Текст книги "Горение. Книга 1"
Автор книги: Юлиан Семенов
Жанр:
Исторические детективы
сообщить о нарушении
Текущая страница: 21 (всего у книги 40 страниц)
– Угодно ли вам будет, – медленно проговорила Роза Люксембург, стараясь не смотреть в лицо Гуровской, – дать нам показания? Мы, – повысив голос, словно почувствовав возражение Гуровской, продолжала Люксембург, – не есть партийный суд, но приглашены вы сюда для того, чтобы быть опрошенной в связи с возникшими против вас подозрениями.
– В чем меня подозревают?
– В провокации.
– Это по меньшей мере смешно! Нелепо…
– Угодно ли вам дать объяснения? – не меняя голоса, настойчиво повторила Люксембург.
– Я готова ответить на все вопросы.
– Пожалуйста, Юзеф.
Дзержинский пересел на свободный стул, ближе к Гуровской, и спросил:
– Когда вы вернулись из Парижа?
– Из Парижа? Я только что из Варшавы! Вот телеграмма, вы ж сами меня вызвали, товарищи!
– Я спрашиваю, когда вы были в Париже перед отъездом в Варшаву?
– Это какая-то ошибка!
– По чьему поручению вы были в Париже? – повторил Дзержинский.
Гуровская заставила себя улыбнуться:
– Юзеф, о чем вы?
– Я спрашиваю, – повторил он, – зачем и по чьему заданию вы ездили в Париж?
– Я не была в Париже.
– Это правда?
– Честное слово! Это какой-то вздор, откуда деньги? Зачем мне туда?!
– Хорошо. Ответьте, пожалуйста, сколько времени вы жили в гостинице «Адлер»?
– Две ночи.
– Это правда?
– Ну конечно же правда.
– Это ложь. Во-первых, вы ездили в Париж. Поездом номер семь, четырнадцатого числа, в вагоне второго класса, место пятое. Во-вторых, в гостинице «Адлер» вы прожили в общей сложности шестнадцать дней.
– Да нет же…
Дзержинский достал из кармана копии счетов и положил их на стол.
– Можно познакомиться, товарищи. Билет был заказан из гостиницы, копия заверена.
Гуровская достала из сумочки папиросы, как-то странно покачала головой и, наблюдая за тем, как счета передавали из рук в руки, силилась улыбаться.
Когда Дзержинский протянул ей счета, Гуровская мельком только взглянула на них и сказала негромко:
– Ну, хорошо. Да, я жила в «Адлере»… Ездила в Париж. Но вправе ли вы из-за минутного увлечения, страсти обвинять меня в провокации?
– Простите, не поняла, – Люксембург нахмурилась. – Вы очень сумбурно сказали.
Я увлечена человеком… Он снял мне этот номер, к нему я, и ездила в Париж.
– Где вы там жили? – спросил Дзержинский,
– В Париже?
– Да.
– Возле Этуаль.
– В отеле?
– Да.
– Название.
– Этого я сейчас не помню.
– Опишите отель и номер, в котором вы жили.
– Маленький номер, на четвертом этаже, под крышей. Дзержинский перебил ее:
– Пожалуйста, говорите правду. Если объект страсти вам снимал роскошный номер в «Адлере», то отчего в Париже он поселил вас на четвертом этаже, под крышей?
– Боже мой, – тихо сказала Гуровская, – зачем я вам лгу? Товарищи, я должна сказать правду…
Дзержинский почувствовал, как страшное напряжение в теле сменилось расслабленным ощущением усталости.
– Я очень ждал этого.
– Да, я открою вам правду, – продолжала Гуровская, не услыхав, видимо, Дзержинского, потому что сказал он очень тихо, скорее для себя. – Неверное понимание корпоративности толкнуло меня на ложь. Я знаю, в каких стесненных финансовых обстоятельствах живет руководитель партии, товарищ Люксембург, Юзеф, все вы. А мой друг Владимир Ноттен… Нет, нет, не он, а я заключила договор с издательством «Розен унд Шварц» на публикацию его книги «Рассказы о горе». Я получила деньги. Я… Мне стыдно сказать про это. Я всегда жила в нищете… Мне захотелось хоть месяц позволить себе… Я понимаю, что вы вправе теперь лишить меня своего доверия, я понимаю, что…
– Значит, никакой «страсти» у вас не было? – потухшим голосом спросил Дзержинский; все то время, пока Гуровская говорила, он ждал правды.
