Текст книги "Переливание сил"
Автор книги: Юлий Крелин
Жанр:
Современная проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 2 (всего у книги 16 страниц)
МОЙ ПОРЯДОК
Я ленив. Я чудовищно ленив. Я люблю, чтобы все было близко, чтобы меньше двигаться. Для этого надо рационализировать свою жизнь, чтобы все было под рукой. Я люблю, чтобы мой беспорядок был моим беспорядком, потому что мне лень что-нибудь искать, а беспорядок при сохранившейся памяти – это порядок, это личный порядок, это мой порядок. Я люблю, чтобы было много пепельниц, потому что мне лень вставать, а пепел на полу не входит в мой порядок – беспорядок. Это уже грязь. И потом лень подметать, лень обходить кучки пепла на полу, а наступать – опять нарушен мой беспорядок. Опять грязь. Приходится лавировать между грязью и моим беспорядком.
Я люблю лежать на тахте, и со мной всегда лежит длинная палка; и я, не вставая с тахты, могу включать телевизор, раздвигать шторы, закрывать дверь. Минимум затрат – максимум успеха. Я не люблю лишний раз переодеваться и стараюсь быть весь день в том, что я надел утром. Я не люблю рыбу, потому что надо много с костями возиться. Я и бороду отпустил, чтобы утром не бриться, а мыться чуть-чуть.
Я люблю лениво ходить по улицам. Лениво, что-нибудь увидеть и лениво про это что-нибудь подумать. Идет машина, например крытый фургон. На стенке фургона написано: «Товарищи водители! Берегите пешеходов и детей». Вот пища для ленивого ума. Зачем это написали? Разве надо это напоминать? А если б не написали? А почему пешеходов и детей? А дети – не пешеходы? Это что? Альтернатива? Или дети – не пешеходы, дети – самокаты? Интересно, кто придумал этот афоризм, максим, лозунг, трюизм? А кто утвердил, разрешил, позволил? А каким термином правильно назвать это, написанное на фургоне? Может, приказ, обращение, пожелание, напоминание? И так я лениво иду и лениво думаю, пока не увижу на какой-нибудь другой машине какую-нибудь другую запись, надпись-крик, например: «Не уверен – не обгоняй». Почему так? Почему «не»? Почему с отрицанием и запретом? Без отрицания и запрета перспективнее, прогрессивнее, эффективнее. Поменьше запретов – запреты уменьшают самостоятельность, ухудшают мышление, снижают ответственность. «Уверен – обгоняй».
Потом я прихожу на работу, в больницу, в отделение. Я смотрю на цветы, зеркала, кресла, столики. Весь уют осмысленный, удобный, нужный... А цветы? Зачем? Они с землей, они дают пыль, как и плакаты «Мойте руки», «Алкоголь – яд», «Никотин убивает лошадь», которые время от времени велят прикалывать, приделывать, приклеивать, прибивать к стенкам.
И не лень разве приказывать, прибивать, прикреплять, вытирать пыль и убирать?
А что не лень?
Не лень болеть – нас не спрашивают.
Не лень лечить – другого выхода нет.
И почему не возникает мысль: зачем лечить? Одна болезнь кончится, другая будет. Редко удается умереть здоровым, а умереть все равно надо. Никому не удавалось обойтись без этого акта. По крайней мере, мне такое не известно. Так сказать, «в доступной нам литературе не обнаружено...»
Но пока человек жив, его надо лечить. И лечить до самого конца.
И моей лени способствует моя работа, моя профессия.
Лень – это прежде всего трудно на что-то решиться, сделать выбор, сдвинуть себя.
Я пришел на работу. Что мне делать? А все уже решено: лежит больной, у него болезнь, патологический процесс, нарушение в организме, которое, как говорится, требует коррекции, вмешательства, насильственных изменений внутри его, внутри организма, вмешательства врача, хирурга.
Не меня спрашивали, когда он заболел, – болезнь пала на него. Не меня спрашивали, когда его повезли в нашу больницу. Не меня спрашивали, когда его положили в мою палату.
Я увидел его, пощупал, послушал, посмотрел, сделал анализы, рентгеновский снимок, снял различные биотоки и колебания тканей и систем его, подумал: ясно, у него в желчном пузыре камни, которые, в свою очередь, вызвали воспаление, а воспаление распространилось на окружающие ткани в животе. Поэтому у него боли, поэтому температура и все прочие признаки тяжелого состояния.
