Текст книги "Извивы памяти"
Автор книги: Юлий Крелин
сообщить о нарушении
Текущая страница: 11 (всего у книги 21 страниц)
Сидела компания в Дубултах после ужина, внизу, в раздевалке, фойе, зале приезда, зимнем саду.
Меня расспрашивали о фильме по моему роману «Хирург», что заканчивали снимать на телевидении. Интересовались, это сколько же я получу за трехсерийный фильм. Узнав, Лева Устинов воскликнул: "Как раз на машину".
Когда-то, в молодые годы, я гордо говорил: "Последнее, что у меня будет из атрибутов современного бытия, – это телевизор, машина и дача. Не хочу себя ничем обременять".
Когда я это говорил, телевизоры в домах появились лишь каких-то пять-семь лет назад. Машины тоже были у единиц.
Но дачу вожделели все и всегда. К загородному жилью, даче стремились все имеющие стабильное жилье в городах. Уж начальство-то поголовно стремилось. И сколько же их горело за это! Пожалуй, большинство пострадало на дачах. Такова была тяга к земле, так как большинство из них вырвались из деревни… вырваны были взбунтовавшейся Землей. Да и режиму так было удобнее – заранее известно, в чем "слуга народа" виноват, когда придет время схватить слугу этого за жопу.
Я был против всех трех символов советского благополучия. Эх, молодая моя романтическая бесшабашность!.. А может, неосознанное понимание, что мне-то ни дача, ни машина, ни даже телевизор не светят.
Но молодость предполагает, а зрелость… многое ставит на свои законные места. Телевизор нынче у меня, пожалуй, первейшая необходимость в доме. Дачи, правда, я не хочу и по сей день. А вот машина!..
Лева сказал: "Как раз на машину", но я еще не созрел, хоть и не возражал. Промолчал. "Деньги ты все равно истратишь, а так вещь будет". "Истратишь, – загоревал я. – У меня эта сумма как раз долги, а не как раз машина". Лева не унимался: "Да у тебя книга выходит – с нее раздашь долги".
Он был прав. На мою врачебную зарплату прожить было нельзя. Я одалживал, одалживал, а потом… Книга выходила, и я раздавал долги. И новый цикл долгов. А те дни, когда катился этот пустой разговор, типичный для дубултовских посиделок, были для меня, в финансовом смысле, самыми благополучными: на выходе фильм и две книги в разных издательствах.
Я смотрел вопрошающе на компанию. Булат хмыкнул: "Левка прав, наверное". Моя тщетная попытка вернуться к благоразумию: "Небось, такси обойдется дешевле". Лева продолжал наступать: "О чем ты говоришь! Выходишь с работы, из гостей, из театра – и машина тут же, у подъезда". Я ищу более сильные аргументы: "Но в гостях, если ты за рулем, и не выпить…" Лева ждал этого довода и перебил: "Жена тоже должна водить, тогда и пей, сколько хочешь, а из гостей повезет она". Последняя судорога моего сопротивления: "Да я водить не умею". Сидевшая тут же Галя Долматовская воскликнула: "А у меня есть замечательный учитель!"
Сколько таких, ни к чему не обязывающих светских бесед было! Поговорили, посудачили, тут же и забыли. Когда еще выйдет фильм, когда еще будет гонорар, когда еще позвонит учитель вождения…
Не оценил я компанию.
Через три дня после возвращения в Москву сижу дома, смотрю в некогда нелюбимый ящик. Звонок. "Можно к телефону Юлия Зусмановича?" Голос незнакомый – может, кто-то заболел? "Слушаю вас". – "Юлий Зусманович, Галина Евгеньевна мне сказала, что вам нужен инструктор по вождению. В субботу жду вас…" – и назначает место и время свидания. Отказываться неудобно.
Короче, я выучился водить, получил права. Заодно выучились жена и дочь. А зачем?! Ни фильма, ни гонорара – ни машины.
ЦДЛ. Сижу с Эйдельманом, Аркадием Стругацким и Смилгой. Все безлошадные. Всем нам троим пока еще легче в царствие Божье попасть, чем пролезть в игольное ушко. А потому безоглядно тратим деньги на выпивку.