– Была и есть – Влодек Ноттен.
– Почему он спокойно работает у вас на гектографе, а ряд других типографий провалены?
– Вы не вправе оскорблять Ноттена подозрением, Юзеф! Его статьи и поэмы зовут к революции! – ответила Гуровская.
Дзержинский поднялся, отошел в угол – там, на столике, был графин с водой.
– Где расположено издательство «Розен унд Шварц»? – спросил один из собравшихся.
– Нибелунгенштрассе, восемь. Если хотите, можно сходить к господину Герберту Розену.
Сидевший в углу стола – быстрый, резкий, с подвижным лицом – попросил:
– Опишите дом, в котором помещается издательство.
– Серый, кажется, трехэтажный. На втором этаже, третья дверь налево.
– Что на столе Розена бросилось вам в глаза?
– Я не помню… Ничего не бросилось. Какая-то фарфоровая лампа… Очень большие ножницы.
– Розен вас угощал чем-нибудь?
– Нет. Он предложил кофе – я отказалась.
– Где вы сидели?
– Я? Напротив него.
– В кресле? – продолжал ставить резкие, глотающие вопросы быстрый человек, громыхавший от нетерпенья карандашами, зажатыми в кулаке.
– Кажется… Не помню. Или на стуле.
– Стул с резьбой?
Дзержинский нагнулся к Люксембург и спросил недоуменно:
– Зачем это надо Карлу?
Та шепнула:
– Он знаком с директором издательства Розеном.
Гуровская быстро глянула на переговаривавшихся Люксембург и Дзержинского, стараясь понять, о чем они, не поняла и снова обернулась к допрашивавшему ее:
– Кажется, да. Я не помню…
– Какие кольца на пальцах Розена?
– Я не обратила внимания.
– Цвет костюма?
– Серый. В мелкую голубую клеточку…
Дзержинский не выдержал:
– Карл, не надо обращать наш разговор в судебные словопрения! Здесь нет прокуроров и присяжных поверенных!
Гуровская потянулась к Дзержинскому, в глазах ее зажглась надежда:
– Давайте позвоним сейчас к Розену. Он подтвердит!
Дзержинский обернулся:
– А полковник Шевяков подтвердит, если к нему позвоним?
Гуровская, побледнев, словно мел, встала. Отступив от стола, она прижалась к стене.
– О чем вы?! – взгляд ее метнулся к двери, возле которой сидел высокий парень, видно рабочий, – руки у него были тяжелые, с черными закраинами у ногтей. – Кто такой Шевяков?!
Гуровская хотела вжаться в стену, глаза ее бегали по лицам собравшихся затравленно, но видела она отчетливо только большие руки парня, сидевшего у двери, с черными заусеницами вокруг ногтей.
– Послушайте, – сказал Дзержинский, – мы знаем больше, чем вы думаете. Мы бы не посмели унизить ни себя, ни вас этим разговором. Мы готовы выслушать правду: если вы честно, искренне расскажете, что знаете о подполковнике Глазове, каким образом и на чем склонил вас к сотрудничеству Шевяков, кого вы ему отдали, или, – угадав протестующий жест Гуровской, – вы ограничивались лишь дачей данных о нашей работе, мы не будем созывать партийный суд.
– Возможно, мы попросим вас и дальше продолжать работу в охране, – сказал Карл, – но уже в интересах партии…
– Я возражаю, – немедленно повернулся к нему Дзержинский. – Я не хочу, чтобы у Гуровской были ненужные иллюзии. Я возражаю!
– Послушаем, что скажет Гуровская, – предложила Люксембург.