Мне нечего решать. Если воспаление в животе – нужно убрать источник его. Если не удастся ликвидировать воспаление различными лекарствами и действиями, которые можно назначить, а самому дальше только следить за действиями сестры, – придется оперировать.
Казалось бы, лечить-то мне проще, чем оперировать. Нет – проще оперировать. Я знаю, что раз у него там камни, а камни не вылечишь никакими лекарствами (по крайней мере, сегодня мы этого еще не умеем), значит, надо все время держать такого больного на прицеле, на мушке, наблюдать с ножом в руках. Ждать и нервничать, портить нервы больному, родственникам его, себе. Не проще ли сделать операцию? Да и не только проще – это единственный выход. Все решено за меня. А я – исполнитель.
Ну, не сделаем операцию, полечим, и пройдет, пройдут боли, температура и все прочие явления – останутся камни.
Сегодня больному пятьдесят, и если хорошо пойдет лечение, то он выздоровеет, то есть не выздоровеет, а пройдут все боли и явления, и, может, целых десять лет ничего не будет его мучить, не будет болеть. В лучшем случае.
Но придет время, и станет ему шестьдесят, семьдесят – и придет опять болезнь, никуда ведь камни не уйдут, и придется мне, нам, оперировать его, но в худших условиях.
Нет, мне лень – лучше буду оперировать сейчас.
Больной лежит и ждет моего решения. А все уж решено без меня —жизнью, болезнью его, нашими возможностями, долгом, наконец. И я беру его на операцию, везу его в оперблок, кладу на оперстол.
А сам ухожу в ординаторскую, потом в операционную, переодеваюсь, снимаю свой халат, костюм, надеваю операционную пижаму, фартук; потом моюсь, надеваю другой халат, мажу уже спящего больного йодом, надеваю перчатки; разрезаю кожу, останавливаю кровотечение зажимами, перевязываю сосуды нитками; иду глубже, разрезаю следующие, нижележащие ткани, вхожу в живот, подхожу к желчному пузырю; нащупываю там камни, с облегчением убеждаюсь в правильности признаков, известных сейчас медицине, врачам, мне; иду дальше, щупаю ниже пузыря, желчные пути, ввожу в них специальное вещество, делаю рентгеновский снимок этих протоков и все равно не вижу точной, ясной картины, состояния этих протоков, вынужден что-то решать.
Удаляю пузырь – это решать не надо, ничего другого нельзя – это решено. А вот с протоками вопрос остается неясным, сомнительным, нерешенным. Неясно, сомнительно – есть там камни или нет. Я использовал все возможное – и рентген, и давление измерял в них, и пощупал, и осмотрел глазами и пальцами, и к ясному решению не пришел.
Можно либо «уйти из живота» – то есть убрать пузырь, все сделать, как надо, и уйти. А потом ходить и нервничать: а вдруг осталось там что-то, а вдруг будет рецидив болезни из-за этого, а вдруг больного опять привезут в больницу?
Мне лень уже сейчас думать об этом – «привезут», мне лень будет потом лечить его, мне надо сделать что-то, что единственно правильное, потому что иначе будет после много лишних действий, не надо лишних действий, и я сестре говорю, чтобы она мне дала такой-то и такой-то инструмент, так как я вынужден, другого нет пути, не полениться и делать операцию на протоках.
И если у сестры нет этих дополнительных инструментов на ее маленьком столике, с которым она стояла рядом, и она вынуждена отойти к большому общему инструментальному столу, я ругаю ее за лень, за беззаботность, за непредусмотрительность, так как все эти инструменты должны быть при ней с самого начала операции, а так вот теперь приходится идти к тому столу. Ну как ей не лень! Хорошо еще, что общий стол находится в полутора метрах от нашего.
Все должно быть предусмотрено, подготовлено, обо всем надо было подумать – а то ведь лень! И вот я продолжаю операцию: разрезаю протоки, беру специальные ложечки, щипчики, бужи, трубочки, черпаю из протоков ложечками, вынимаю оттуда щипчиками, прохожу протоки бужами, промываю их через трубочки.