"Вдруг откуда ни возьмись, маленький комарик…" – все тот же неугомонный Лева Устинов: "Ты еще не подал заявление на машину?" – "Да нет еще. Некогда. И не с руки". Что это означало – не с руки – непонятно. Но выпили ведь. Отговариваюсь отсутствием фильма и денег. "Да ты что?! Думаешь, машина в один день делается?! Ты что, можешь пойти в магазин и просто взять и ее купить? Просто не купишь. Через Союз надо. Подать заявление надо. Когда еще дадут. Не меньше года. Ребята подождут – пойдем со мной, пока ты тут. Подашь заявление. Я тебя отведу в комнату, где принимают заявление. Я поговорю… Может, и поспособствую". Подвыпившая безлошадная компания смеется и подначивает меня на подвиг. Иди, мол, иди. А мы, мол, посмотрим и допьем. А вот если подашь заявление, дружно смеются, еще бутылочку поставишь.
Спьяну чего не сделаешь. С серьезным делом пришел в бюрократическую инстанцию – никого не волнует ни очевидная нечеткость речи, ни запах. Написал заявление и оставил.
Бумага пошла. Корабли сожжены. Назад пути нет.
Вот и фильм вышел. Вот и гонорар получен. Заявление лежит. Ходу ему никакого. И деньги в сберкассе лежат. Я боюсь их истратить. Я уже завелся, я уже хочу машину. Я уже тороплю время и браню систему. Но хочу и ворчу я только за этими же столиками, в той же компании, не отрываясь от стула, хотя все инстанции под одной крышей с рестораном. И все говорят: "Кому всё, а кому ничего". Эйдельман подначивает: "Ты же ходячая взятка. В твоей хирургии, в твоих руках одни нуждались и использовали тебя, другим ты сейчас нужен, а иные на будущее держат тебя в запасе. Так я думал, а ты, оказывается, ничего не стоишь! И никакая ты сам по себе не взятка, пока не дашь. Цена тебе, стало быть, грош, как и всем нам". И смеется. Смешно ему.
А я уже посерьезнел. Меня все больше заводило. Я уже жаждал машину, мечтал о ней, ножками сучил. И ничего!
Лева где-то суетился – ничего.
Булат кому-то сказал – ничего.
Уж на что Евтушенко влиятельный человек – пренебрегли и его заступничеством.
Уже больше года прошло с подачи заявления. Все мысли мои – о мелькающей где-то в заоблачных высотах машине. Та же компания там же, также в который раз смеется надо мной. А я уже и негодую, и в личной неудаче вижу пороки устройства всей системы.
Но самое ужасное – рука семьи уже тянулась к автомобильной заначке.
В ЦДЛ уже не за одним нашим столиком обсуждалась моя неудача с машиной. А я ее так хотел! Так хотел! И так шумел, лишь только выпью, чуть заходя за норму. Я до конца и не понимал еще, что пью, потому что у меня нет машины. Забегая вперед, вздохну: при последующем удовлетворении моего автомобильного вожделения вынужден был я сначала уменьшить свое радостное питье, несмотря на жену, умеющую водить, а потом и вовсе прекратить – от вечного напряжения пропал кураж, ради которого пьешь. Сейчас бы сказали: "Перестал с этого кайф ловить".
Сетования мои и насмешки всей компании по этому поводу слышали и девочки-официантки, наши добрые феи. Девочки были замечательные, веселые, доброжелательные, нехамящие. Одна из самых близких к нам, к тому же и жена приятеля, работающего в аппарате Союза, нередкого нашего собутыльника, частенько принимала всю компанию дома, где напаивала и накармливала нас так, что в ресторане мы себе такого позволить не могли. Но работа есть работа – и в ЦДЛ она так нас обсчитывала, что неудобно было даже дать понять ей, что мы заметили, так сказать, сей просчет. Профессионал! Это как анекдот о скорпионе, который не мог не укусить рыбку, которая помогла ему переплыть на другой берег реки. Мы все равно любили их всех. Были мы там все на «ты» и по именам, без всяких отчеств.
