В них ни больной, ни хирург зачастую не вольны.
– Вы соседке моей разрешили ходить, а я до сих пор лежу. Можно мне тоже ходить?
– У вас же грыжа была! Ткани слабые. Рано встанете – опять грыжа будет... Этой больной вызовите невропатолога. Сотрясение мозга. Сегодня шестой день.
– Доктор, я хорошо себя чувствую. Можно ходить?
– С сотрясением мозга минимум десять дней лежать надо.
– Но у меня ничего не болит. Что вы меня зря лежать заставляете?
– Вы маляр, и я не буду давать вам советы, как лучше красить. Не понимаю. А вы в нашем деле тем более не понимаете.
Вступает в разговор еще одна больная:
– Мы здесь столько лежим, что теперь понимаем не меньше вашего.
Смешно, что говорит это она без улыбки. Еще смешнее – Олег начинает кипеть.
Нервы у него... Иногда он пытается смягчить собственную напряженность... И круг замыкается. Он с каждым годом становится все более напряженным. Это напряжение, по-видимому, началось в 1940 году. Он в этом году кончил десятилетку и сдал экзамены в медицинский институт. А осенью его забрали в армию. В 1941 году под Вязьмой попал в окружение. Потом плен.
Увезли в Германию. Был где-то в лагере. Гоняли их на какие-то работы. Ждали освобождения. Пришли наши. После освобождения он довоевывал еще. Тут уж у него получилось – самое начало и самый конец.
А потом поехал в Москву. Демобилизованный.
Окончив институт, он по собственному желанию уехал в Якутию, а в пятьдесят четвертом году вернулся.
Конечно, он немного невропат. Но работа есть работа – и какое дело до этого главному врачу? И откуда знать это больным?
Обход продолжается.
Следующая больная спокойно улыбается. Чувствует себя хорошо. Олег тут же отходит.
– Можно мне пить томатный сок?
– Безусловно. Сделайте ей клизму. Сегодня снимем швы.
– Доктор, а мне домой можно?
– Лучше подождать пару дней. Увереннее пойдете.
– Здесь тяжело очень лежать. Я дома лежать буду.
– Насильно только в тюрьме держат. Я вам не советую.
Следующая больная желтая. Несмотря на полноту, черты лица немного заострившиеся.
– Так больно? А здесь? Рвота была? Здесь?
– Ой!
Красноречивый ответ.
– Все-таки придется вас оперировать. Камни в желчном пузыре у вас.
– Может, обойдется? Может, мне лучше съездить на курорт? Подлечиться. Диету строже соблюдать.
– Ну какой курорт?! – Он вытащил из кармана камень, показал ей: – Вот такие в вашем пузыре. Нет у нас сейчас такого лекарства, чтобы камни эти уничтожить. Разве что царскую водку в пузырь влить.
Следующей больной можно выписываться.
– Будьте здоровы. Старайтесь к нам больше не попадаться.
– Доктор, а можете вы мне дать справку, что я нуждаюсь в постороннем уходе? Сын тогда из армии вернется.
– А вы нуждаетесь в постороннем уходе?
Его ругают за отсутствие санпросветработы в палатах. А это что же? Его обходы, его разговоры во время обходов – это не санпросвет? Но это не специальные беседы для больных. За такую работу в плане галочку не поставишь.
Потом он дает наркоз. Если бог не поможет – оперирует.
А после окончания работы – начинается работа. Надо писать истории болезни. Он садится за стол и скрупулезно и подробно пишет все, что полагается. Мы не пишем все, что полагается. А он пишет. И ворчит при этом:
– Говорят: пишите короче. А чуть жалоба или того хуже – следствие, сразу лезут в историю болезни. Как мы написали. Все ли мы написали. И даже забывают существо жалобы или прегрешения. Нечего лицемерно призывать к коротким записям. Измените систему контроля. И глупые записи сами собой отпадут.
Ворчит он чаще всего в воздух. Ни к кому не обращаясь.
Олег пишет медленно и долго. Два процесса одновременно ему не под силу. Надо закурить. Он встает. Аккуратно расправляет свой белоснежный, накрахмаленный халат. Поправляет великолепно отглаженные брюки. («Я стираю и глажу сам. Вовсе я не считаю, что жена это сумеет сделать лучше».) Зажигает спичку о самый краешек коробка. С каждым зажиганием отодвигаясь от края. К концу коробка обе чиркалки ровненько и полностью заштрихованы. Затем курит. Курит и думает.
Папироса кончена. Можно продолжать работу.
Пишет.
Мы все давно уже кончили. Иногда я сажусь и помогаю ему писать. Но это ему не помогает.
– Олег Алексеевич! В изоляторе больной плохо!
Ну, так теперь он там до завтра. Дописал все его истории болезни. А он еще там. Покурил. Он там. Пошел своих больных посмотрел. Он все еще там. Нам с ним по дороге домой.
В изоляторе бог знает что делается. Около больной капельница стоит. Из носа зонд торчит – желудок промывают. Плачущая сестра убирает клизму.
Сестра молодая. Только что пришла из училища. Еще ни к чему не привыкла. Загонял, наверное. Жить учит, работать. Теперь не дождешься его. Надо домой ехать одному. Он вышел сказать, чтобы я не ждал. И сестра тут же вышла. Передохнуть.
– Тяжелая была. Я вином немного напоил. Сразу легче стало. Видишь, какая сейчас спокойная. Лежит. Блаженно улыбается. Теперь пойдет на улучшение. Я знаю.
(Как будто можно быть уж так уверенным!)
– А что с сестрой? Чего она у тебя плачет?
– Да ну их! Приходят к нам такие пушистые, круглые, пучеглазые. И считают, что все дороги перед ними открыты. Выбирай и иди. А если работать насмерть, так что думать: можно или нельзя? Пойдешь с этим по дороге, как бы не так! Как можно – работать и только думать, что можно, а что нельзя?
– Да что ты так раздухарился! Что случилось?
– Этих молодых девчонок выпускают из училища с формулами девятнадцатого века. Боятся, что, применяя анализы и рентген, медик потеряет способность мыслить. Но ведь мыслить-то теперь надо уже по-другому. Век двадцатый. Что ж, пусть сами остаются шаманами. Но молодых зачем уродовать? Их просто напичкали целым сонмищем разных обязанностей и запретов. От запретов люди лучше не становятся. Только к фальши это приводит. Запрети ребенку ползать по полу, и вот тебе первая коллизия, первая фальшь. Он не понимает, почему нельзя. И действительно, почему нельзя?..
– Ну ладно, Олеж. Все это я знаю. Кроме того, могу добавить, что нельзя ограничивать человека рамками «да» и «нет», рамками «черного» и «белого»...
Он опомнился и засмеялся над собственным митингом. Но не в силах сразу остановиться, перевел разговор на главного врача:
– А иначе и будет получаться, как у нас в больнице: то положено, а это не положено, в сторону же и думать не моги.
«Положено» и «не положено» – любимые слова нашей Натальи Филипповны. От них действительно иногда бывает невесело.
1963 г.