– Это какой-то бред, товарищи, – Гуровская по-прежнему стояла у стены, – да о чем вы все?! Я же объяснила, откуда деньги, я назвала вам Розена, его адрес; он готов подтвердить мою правоту. Я получила от него семьсот марок – соблаговолите выяснить это! Да, я виновата в том, что не сообщила о таком гонораре, да, я была обязана внести часть денег в партийную кассу, да, я была обязана…
– Вы ничем никому не обязаны, – сказал Дзержинский. – Товарищи, этот разговор я продолжать не намерен. Я не говорю с тем, кому не верю. Если бы эта… Этот чело… Этот субъект был мужчиной, я бы сейчас проголосовал за казнь! Потому что убили Мацея Грыбаса!
– Нет, нет! – закричала Гуровская. – Нет! Дайте мне уйти! Я не виновата! Вы не вправе не верить мне! Я дол…
– Курт, – негромко сказала Роза Люксембург, – отворите дверь!
Высокий парень поднялся во весь свой огромный рост. Гуровская смотрела на всех затравленно, и в сухих глазах ее были боль и страх.
… Гуровская стремительно пробежала через комнату, припала к окну: нет ли слежки. Пока она ехала в Варшаву из Берлина, ее неотрывно преследовала мысль, что казнь, смерть, небытие – где-то все время рядом с нею; на соседей по купе она глядела затравленно, успокаивая себя тем единственно, что истинная опасность настанет тогда, когда ей придется остаться одной.
И вот сейчас, отперев дверь варшавской квартиры, она пробежала сквозь комнаты, вдыхая устоявшийся запах «кэпстэна», готовая разрыдаться от сознания сиюминутного чувства безопасности, оттого, что рядом Влодек, которого она всегда считала слабым и ощущала свою силу подле него: сила появляется, если ты нужен кому-то одному, живому, а не отвлеченному понятию, как тем, в Берлине, бессердечным, живущим мечтою, химерой – не жизнью.
– Геленка! Откуда ты? – Ноттен лежал на диване, обложенный газетами.
Она оторвалась от окна, обернулась, пошла к нему, ткнулась лицом в шею и жалобно прокричала:
– Я погибла, Влодек! Я погибла, погибла, погибла!
– Что? Что произошло? Что с тобой? Что случилось? – тихо спрашивал Ноттен, понимая в глубине души, что случилось то страшное, чего ждал он сам и – неведомо каким знанием – Глазов.
– Погибла, погибла, погибла! – длинно, по-детски, тянула Гуровская. – Я погибла…
Ноттен бросился на кухню, принес из ящика настойку валерианы, вылил дрожащей рукой серебристо-бурую жидкость в воду, дал выпить Гуровской, придерживая ее голову сзади, как малому ребенку.
Зубы ее стучали о стакан дробно, и Ноттен отчего-то представил, каким будет череп Елены, испугался того, как спокойно он представил себе это, и полез в карман шлафрока за трубкой.
– Ну, успокоилась немного?
– Да, чуть-чуть… Нет, ужасно, я просто не знаю, как жить…
– Посмотри мне в глаза.
Гуровская медленно подняла на него глаза, и его поразили быстро бегающие и постоянно меняющиеся зрачки женщины.
– Ну, расскажи, что стряслось? Я помогу тебе.
– Нет, нет, это ничего, это – я… Мне… С тобой ничего, это должно пройти. Понимаешь? Это должно все кончиться. Так не может быть всегда, не может, Влодек! Я сейчас… Ты только не думай.
– Геленка, скажи мне правду… Тебя что-то испугало, на тебе лица нет. Кто тебе поможет, если не я? Ну? Говори. Я жду. Облегчи себе сердце.
Она снова, – как-то внезапно, испугавшись сама, видимо, этого, – тихонько заверещала, без слов, на одной ноте:
– Я погибла, Влодек, я погибла, понимаешь, погибла, погибла, погибла…
– Мне уйти?
– Что?! Куда? Бога ради, не уходи! Сейчас я возьму себя в руки. Только не бросай меня!
– Я не терплю истерик. Или ты скажешь мне, что случилось, или я уйду.