Однажды подошли как-то к нам две подружки-официантки: "Юлик, мы слышали, ты бьешься с секретариатом за машину?" – "Я не бьюсь, но мне все равно оттуда ни привета, ни ответа. Хоть бы что сказали". – "А с кем ты там дело имел?" – "Ни с кем. Отдал заявление, и все. Лева там суетился, с кем-то подсюсюкивал". – "Лева?! Да он же сразу высоко берет. Давит, наверное, на необходимость, на твою работу, на твои прекрасные качества. Все труха. Можно нам вмешаться?"
Разумеется, я не встал в позу чистоплюя.
"Сейчас я сбегаю к Тоне, к секретарше оргсекретаря. Поговорю. Вы еще не уходите?" – "А что? Ты сейчас пойдешь?" – "А чего ждать! Это здесь же, по коридорчику пробежаться".
Минут через десять вернулась. "Все. Она записала твои данные. Обещала посмотреть". Я поблагодарил, и мы продолжили застолье. Кто же к этому мог отнестись серьезно!..
И напрасно!
Через неделю-полторы я получил открытку из магазина. И еще через месяц уже выбирал себе машину в автомагазине на Варшавском шоссе.
Не в том суть
НЕ В ТОМ СУТЬ
Уж и не помню состав компании, что собралась в тот год зимою в Дубултах. Наверняка там были Стасик Рассадин, Меттер Израиль Моисеевич… Не в том суть…
Я писал свою «Очередь». И в глубине души этой повестью спорил с Тонино Гуэрра. Он говорил, что наша литература то ли отстает от мирового процесса, то ли идет в какую-то иную, противоположную сторону, В результате, говорил он, литературе нашей, в силу ее повышенной социальности, трудно проникнуть в психологию человека с той глубиной, с которой это свойственно литературе абсурда.
Я не умею спорить вслух. Я стараюсь научить себя прислушиваться к чужим аргументам. Не скажу, что мне это уж очень удается – молчу, а сам внутри все время возражаю. Стало быть, многого и не воспринимаю. Возражаю я, в основном, "после драки", по дороге домой, а то и в еще более отдаленное время, когда сяду писать – и вдруг вползает в душу старый разговор, и начинает вести мое писание совсем не в ту сторону, что было задумано. Да и думать-то я, по правде говоря, могу, лишь когда начинаю писать. А думать – занятие приятное. Может, потому и тянет меня писать? Но, собственно, не в том суть…
Я ходил и маялся в поисках финала моей повести, достойного идиотического, ирреального стояния нескольких суток в очереди на пустыре с гипотетической и недостаточно вероятной целью записаться в очередь на покупку машины. Литература вполне реалистическая – ситуация абсолютно абсурдная.
Жестокая, бессмысленная и стопроцентно типичная ситуация очереди с неопознанной целью и мифическими надеждами не должна была, не могла окончиться благополучно.
Я писал об очереди, возникшей по слухам, в результате нашептывания некими представителями местной власти некоторым своим знакомым о возможной записи на открытки на машину. Запись на открытки на машину – это настолько непонятно нормальной мыслительной системе, что написать о сем толково не получалось. Очередь моя должна возникнуть почему-то где-то на каком-то пустыре. И люди будто бы получат возможность с открыткой встать в иную, уже заочную очередь на получение распределенных кем-то машин. Какие-то из автомобилей будут распределены по ведомствам, но кое-что пойдет населению через очередь. Несмотря на абсурдность ситуации, так оно и было.
Сначала я хотел написать о женщине, работающей зав. хирургическим отделением, написавшей диссертацию, имеющей семью, стало быть, и кучу каждодневных забот. Но вдруг, на третьей странице, возникла очередь, и наш соцреалистический абсурд да прошлые разговоры с Тонино вытащили меня совсем на иную тропу.
Эту мою маету нарушил возбужденный Лева Устинов: "Всё! Договорились! Сегодня у нас сауна. Все идем". – "Куда? Зачем? Не хочу в сауну. Что за бред!" – "Ты что?! Нам это устраивает… – и Лева называет имя одного из приближенных к высшей местной власти. – Это шикарная баня. Попаримся, выпьем… Отдохнем! Узнаешь мир, наконец".