И когда все сделано, все хорошо, я думаю, что можно зашивать. Нет, не думаю, я знаю, потому что думают, когда не знают, а когда знают, уже не надо думать, надо делать; давно известно, что знания не есть признак мудрости. Кому думать – кому делать. Когда думать – когда делать. Сначала время думать – потом время делать. А часто одному время думать – другому время делать. Эк, я стал лениво растекаться мыслью – значит, главное я уже сделал. Но не время еще думать, еще время делать. Расслабился немножко, и хватит.
Да, можно зашивать. Я уже сделал единственно возможное – за меня все уже было решено опытом других, опытом предыдущих, мировым опытом.
Теперь решать надо новую проблему. Как зашивать? В данном случае у меня два выхода есть: зашить наглухо или зашить и оставить марлевые тампоны и резиновые трубки. Иногда без них нельзя, а сегодня можно. И так можно, и этак можно. Но спокойнее с тампонами и трубками. Если что случится в животе, тампоны и трубки, торчащие из раны, из живота, сразу же покажут. Мне надо будет наблюдать, все будет само идти. Это мне нравится.
Но, с другой стороны, больному будет тяжелее: потом их надо будет удалять – больно, стонать будет.
Здесь две лени. Лень нервничать и беспокоиться, не имея подстраховочных тампонов и трубок. Лень потом переживать за лишние боли больного. Две силы, две лени сплелись и схлестнулись. Все-таки больному легче будет, не так больно будет, если зашить наглухо. Ему будет легче, а мне наблюдать... Опять все решено без меня и за меня.
Я зашиваю. Я зашиваю протоки, перевязываю остатки пузырного протока; я зашиваю ткани над протоками; я зашиваю то место у печени, где раньше, еще утром, был пузырь; я зашиваю послойно ткани на животе: брюшину и мышцы, потом только мышцы, потом еще один слой, называемый апоневроз, потом жировую клетчатку, потом кожу, потом мажу йодом, потом наклейку делаю, а уж дальше дело анестезиологов – разбудить больного и отправить его в палату. А я сделал все, я не решал, а делал, потому что каждый раз приходилось делать единственно возможное.
А теперь я иду размываться – это значит, я помою перчатки, смою кровь и остальную грязь с них, высушу, вытру полой своего уже грязного, не годного для следующей операции халата, а если есть лоточек с тальком, то руки в перчатках опущу в тальк, обсыплю их этим порошочком и сниму перчатки, вывернув их, чтобы тальк оказался внутри, чтобы потом легче было надевать резиновые перчатки на руки. Перчатки готовы для стерилизации на другую операцию. Я уважаю чужую лень и понимаю, что мне все это сделать на руках легче, удобнее, быстрее, чем если я их гордо скину в раковину и скажу: «Будет жить», а потом сестрам операционным придется все это делать, распластав перчатку сначала на краю раковины, а потом вытирать на столе. Но когда я забываю про лень, перестаю уважать чужую лень, я сбрасываю перчатки в раковину, а фартук и халат – на пол.
Больного сейчас разбудят и повезут в палату, а я пойду покурю, покалякаю с коллегами, запишу операцию в историю болезни, потом, чтобы не пришлось еще раз приходить сюда, перепишу в операционный журнал, потом напишу направление на исследование отрезанного желчного пузыря, потом я пойду соберу камни, которые были вырезаны у больного, помою их и завтра отдам либо больному, либо родственникам его. Лучше я сейчас соберу и помою, а то завтра еще придется долго их всех, родственников и больного, уговаривать, что там не рак и не верблюд, – мне лень, лучше я сейчас все подготовлю, а завтра камни им отдам.
И если жизнь, медицина, моя лень подготовили мне еще операцию, я начинаю все сначала. Но зато, когда все операции уже сделаны, я со спокойной совестью могу пойти из операционной в отделение и буду там смотреть больных, делать перевязки, записывать истории болезни, оформлять документы на выписку, заниматься протоколами разных собраний, проверять исполнение разных взятых на себя и на других обязательств... Я лучше все это сделаю сразу после операции, а то мне потом будет лень: мне лень здесь оставаться долго.
А потом, когда все сделано и я с остальными врачами и ординаторами отделения ля-ля развожу, лясы точу, калякаю и покуриваю, – думаем, что будем делать завтра.
Уже давно можно убегать домой – рабочий день кончился, но лень. Я сижу. Я ленив. Я чудовищно ленив.
«Не уверен – не убегай».
1974 г.