– Хорошо. Я скажу. Я тебе скажу все.
«Боже мой, я не знаю, что сказать, – поняла вдруг Гуровская, – он сразу же ощутит ложь. Боже мой милосердный!»
– Ну?
– Влодек, любимый, дай мне прийти в себя. Я не могу опомниться. Я тебе расскажу, все расскажу, только чуть позже. Ладно?
– Нет. Ты мне все расскажешь сейчас.
– Боже мой, но почему все так жестоки?! Это связано с партией, понимаешь?! С партией!
– Почему ты «погибла» в таком случае?
– Потому что меня заподозрили в провокаторстве.
– Заподозрили или уличили?
– Нет, меня нельзя уличить! Я ни в чем не виновата! Меня заподозрили только лишь…
– «Только лишь», – повторил Ноттен. – Я жду правды, Гелена. Тогда я смогу помочь тебе.
– Мне никто не может помочь, – ответила она тихо, глядя в лицо его бегающими глазами, в которые, казалось, были втиснуты жестокие ободья зрачков, ставшие неподвижными, тоненькими, едва заметными.
Ноттен вышел в соседнюю комнату, чувствуя на спине испуг женщины. Он достал из нижнего ящика стола браунинг, который дал ему Глазов, сунул рыбье, скользкое, холодное тельце смерти в карман, вернулся к Гуровской, заставил себя поцеловать ее, почувствовал сразу, что она поняла это его внутреннее понуждение, и шепнул ей на ухо:
– Я могу тебе помочь. Только я. Потому что я скажу тебе путь к спасению. Я дам тебе револьвер и ты пристрелишь на Сенаторской Шевякова.
Гуровская молчала долго, и он чувствовал, как после упоминания фамилии Шевякова тело ее задеревенело, особенно спина.
– Ты давно знаешь? – спросила она наконец.
– Знаю.
– От кого?
– От Глазова.
– У него лошадиное лицо?
– Да.
– Значит, мы с тобою оба провокаторы? – странно усмехнулась она. – И скрывали друг от друга. Какая прелесть. Я ведь к ним пошла, чтобы…
– Зачем ты к ним пошла?
– Так. Из интереса. Истеричка.
– А я к ним не ходил. Они меня арестовали на твоей квартире, у гектографа. Но я отказался, Лена. Я ничего не сказал им. Я всё сказал Матушевскому.
Спина ее расслабилась, сделалась мягкой, податливой, и странное подобие улыбки осветило вдруг лицо женщины.
– Слава богу, – сказала она. – Не так гадостно, значит, кругом. И не все подобны мне…
Когда Ноттен услышал щелчок выстрела, а потом еще два таких же глухих щелчка, внутри у него что-то оборвалось. По-прежнему вокруг было тихо, слышались только пьяные голоса и музыка – наверное, праздновали чей-то день ангела. На улице было пустынно.
«Только б не уехал извозчик, – повторял, как заклинанье, Ноттен, – только б он не уехал… »
Он повторял это минут уж двадцать, и не потому, что действительно боялся, будто извозчик, получивший пятиалтынный за ожидание, может уехать, но просто фраза эта привязалась к нему, и ни о чем другом он сейчас не мог думать. Потом вдруг понял, что это не его фраза, а слова Глазова, который дважды повторил: «Только б ваш извозчик не уехал».
И в это время распахнулись двери подъезда.
Ноттен сделал было шаг вперед, чтобы схватить Елену за руку и потащить ее через проходные дворы, представляя себе заранее, что после убийства полковника она будет в состоянии невменяемом, но в проеме появился Шевяков, толкавший перед собой Гуровскую, растрепанную, с разбитыми губами. Он держал ее руки в своих, и лицо его было белым, как полотно.
Ноттен ощутил в себе легкость, какую-то особую, неведомую ему ранее, и понял, что сейчас потеряет сознание. Он хотел опустить руку в карман пальто и достать браунинг с маленьким дулом, но не чувствовал в себе сил пошевелиться.