Когда я слышу слово «баня» (сауна для меня эвфемизм бани), мне хочется схватиться за пистолет. Возможно, это результат "банных дней" детских и юношеских лет, когда можно было помыться лишь на коммунальной кухне, среди коптящих керосинок, жужжащих примусов и гомонящих хозяек. Бани, шайки, мочалки – в моей памяти неразлучные спутницы коммунальной кухни, примуса и керосинки.
А еще я вспоминал, как в детстве папа повел меня в парилку. Я там и минуты не мог провести – дышать нечем было. Отец наслаждался. Я не понял его радости, выскочил из парилки как ошпаренный (пожалуй, даже в буквальном смысле слова).
И наше номенклатурное общество, и либеральное общество, и даже диссидентское общество вдруг оказались адептами одного и того же развлечения.
Сам я никогда не участвовал в этих фиестах и судил о сем, как те, что поносили "Доктора Живаго", не читая его. Но, после недолгого сопротивления любопытство победило. Хотя не в том суть.
С нами в той сауне был Егор Яковлев и кто-то еще. Хоть убей – не могу вспомнить, кто именно. Егор тоже часто бывал в Дубултах в эти зимние сезоны, которые «сезонами» не считались, и потому путевку получить было легче. Мы с Егором подружились тогда. Он в последние дни оттепели создал журнал «Журналист», орган наших надежд, за что и был изгнан оттуда при похолодании. Изгнан по стандартному сценарию тех дней: приехал на редакторской машине в ЦК, беседа с Сусловым, уехал домой на метро.
Помню, как раз перед той нашей поездкой в Дубулты, вышел в «Известиях» его очерк «Отель». Там были великолепно описаны два отеля, между которыми лишь граница. Один отель в СССР, другой в Словакии. И там, и там схожие климатические условия, один и тот же экономический и политический режим. Однако в словацком отеле жить легко, в нашем – почти невозможно. Видно, дело не только в социализме. Егор всегда был приверженцем социализма с так называемым человеческим лицом. Он искал во всем это самое человеческое лицо социализма. Отсюда его увлечение поиском в Ленине лица человеческого, в отличие от Сталина. Мы все к дедушке Ленину относились несколько иначе. Но я с детства помню мамины рассказы о прошлом. С одной стороны, она вспоминала, что Струве называл Ленина "ходячей гильотиной", с другой стороны, сама слышала, как Валентинов, незадолго до своего бегства на Запад, говорил: "Старик с головой, понимал много, он бы, если б не умер, исправил много". На Западе Валентинов потом выпустил книгу воспоминаний о Ленине, где герой выглядел не больно красиво. С моей точки зрения, явно страдал маниакально-депрессивным психозом. По-моему, его склонность к интригам и компромиссам, основанная на идее "нравственно все, что полезно", – просто беспринципность.
Не в том суть. Я помню, как Егор однажды позвонил мне и попросил быть медицинским консультантом в его документальном сериале о Ленине, в той части, где речь шла о ранении в результате покушения. Ему в той истории многое оставалось неясным. О тяжести состояния здоровья Ленина трубили все газеты. Затаив дыхание, люди, кто с надеждой, кто со страхом, ждали, чем кончится: умрет – выживет? А он, Егор, в архивах раскопал, что, вернувшись домой с завода Михельсона, раненый Ленин самостоятельно поднялся на второй этаж. Я отказался быть консультантом, ибо мне тоже многое казалось темным в том, что должно быть явным…
Вечером, перед ужином – а мы предусмотрительно от вечерней трапезы отказались – за нами пришла машина, микроавтобус, в котором стояли ящики картонные и плетеные корзины с разными бутылками и снедью. И немолодая женщина, которая там сидела, должна была все приготовить для нашего послесаунного застолья.
Где-то в лесу автобус остановился у глухого забора. Ворота открылись, и мы подъехали к одноэтажному бревенчатому дому. Небольшие сени, дальше большой холл. В холле, в кресле у маленького круглого столика сидел дородный пожилой мужчина в трусах и курил. Он радостно приветствовал пополнение, я было скукожился от присутствия незнакомых, но тут некто подошел и сказал, что нам на другую половину, махнув налево. Куда мы и ушли. С правой половины временами доносился женский смех.