ПЕРВАЯ РЕЗЕКЦИЯ
Иду я из больницы ликующий. Кажется, что все на меня смотрят. А если еще не смотрят – посмотрят.
Человек идет такой довольный. Такой радостный. Наверняка смотрят. Должны смотреть.
Сегодня я первый раз сделал резекцию желудка.
Резекция желудка – это узловой пункт. Как сделал эту операцию – ты человек, ты можешь жениться. Но женился я раньше. И два месяца назад у меня дочь родилась. А резекцию желудка сделал только сегодня.
Должен быть закон: если ты хирург, пока не сделаешь резекцию желудка, о потомстве и думать не моги. Иначе как воспитаешь ребенка? Человека-то воспитать – надо быть человеком. И так в каждой специальности. Пока ты не сделал чего-то хорошего, ценного, пока не доказал свое право на продолжение тебе подобных, – нишкни.
Можно подумать, что я после первой резекции уже овладел главным в деле. Ерунда.
Все-таки.
Я еще после операции позвонил домой и сообщил. Дома меня ждал подарок – пепельница.
Я люблю пепельницы.
Вечером я сидел и кидал окурки в новую пепельницу – чугунные сани.
В одиннадцать часов звонит телефон.
– Слушай, ты там после своей резекции назначил пенициллин вливать через трубку в живот?
– Да.
– А трубки нет. Ты точно ее поставил?
– Абсолютно.
– Мне сестра сказала. Я ходила проверять. Трубки нет.
– Трубку оставил. Абсолютно точно.
– Не могла же она уйти внутрь? Ты ее не подшивал?
– Не подшивал.
Могла уйти внутрь. Наверно, лучше было подшить. Наверно, ушла внутрь. Может, она еще под кожей? Еще не ушла в живот? Я ведь длинный конец оставил. Сани. Чугунные сани. «Не в свои сани не садись...»
– Знаешь, я сейчас приеду. Разошьем кожу. Посмотрим. Может, она еще там.
– Чего ты поедешь? Не надо. Экая процедура. Я сама сделаю.
Пожалуй, еще обидится. Решит – не доверяю.
– Ну хорошо. И спроси у девочек в операционной – пусть посчитают трубки. Все у них или не хватает?
Через полчаса я уже звоню.
– Под кожей нет ничего. А сестры одна говорит – все, а другой кажется, что должна быть еще одна. Я их, естественно, обругала, сказала, что, если кажется, пусть перекрестятся, еще какую-то глупость сказала и ушла.
– Ну а рану ты зашила?
– Конечно. Какой ты умный, прямо прелесть. Как я ее могла не зашить?
Утром смотрю больную. Как будто таким осмотром можно узнать, где трубка. Заставил в операционной вновь пересчитать все трубки.
– Вроде все.
А одна сестра говорит:
– По-моему, у нас должна быть одна лишняя трубка.
Вот так промямлит – и все мучаются. А она-то не уверена. И вокруг поселяется всеобщая неуверенность. А потом переходит в такую неприятную уверенность. Ей что-то мерещится. Но может быть и так.
Наркотизаторы говорят, что больная буянила, когда выходила из наркоза. Пыталась повязку сорвать. Может, вытащила трубку сама? А нянечка, наверное, убрала. Никто и не заметил.
Может быть. Но как убедиться? Как же так это получилось? На первой резекции!..
Иду к заведующему отделением. Так, мол, и так.
– Ну что же теперь делать? От этого она сейчас не помрет. Пройдут первые дни, а потом на рентгене посмотрим.
Конечно, оттого, что там маленькая мягкая резиновая трубка лежит, ничего не случится. Ну а мне-то каково!
Я все смотрю, нет ли каких-либо признаков ухудшения?
Седьмой день. Рентген. Два рентгенолога. Наш старый и новый. Новый рентгенолог – моя давняя приятельница. Мы еще в школе вместе учились. Нина ее зовут.
Больную уложили на столе. Погасили свет. Зазеленел в темноте экран. В темной рамке из непрозрачных костей замаячили туманные ажурные тени прозрачных кишок.
– Вот!
Оба рентгенолога уткнули пальцы в одно место. Да я и сам вижу. Лежит, петлей свернувшись.
– Нин, это точно, как ты думаешь?
– Ты сам не видишь?
– А вы снимок будете делать? Или ограничитесь просвечиванием?