Как в странном сновидении, откуда-то из-за спины Шевякова появился Глазов в шляпе, надвинутой на лицо, выбросил вперед руку, громыхнуло несколько выстрелов. Последний ожег лицо Ноттена, скомкал, повалил, уничтожил…
Гартинг встретился с Мечиславом Лежинским возле Бранденбургских ворот, у самого начала Зигесаллее.
– Дорогой Мечислав Адольфович, – сказал Гартинг, взяв Лежинского под руку, – я делю человечество на два класса – на тех, кто мне приятен, и тех, которые вызывают отвращение. Между ними-то, между двумя категориями этих людей, и происходит постоянно истинно классовая борьба. Не согласны?
– Я слушаю.
– Могу выдвинуть другую тезу. Я правильно говорю – с точки зрения Марксового учения? Теза?
– Точнее – тезис.
– Слишком близко к латыни. Латынь это холод, а я люблю тепло, даже туалет сказал покрасить в розовый цвет: пошлятина, понимаю, но в первое мгновенье там всегда холодно, даже в жару. Так вот, извольте, второй тезис. Мир – это постоянная борьба мужчины и женщины, все остальное – мура собачья. И гармонии в сражении за свободу достичь невозможно, поскольку слабый пол далекими своими инстинктами сражается за несвободу, за ограничение нашей воли, за подчинение нашего естества жупелу семьи, дома, благополучия: каждая семья – это мир в миниатюре, Мечислав Адольфович…
– Реферат не хотите в нашем клубе прочесть? – поинтересовался Лежинский. – Вас бы там очень лихо разложили.
– Смотря как посмотреть. Позиция моя – абсолютна. Ее невыгодно признавать – другое дело. Я знаю мнение по этому вопросу доктора Любек, так ведь конспираторски Розу зовут?
– Так.
– Не зря хлеб ем, – вздохнул Гартинг, – идет работа. А доктор Любек в чем-то сходится со мной…
Лежинский увидал кого-то в толпе, сжал руку Гартинга:
– Юзеф… Быстро уйдем куда-нибудь!
– Юзеф? – переспросил Гартинг, повернувшись профессиональным филерским «заворотом на месте». – Дзержинский?
– Кажется.
– Не кажется, а именно так: я его портрет узнал.
– У вас его безусый портрет должен быть.
– С усами тоже есть. У нас тут фотографы отменно работают.
– Если он меня спросит, с кем был, что отвечать?
– Господи, скажите – знакомый! Влас Родионович Голопупов. Купец. Да потом здесь со мной можно спокойно ходить – никто меня из ваших не знает.
– Я проваливаться на глупости не хочу. Вы меня куда-нибудь приглашайте – от центра подальше.
– Ладно. Едем в один дом: там можно чаю попить.
– Ну вот, товарищ Бебель, – сказал Дзержинский, раскладывая перед социал-демократическим депутатом рейхстага фотографические карточки. – Это Гартинг с нашим другом на прогулке. Здесь – у входа на его конспиративку, Вагнерштрассе, восемь, около Цвибау. Здесь – он выходит из русского посольства, и ваши гвардейцы ему честь отдают. Очень хорошо получилось на фотографии, нет? Это его телефоны – в посольстве и дома. А это список вопросов, которые Гартинг поставил Мечиславу Лежинскому. И таких Гартингов, видимо, в Европе немало. Они губят людей, они шельмуют польских социал-демократов, доводят их до самоубийств или, когда что-то у них не выходит, сами убирают. Сначала
– мы проанализировали работу Гартинга по вербовке – Гуровская была жертвой; провокатором она стала потом.
– В России таких Гартингов больше, – сказала Роза Люксембург.
– Да, – согласился Дзержинский, – и они работают, вербуя провокаторов в тюрьмах, после ареста. Там легче распознать – тюрьма сразу чувствует чужого, камера заставляет быть зорким. А здесь? Как быть здесь? Гуровская-то в тюрьме не сидела, значит, здесь ее подхватили? В Берлине? Так же, как пытались с Мечиславом.