В одной из комнат мы разделись, накинули на себя махровые халаты и прошли в следующую, тоже довольно большую комнату. Посредине стоял длинный стол, окруженный скамьями. Всё в русско-деревенском стиле, как его понимает цивилизованная латышская номенклатура. Полумрак. Женщина уже расставляла снедь на столе. Сначала дело – потом гульба. И мы побежали в самое то. Вот и я увидел… святая святых.
Я сел на нижнюю скамью. И внизу-то дышать трудно. Лева надо мной. Егор расположился под самым потолком в позе Мефистофеля работы скульптора Антокольского (кажется, дяди вышеупомянутого Павла Григорьевича). Я, пытаясь скрыть неправедное раздражение, кивнув на Егора, сказал Леве: "А ты устройся в образе «Мыслителя» Родена". Егор: "Угомонись и лови кайф".
Жар нарастал. Мы сидели и потели, временами перекидываясь репликами. Лева: «Прелесть». Егор: «Кайф». Я: "Дышать трудно". Егор: "Сейчас будет совсем хорошо". Я: "'Это звучит угрожающе". И действительно, взглянув на Леву, я перепугался: на коже его появилась мраморность, что, точки зрения медицины, говорит о капилляростазе.
– Лева! Смотри! – я показал на разводы по коже.
– Ага. Самый кайф сейчас.
– Какой, к черту, кайф! Пора начинать реанимацию.
Егор сверху снисходительно смотрел на меня:
– Сейчас как раз поры открылись.
– Конечно, – Лева стал водить пальцем по рисункам на своих плечах и бедрах, – вот они, поры.
– Да при чем тут поры?! Это застой крови в мелких сосудиках. Приостановка местного кровообращения.
– Не знаю, что там остановилось, но при этом все поры открываются, не унимался Лева.
– Где ты видишь свои любимые поры? Да и зачем тебе открывать эти невидимые миру поры?
– Это полезно.
– Что в этом полезного?
То был бессмысленный вопль атеиста в компании верующих. Или, наоборот, верующий в медицину бунтовал промеж верящих в пользу кайфа.
На меня махнули рукой и побежали в бассейн. И я побежал, но остановился у края его. По поверхности плавали какие-то жирные разводы. Какого-то горюче-смазочного, так сказать, материала. Мои друзья быстро попрыгали в воду и разогнали то, что остановило меня. Подумав, я пошел под душ.
После охлаждающих процедур все собрались у стола. И покатилось обычное застолье. Потом заглянули к нам мужики с правой половины и пригласили нас к их столу. За ними прискакали их женщины – кто в халате, кто в купальнике. Потом наши вновь побежали в парилку. А я уж нет – начал одеваться.
Больше я в сауну не ходок. Впрочем, не в том суть…
Герои моей повести тем временем получили открытки, записались в очередную очередь с ожиданием светлого автомобильного будущего, и радость их по этому поводу не могла, как мне казалось, не окраситься чем-то черным. Без всякой мистики: возмездие настигает и неподвластный нашей воле идиотизм. Удачный ли ход – не знаю, читателю судить, но автор был удовлетворен. Доволен был взыскательный художник.
Но суть не в этом, суть в том, что в тот зимний вечер в сауне я нашел… я понял, как должна кончиться моя эпопея в очереди. Не мог этот соцреалистический абсурд мирно завершиться. Абсурд завершается в сауне. Что-то должно было случиться…
Например, обстрел танками собственного парламента…
Я В ЦК НАШЕЙ ПАРТИИ
Я врач, и литературные мои опусы, в основном, связаны с медицинскими коллизиями. В медицине есть все. И по медицине поныне бродит призрак. Иные мне советовали выйти на просторы «нормальной» жизни. А зачем? Фолкнер посвятил себя своей Йокнапатофе. Фазиль Искандер все время в своем Чегеме. В моей медицине не видят Йокнапатофу или Чегем не только в силу моей литературной слабости, но и в силу наглости медицины, агрессивно заполняющей все пустоты и пропасти в нашей жизни. Там, где любовь рядом с болезнью и смертью – любовь не видят.
Не знаю, почему я с этого начал – рассказать же хочу о том, как единственный раз в жизни побывал в ЦК "родной нашей партии".