– Конечно, снимок сделаем. Надо же зафиксировать это. И потом, не возить же ее каждый раз на рентген всем показывать. А уж будь уверен, теперь начнут смотреть.
Иду к шефу.
Рассказываю.
– Надо было подшить.
– Знал бы, где упасть, соломки бы подстелил.
– Придется делать повторную операцию.
– А нельзя так обойтись?
– Как же, если там резина в животе? А если пролежень кишки будет? Тогда что? Надо обязательно делать.
– А как больной-то сказать?
– А это уж ты сам думай. Диплом у тебя есть? Операцию делал? Вот и думай.
Снова в рентгенкабинете.
Снимок готов.
Все смотрят.
Нет на снимке ничего. Никакой трубки.
– Как так?
Рентгенологи ничего не понимают.
Опять смотрят под экраном. Опять есть.
Повторный снимок – нет.
– Нин, ты как? Есть?
– Есть, по-моему.
– Придется оперировать.
– Забирайте больную.
Что ж. Первая резекция. Недаром говорят – опыт. А что ж, это моя вина? Да нет – это не от молодости. Лучше не связываться с большими операциями. Так и остаться аппендикулярщиком и грыжесеком? Да и при аппендиците тоже может быть. Как ей сказать – вот вопрос. «Вас надо еще раз прооперировать». Нет, этого и не скажешь. Но ведь я не виноват?.. Да, но ведь после моей операции надо повторно оперировать!
Ступенька за ступенькой – иду на пятый этаж. Приду на пятый этаж, дойду до палаты, а там надо говорить. Смотреть ей в глаза и говорить: «Вас надо еще раз оперировать... Вас надо еще оперировать... Светлейшая, вас надо еще оперировать». А она мне в ответ: «Светлейший, не сходите с ума».
Никуда не денешься – вот палата, и надо говорить.
Может, посмотреть тяжелых больных сначала? Ха! Нет у меня сейчас больного тяжелее. Но она же нетяжелая! У нее все в порядке. Думает, что выздоравливает. А я сейчас приду и скажу...
Сзади меня быстрые шаги: тук-тук, тук-тук. Врезается цоканье в мозги. Это шпильки. Это кто-то не из отделения. У нас все переодеваются. Вот и я сейчас приду и цокну ее прямо в мозг. Шутка ли, второй раз оперировать?
Цоканье-то за мной. Это Нина.
– Приехал к нам на консультацию профессор-рентгенолог Пупко. Знаешь?
– Ну?
– Не хочешь показать?
– Конечно. А можно?
– Я попросила. Согласился.
Снова больная в кабинете. Профессор смотрит сначала под экраном.
– Вот это? Да-а. Ну, теперь снимок покажите. Не-ет... Так надо модель создать. У вас есть еще такая трубка? – шипит профессор в ухо, чтобы больная не услышала.
– Конечно,– говорю я громко.
Идиот! Почему я до этого не додумался? Конечно, надо было так сделать сразу. Ведь это так просто.
Трубка под больной.
Все смотрим.
Трубка выглядит совсем по-иному.
– Вот видите. В животе ничего нет, это просто так петля кишки проецируется.
Ничего там нет!
Какой дурак! Все так просто! Почему я не додумался?!
Через три года эту же больную пришлось мне оперировать совсем по другому поводу.
Только вскрыл живот... и сразу руку вниз. Туда, где мы трубку видели. А вдруг...
Весь живот обшарил.
Оказалось, действительно ничего не было.
1963 г.
«ПРОСТИТЕ, ИЗВИНИТЕ»
Звонок будильника шумел несколько дольше обычного, наконец, Валера Степанов поднял голову.
—На кой черт я его завел! – сказал он, глядя на часы и, естественно, ни к кому не обращаясь, так как никого в комнате не было.
Валера сел на краю кровати. Голова, как говорится, гудела. Тошнило, дрожали коленки. Синдром похмелья, как бы сказали доктора. От сигареты сильно и долго кашлял, как дед, хотя Валере было всего двадцать девять лет.
Он, конечно, вчера прилично перебрал. Валера Степанов стал вспоминать. Кончил смену. Сдал машину. Магазины были уже закрыты, но Валера еще днем запасся бутылочкой.
Виталик и Юра сдавали машины. «Чем не компания?» – подумал Валера и предложил им выпить. Ведь он же не был алкоголиком, чтоб пить одному.