Вызвали нас с главным врачом в Горздрав на разбор жалобы. Жалоба дурная и маловразумительная, мы ни в чем не были виноваты и особенно к этому разбору не готовились. А с утра на телевидении принимали фильм по моему «Хирургу» – "Дни хирурга Мишкина". Я опоздал на разбор, попав в какое-то незначительное происшествие с такси, на котором ехал. Пока милиция разбиралась, оставлять таксиста в беде было мне неловко. Председатель комиссии по разбору, терапевт, спросила, почему нет заведующего отделением, то есть меня. Моя начальница с гордостью сообщила, что, наверное, я задержался на приемке фильма. В больнице некоторые гордились, что у них работает писатель. Однако это произвело совершенно обратную и, тем не менее, естественную реакцию в Горздраве. Не больно-то в стране полной безгласности любили пишущих. Не любили, но побаивались, в отличие от нынешнего времени… Вызверившаяся председательница долго возмущалась моими неслужебными делами. Мое запоздалое появление придало жару негодованию. Дело кончилось постановлением об отчете нашей больницы на коллегии управления с предварительной проверкой специально созданной комиссии. Из-за меня могла пострадать вся больница. А уж главврач при этом, скорее всего, полетит со своей должности. И все из-за моего писательства.
Делать нечего! Я препоясал чресла и стал тормошить своих товарищей, как-то связанных с передвигающими «рычаги», запускающими «ремни». Позвонил Каряке. Тот позвонил Куцу. И пошли звонки в поисках того, кто мог на кого-то надавить и двинуть другой «рычаг», закрутить «ремни» в другую сторону.
На следующий день сижу в гостях у Борина. Звонок по телефону. "Скажите, не у вас ли сейчас Юлий Зусманович?" Борин передает мне трубку. "Здравствуйте, Юлик. С вами говорит Юра. Помните, вы мне существенно помогли, когда я неудачно разбил голову себе?" Будто можно себе разбить голову удачно! Другому – да, можно. Я вспомнил, разумеется. Высоко сидел Юра, аж на пятом этаже здания ЦК. "Мы знаем, – говорит, – о ваших неприятностях. Не могли бы вы приехать к нам на Старую площадь сейчас?" Он еще спрашивает! Еще бы я не могу! "Третий подъезд. Я сейчас сообщу охране фамилию. Только предъявите свой партийный билет". – "У меня нет партийного билета". – "Как нет?!" – "Я беспартийный". Молчание – знак потрясения. После паузы: "Хорошо. Я сейчас выясню, можно ли после окончания рабочего дня пройти к нам только по паспорту". Паспорт у меня был. Пройти в ЦК можно и по нему, как выяснилось…
Некий чин в форме повез меня на пятый этаж. Лифт большой, вместе с нами поднималась целая бригада, как выяснилось впоследствии, ремонтных рабочих. После конца рабочего дня можно, оказывается, нарушать покой вершителей наших судеб. Меня провели в кабинет моего пациента Юры.
Кабинет большой. Рабочий стол большой. На столе несколько книг – не разглядел какие. Еще один стол, наверное, для доверительных бесед. Два кресла. На стене карта, кажется, Европы. На журнальном столике пепельница, сигареты «Мальборо».
"Здравствуйте, Юлик. Давно не виделись. Случай давно не представлялся нам…" – "Да. А вот и представился". – "Да, теперь мы можем как-то реваншироваться. Толя мне рассказал в общих чертах, но повторите. Так сказать, из первых уст". Приятный воркующий голос, интеллигентный говор, совсем не жлобские манеры. Заведомо все понимающая, заранее одобряющая и ободряющая меня улыбка.
Я немного успел ему рассказать. "Подождите, Юлик. Вам все равно сейчас надо будет повторить свое повествование. Другой вами спасенный, более весомый, должен выслушать, и он окажет вам главное содействие. Пойдем сразу к нему. Сэкономим время, ваши силы, а также свежесть и первозданность рассказа. Пройдем по коридорам власти". Он усмехнулся, по-видимому, своим словам, а может, ситуации. Мы вышли в тот самый коридор власти.
А там мои спутники по лифту, уже переодевшиеся, начали ремонт: кто скреб чем-то по стене и потолку, кто вырывал из пола паркет, кто возился с инструментами какими-то…
Мы идем по широкому коридору мимо скромных дверей, как и было читано в учебниках с младых ногтей. И на дверях эдакие скромные надписи: Кириленко, Пономарев… и так далее, и без всяких титулов. Скромняги!
"Здравствуйте, Юлий Зусманович! Рад с вами познакомиться". – "Да, мы, кажется, некоторым образом знакомы". – "Верно, только я в тот раз был так пьян, что и вспомнить все не могу. Однако ваш автограф всегда при мне, – он засучил рукав и продемонстрировал длинный рубец. – Теперь, правда, по прошествии лет, я получил возможность сказать вам спасибо".
Это расшаркивание у дверей было недолгим, и хозяин широким жестом предложил пройти в кабинет. Разговор и жесты более вальяжны, менее воркующие, и говорок не столь интеллигентен. А кабинет зело поболее и побогаче того, где был я только что. И на стенах уже несколько карт – и Европы, и Америки, и собственной державы, и еще какие-то.
Хозяин сел за свой рабочий стол. Мы с Юрой в кресла у стола. На рабочем месте, на краю, тоже книги. Разглядел. Брежнев, еще какая-то о международном рабочем движении. Книг больше, чем у Юры, – штук шесть. Тоже «Мальборо». Тоже закурили.
Рассказываю. Внимательно слушают. Не перебивают уточняющими вопросами. Да зачем они? Зачем лишние вопросы? Дело делать надо, а не подробности выяснять. Не детали важны, а знать, на каких путях-дорогах поставить заслон негодованию, льющемуся на нашу больницу.
Я закончил рассказ и лишь успел расслышать невнятные междометия, как вошел в кабинет некий клерк, молча подошел к столу и так же бессловесно подал своему начальнику какую-то бумагу. И чуть-чуть, очень в меру перегнувшись в пояснице, стал ждать. Так же молча босс читал бумагу. "Юлий Зусманович, это имеет прямое отношение к вам". Здесь? Бумага? Ко мне? Хорошо же работают их службы! Страх, въевшийся в меня в том единственном режиме, где я существовал до сего времени, стремительно стал заливать мое брюхо. "Вот. Читайте". Внутренне дрожа (а может, и наружно), протянул я ручонку за бумагой. "Международная телеграмма". Боже! А я тут при чем?! "Брежневу, Суслову, Пономареву…" Но я-то здесь при чем?
А речь шла о каком-то больном, по-видимому, с неоперабельным раком, и какие-то люди с португальскими именами просили о помощи в наших московских больницах.
"Судя по этим данным, – говорю, – помочь ему уже нельзя". – "Угу. Хм". На телеграмме тотчас было что-то начертано и передано клерку. И тот опять же в молчании распрямился и ушел, оставшись для меня в сем фарсе фигурой "лица не имеющей".
"Ну что ж! Вернемся к нашим делам. Юра, надо помочь. Надо, надо. Слушай, Юра, а не сделать ли нам Юлия Зусмановича членом Совета Мира? Тут бы все эти чиновники заробели связываться с ним, а?" Я обомлел. Не дай Бог. Ведь и отказываться от такого предложения трудно, но и соглашаться нельзя никак. Я вспомнил рассказ Левы Гинзбурга, про то, как он бегал от подписывания каких-то протестов. Да и в гробу видал я тот мир, за который они здесь ратуют бороться! Знал же! Нельзя с ними связываться! Попутал бес. Лучше б из больницы ушел и спас бы тем и главного, и всю больницу. Идиот! "Вы знаете, – говорю с осторожностью, – пожалуй, мне трудно будет совмещать свою работу с такой деятельностью. Я же не хочу расставаться ни с хирургией, ни с литературой. А где время взять? Да и вам я тогда не помощник в кровавых случаях", – и я гаденько и вежливо, но постаравшись придать своему рылу благородный вид, широко осклабился. Хозяин понимающе улыбнулся. Впрочем, что он там понимал и как – мне, разумеется, так и осталось неведомым. "Ну ладно. Надо позвонить… – и он назвал чье-то имя и отчество, пусть это будет Георгий Петрович. Да? Я думаю, Юра, этого будет достаточно. Все, Юлий Зусманович. Все сделаем. Не волнуйтесь. Завтра или послезавтра Юра вам позвонит и скажет, как дальше надо действовать".