Они вышли на улицу и в ближайшем подъезде распили бутылочку на троих. Работали целый день, закуски не было – захмелели, посмелели.
Виталик подмигнул и тоже вытащил из кармана бутылочку. Они еще строили. Потянуло на воспоминания, на сантименты. Юра посмотрел на Валерину татуировку, выглядывавшую из расстегнутой рубашки, и умиленно сказал:
– Ну и хороша у тебя картинка, Валер. Кто такую сделал?
– Это в тюряге еще. У нас один сидел. Ну, капитально делал. Всего уже меня разрисовал, да тут заметили. Замели – и в карцер.
Виталику тоже картинка понравилась:
– Хороша. А ты за что подзалетел?
– Да ни за что. Я тогда в такси работал. Теперь-то не берут из-за того гада. Найти бы мне его, ну, уж я бы еще несколько лет своих не пожалел! Я б его добил, падлу!
– А что было-то?
Виталик и Юра облокотились на подоконник и приготовились слушать.
– Ну, вез я его не так чтоб много. С похмелья был. Не поддавши, конечно, но противно на волю глядеть. А он сидит и выгибается: «Скажите, пожалуйста...», «Не могли бы вы...», «Если можно...» – ну слова в простоте не скажет, совсем уж обнаглел. Ну ладно, я молчу. Что спросит – отвечу, все путем. Приехали. На счетчике девяносто восемь копеек, а он так же вежливо, понял, и дает мне рубль. А! Ну, я не выдержал, конечно, говорю: «Ну, ясно, что с ученого взять, только слова и можете болтать удобные». А он, сука, услышал, голову обратно в машину просунул и говорит: «Простите. Не расслышал. Что?» Еще какую-то хреновину сказал – не понял ее. Ну, меня такая злость на него взяла – совсем обнаглел, вижу. Я легонько газу дал, он головой мотнулся, очками ударился, порезался. Ну, набежали «мусора», «Скорую» вызвали, ему припаяли сотрясение мозга, и два года я прокукарекал.
Виталик посочувствовал, тоже сказал – найти бы его.
Валера с ними пил первый раз – ничего ребята оказались. Свои.
Уж чем вчера кончилось, он не помнил, но сегодня чувствовал себя плохо. Помнил, что Виталик и Юра оказались ребята ничего – с ними он вроде не дрался, но кому-то, помнится, врезал.
Валера пошел по квартире. Мать уже ушла на работу. Поесть нечего было, да и не хотелось. Во рту как будто хлев. Хорошо бы пивка. Все его злило. Зачем будильник завел, когда сегодня не его смена?
Валера плеснул водой на лицо, посмотрел в зеркало и остался недоволен собой. Тут еще в санузле и лыжи на него свалились. Решил принять душ. Вроде полегчало. Но пивка все же надо. И день выходной. Он побрился, причесался, надел белую нейлоновую рубашку, галстук. Опять посмотрелся в зеркало – ничего, хорош, Валера понравился себе. Ну и пошел.
Недалеко от дома была пивная палатка, куда и направился наш друг.
Хорошо, что там всегда очередь. Человек пятнадцать верняком. Можно постоять, поговорить. Отойти немножко. Ребята были хорошие, свои. Один, правда, стоял рядом в очках. Говорит, любит летом пивко попить. Валере он сразу не понравился. Он еще с тех пор очкарей невзлюбил. А когда он Валеру случайно локтем задел, так сразу и «Простите, пожалуйста». «Простите»! Нечего тогда и пиво ходить пить. «Простите»! Но смолчал Валера. Он этого очкаря в упор не видел – с другими разговаривал. А очкарю, видно, поговорить хотелось, для того и пришел, что разговорчики нужны.
Подошла очередь. Валера взял пару кружек, соломку взял солененькую, встал у полочки палаточки, пивко посасывает, соломку жует, разговаривает.
На старых дрожжах похорошело ему. Даже очкарю сказал:
– Ну, что пьешь, как молоко? Ты пиво с людьми пьешь, понял.
Очкарь охотно заговорил. Ну никак не мог Валера слушать его все эти «простите» да «извините».
Потом еще пришел мужик какой-то с поллитрой, говорит, кто с ним в долю, споловинить хочет.
Мужик вроде ничего – Валера вошел в долю. Скушали поллитру. Валера поискал глазами очкаря, да тот уже ушел. Даже не попрощался. Вся вот наглость их такая!