Мы с Юрой вышли. И я обомлел, уже совсем по другому поводу. Половина громадного коридора уже была отремонтирована. И потолок, и стены покрашены почти наполовину, и паркет новый настлан в большей части пространства. Когда-то я видел документальную картину Ивенса о семи реках. Как сейчас помню кадры, на которых бесчисленные китайцы, на первый взгляд, бессмысленно суетились, строя какой-то канал. Словно муравьи. Словно их там, на этом строительстве, было несколько миллионов. Ан не бессмысленно канал выстраивался на наших глазах… Завтра высокие чины придут в светленький, чистенький коридорчик своей власти и никогда не поверят щелкоперам газетным, будто страна переживает какие-то трудности. Вот же, мы сами видим, что это не так…
Через день Юра позвонил мне домой. Говорит, на работу он мне дозвониться не сумел. Мол, я почему-то все время был на операции. "Весь рабочий день! Я так и не поймал вас". Я должен позвонить по такому-то телефону, а он мне скажет, что надо делать.
На следующее утро звоню, называюсь, и Георгий Петрович просит (не велит!) прийти на следующий день в наше министерство охранения здоровья к девяти часам утра и охране на вахте сказать, что пришел к Георгию Петровичу. И еще на следующее утро, в девять часов, я подхожу к вахтеру парадного входа в министерство, сообщаю, кто мне нужен. Вахтер звонит. "Георгий Петрович, к вам пришли". И почти мгновенно появляется невысокого роста человек, вовсе не вальяжный, совсем с иным произношением слов, что слышал я в Большем доме, и в высшей степени приветливо приглашает меня пройти с ним. Тут же, за углом, у лестницы, большая дверь, обитая железом, которую он открывает собственным ключом. Я про себя усмехнулся, почему-то не забоялся, почему-то был уверен, что выйду назад, и выйду победителем. Так оно и случилось, но все же дурак я. С огнем играл… Даже не с огнем… Как говорится, не тронь… замараешься. В целом обошлось. Обошлось-то обошлось, да все в голове крутится запомнившееся с детства: "Общаясь с дураком, не оберешься срама, / поэтому совет ты выслушай Хайяма: / яд, мудрецом предложенный, возьми – / из рук же дурака не принимай бальзама". Да, кто, где мудрец? Ну, пусть не дураки они – тем опаснее. Но… общественное выше личного. Эта формула погубила не одного человека. Да и множество душ растлила. Ах, если не дурак – тем страшнее! Но обошлось, обошлось…
Итак, прошли мы с Георгием Петровичем. Небольшая комнатка. Стол и столик завалены бумагами. Я понял, что это иностранный отдел министерства. От этой комнатки зависят все поездки медиков за границу. Из этой комнаты запросы на поездку идут в дом, где я был накануне.
Вновь повествую о своей проблеме. Вновь задумчивое молчаливое размышление. "Да, так кто там был от хирургической комиссии?.. Гм, понятно. Да ерунда все это, Юлий Зусманович. Пустое. Порядочек полный будет… Обтопчутся… Размечтались".
И замолчал. Потом поднял трубку телефонную.
"Слава, ты? Добро утречко. Жизнь как? Ну, ну. Да ладно, я без предисловий. Дело у меня. Ты знаешь Крелина Юлия Зусмановича?.. Ну, ну. И прекрасно, и хорошо. И больницу его знаешь? А-а! Ты даже всю эту историю знаешь? И хорошо. Но знаешь, не надо так его… Слушай, погорячились они… Погорячились, Слава. Спустите на тормозах. Спустите, спустите. Скажи им-я звонил, просил… Да, ну и ничего, ничего. Надо государственно понимать нужды и заботы. Надо быть лояльнее, Слава. Скажи им. Да и не только я так считаю… Да, Слава, да. Думать надо, скажи им. На тормозах, на тормозах, дорогой. Ты все понял, Слава? Мне больше никому звонить не надо? Ты когда едешь-то? У нас все будет готово… Ну, обымаю, привет всем там".