Мужик больше не захотел. А Валере-то хорошо стало – все вчерашнее заходило. Пошел Валера, пока еще не зная куда.
Только за палатку зашел, глядь – очкарь идет.
– Ты что ж, простите-извините, ушел, падло, и не попрощался, как хам?
А очкарь опять:
– Простите, но не припомню, чтоб мы с вами на брудершафт пили.
Ну, Валера, понятно, ему короткие слова сказал и врезал. Очкарь тот, видно, тертый был малый, наглый, очки снять успел, увернулся, схватил Валеру за руки.
– Пусти руки, – говорит Валера, – ты что меня за руки хватаешь!
А этот отвечает:
– Успокойся, малый, успокойся. Тебе все равно со мной не справиться.
Валера дергается. Очкарь без очков держит его, улыбается и говорит:
– Можно считать, что мы на брудершафт выпили.
Ну никак не может Валера отцепиться – крепко держит очкарь.
В это время подошел какой-то еще мужик и говорит:
– Разойдитесь, товарищи. Ну, что вы? И вы, гражданин, связались с пьяным. Отпустите его и уходите. Не видите, что ли, недолго и до греха.
Очкарь повернулся и говорит:
– Вы правы, товарищ...
Но руки держит крепко, не вырвет Валера, и опять все те же слова, все эти «простите-извините». Воспользовавшись тем, что очкарь говорил отвернувшись, Валера сильно ударил его коленом в живот. Уж тут-то очкарь, конечно, упал. А Валера, облаяв всех почему-то, побежал.
Кто-то ему то ли ногу подставил, то ли сам он споткнулся, но упал Валера на камень и встать не мог от болей в животе. И тот лежит, встать не может.
Ну, милиция, или, как Валера говорил, «мусора», набежала. «Скорые» приехали, развезли их по больницам. В разные.
У очкаря оказался разрыв желудка: пива много выпил и от удара переполненный желудок лопнул. Зашили ему желудок. Через десять дней его и выписали. А у Валеры было похуже – он на камень упал.
* * *
Больной лежал на носилках бледный, метался.
Дежурный врач Игорь Иванович говорит молодым, только что кончившим докторам:
– Ушиб живота. Мечется. Наверное, кровотечение. Если шок только, лежал бы спокойно. Померьте давление.
Игорь Иванович стал щупать живот, простукивать в боковых отделах его. Посчитал пульс – сто двадцать.
Давление оказалось девяносто пять на пятьдесят.
– Берите его в операционную. Только сейчас кровь возьмите, чтобы группу знать, быстрее. Заказывать, наверное, придется.
– Игорь Иванович, а что, вы думаете, у него? – это они уже говорили на ходу, а вернее на бегу, по пути в операционную.
– Кто его знает! Пьяный же, не поймешь. Наверное, кровотечение. Скорее всего.
– С утра напиваются паразиты.
– Черт с ними. Не наше дело.
– А что он сделал, знаете, Игорь Иванович?
– А что он сделал?
– Со «Скорой» ребята рассказывали. У пивной подрался. Кому-то в живот ногой дал. Того в другую больницу увезли.
– Черт с ними. Не наше это дело.
В операционной быстро наладили переливание крови, дали наркоз, и Игорь Иванович с помощниками начал оперировать.
Пришел студент из приемного отделения; по ночам и выходным дням он работал в больнице санитаром.
– Скоропомощники звонили в ту больницу – там разрыв желудка.
– Тоже пьяный?
– Пахнет, говорят, и в животе пиво.
– Записали опьянение?
– Не знаю. Этот вот ваш ему врезал. Убийца.
Игорь Иванович в разговоре не участвует, он начинает операцию, сделал первый разрез.
Студент философствует:
– Своего ударил, наверное. Вместе пили, наверное. Это уж почти братоубийца.
Игорь Иванович цыкнул:
– Не мешай работать! Потом болтать будете. Господи! Боже мой! И кровь, и из желудка содержимое. Ничего упал!
Игорь Иванович много всегда говорит во время операции, комментирует и себя, и жизнь, и болезнь.
– Так. Давай смотреть. Оттяните, ребята, крючками. Ужас какой! У пьяных часто так. Удар по животу – а там всякие законы гидродинамики, Паскали всякие, все может порваться, особенно если жидкости много. Так. Селезенка порвана... Оттуда и кровит... Это всегда надо в первую очередь проверять... Самое сильное кровотечение может оттуда быть... Сейчас я ее вытяну... Давай отсос. Что выстоите, как на именинах?! Отсасывайте из живота, мне ж не видно ничего!
– Игорь Иванович, может, еще где?
– Конечно, может. Я пока пережму ножку селезенки – кровотечение оттуда большое. Остановим сейчас... А вы там кровь льете? Кровопотеря очень большая.
– Видим. Льем. – Это спокойные анестезиологи. Они спокойны, пока давление сильно не падает. А чуть что, так от их спокойствия один пшик останется.
– Ножницы дай. Возьми зажимчик. Положи сюда. Так... Хорошо... Вот и ножка селезенки. Видишь – пополам порвалась. Дай федоровский зажим... Пережал. Уже легче... Соси, соси – заливает же кровью!.. Еще где-то хлещет. Ножницы.
Игорь Иванович вытащил удаленную селезенку и показал анестезиологу разрыв:
—Вот. Видишь?
– Давай делай, Игорь. Потом покажешь. – Анестезиологи уже не так спокойны.
Игорь Иванович кинул в таз селезенку и снова нырнул в живот.
– А вот дыра в желудке. Дайте шелк шить. Временно. Закрыть только, чтоб не лилось. Как следует потом зашьем... Так. И шарик подвяжем... Не льется? Да?.. Теперь здесь мне открой крючком... Ты же видишь, куда я иду, там и помогай. А то братоубийство! Ага! Вот разрыв и на печени. Ничего себе... Дай большую иглу круглую с кетгутом. Спасибо... И сальник подошью... Если благополучно печень прошью... Одного шва, пожалуй, хватит. А ты мне подай между нитками сальничек. Прошью его... Нет... Туда, в рану воткни. Хорошо. Затягиваю. Отпускай. Хорошо... Немного сочится еще. Ничего, тампончик приложим пока. К концу операции прекратится... Все-таки еще откуда-то подает.
– Давление восемьдесят! – Анестезиологи не успокаиваются.
– Да вы что, ребята! Лейте кровь!
– Если бы ты не сказал, мы бы и не знали, что делать. Ты работай, Игорь, работай, да побыстрей.
– Подает откуда-то. – Игорь Иванович вытащил тампон из живота, поднес к носу, понюхал. – Мочой пахнет. Ну-ка оттяни крючок вниз, дай мочевой пузырь осмотреть. У пьяных он часто рвется. Они ж не чувствуют своих потребностей. А тут еще пиво – мочегонное. Пузырь пустой. Но не видно... Давай разрез книзу продлим... Вот теперь хорошо... Конечно! Вот дыра. Может, еще есть?.. Нет. Одна. Давай тонкий кетгут – зашивать... А ты отсасывай, отсасывай... Вроде все. Ниоткуда не подает. Как он там?
– Хорошо. Давление сто десять. Ты там у себя смотри. А мы, если что, скажем. – Анестезиологи опять спокойны.
– Теперь к желудку вернемся.—Игорь Иванович тоже, видно, успокоился. Благодушествует.– Будем зашивать. Плохой какой разрыв. Сначала кетгут давай на режущей игле. Хорошо. Спасибо. Как ты говорил: братоубийство хуже, чем убийство? Дурачок ты еще, малый. На каких весах взвешиваешь? Убийца есть убийца. Плохо одинаково. Затягивай нитку, не спи. Думаешь, можно стать сначала просто убийцей, потом братоубийцей, потом детоубийцей? Да? – Дело к концу. Совсем уж Игорь Иванович благодушествует.– Ну, теперь грязь уберем. Дайте нам руки помыть, белье сменить и инструменты. Теперь все только чистое делаем. Зашивать будем. Спасибо.
Помыли руки. Сменили на столе белье. Сняли всю грязь. Или, скажем, так называемую грязь.
– Теперь давай шелком шить. Постепенно же отрицательным типом не становятся. Как сделал первую подлость или хамство, пусть и маленькие, – все, уже подлец или хам. Думаешь, маленькие подлости – маленький подлец? Дудки! Полный подлец. Подлец-аншеф. Помнишь такой титул – полный генерал, генерал-аншеф? Веселей, веселей, ребята. Нитки быстрей давай. Что я тебя жду все время?!