– Вы настоящий конспиратор, товарищ Юзеф! – сказал Бебель, глянув при этом на Розу. – Нат Пинкертон должен испытывать к вам зависть. Очень все здорово! Не рассердитесь, если дам совет? В старые времена, когда нам приходилось работать в подполье, Энгельс советовал: «Пока не доведете все до конца – не слезайте». Доводите до конца, не слезайте, а я тем временем буду размышлять, как погромче заявить это дело. И не вычленяйте польскую проблему, ударяйте весомей.
Совет старого немецкого социал-демократа заставил Дзержинского проиграть свою любимую игру в «продление жизни» особо внимательно, и он обнаружил целый ряд ошибок, совершенных им не только сегодня, когда кончилось наблюдение за Гартингом, но и все те дни, пока он, договорившись со своим приятелем, репортером «Берлинер Цайтунг» Фрицем Зайделем, делал разоблачительные снимки.
Во-первых, понял Дзержинский, ошибка заключалась в том, что он не наладил контакт с русскими социал-демократами, эсерами и анархистами. Видимо, если бы он координировал свои действия с ленинским эмиссаром в Берлине Валлахом и с друзьями Сладкопевцева, работа против Гартинга могла быть закончена раньше.
Во-вторых, надобно было доказать, что Гартинг имеет прямые контакты с берлинской полицией, а это было упущено, никаких, во всяком случае, документов или фотоснимков получить не удалось, в то время как немецким социал-демократам был необходим повод для начала кампании. Политическая борьба предполагает наличие факта, который в условиях парламентского государства является единственным серьезным поводом для открытого столкновения с реакцией.
Дзержинский, решивший было сегодня пораньше лечь спать, оттого что последнюю неделю не знал ни минуты отдыха с этим новым для него делом, вышел от Бебеля, сел в метрополитен, именуемый отчего-то «у-баном», и поехал на Марктплац – там жил Фриц Зайдель.
Познакомился с ним Дзержинский случайно. Когда снова открылось кровохарканье, Люксембург разволновалась, стала попрекать его «расхитительством», потому что, говорила она, «твое здоровье принадлежит партии, нашему делу, и ты не вправе играть в Чайльд Гарольда. Я понимаю, что ты должен возвращаться в Краков, я понимаю, что на тебе газета, организационная работа, связь с Варшавой, я все понимаю, но хуже будет, если ты совсем вывалишься из рядов и должен будешь год сидеть в Швейцарии. С точки зрения экономических интересов партии нам выгоднее отправить тебя в какую-нибудь деревушку на Балтике, чем потом собирать по крохам средства для оплаты швейцарской санатории, – ты же знаешь, какие там бешеные цены».
Словом, его отправили в Циновитц, маленький, тихий поселок на острове Узедом, неподалеку от Грейсвальда. Одно утешение – можно ездить в Грейсвальдский университет и читать газеты – даже русские: кафедра славяноведения здесь считалась одной из лучших в Германии.
Распорядок дня у Дзержинского в Циновитце был, как он шутил, отменно-тюремный: ни минуты безделья. Утром, после завтрака в пансионате фрау Нагель «Зее унд Вальд» – прогулка по пустынному еще пляжу, по сыпучему белому песку, мимо сосен, похожих чем-то на те, якутские, что стелились распущенными кронами вдоль Лены; потом – работа с газетами (Дзержинский взял за правило вести архив по интересам: экономика, политика, армия, образование, революционное движение, профсоюзы, национальный вопрос, тайная полиция, искусство, медицина), потом, перед обедом – еще одна прогулка, по тому же маршруту. В полдень, однако, пляж не был пустынным: в аккуратных, именных «штрандкорбах» – плетеных ящиках, в которых курортники отменно «улавливали» солнце и не страшились порывов изменчивого здесь ветра, – дремали папаши и мамаши, а детишки с боннами и гувернерами играли возле воды: все как один строили из песка замки. Хоть бы один малыш просто лежал или плескался в воде! Нет, либо купание, либо исступленное, вдохновенное строительство песчаных замков, с высокими башнями и замысловатыми тайными ходами.
«Они приучены к организации во всем, даже в досуге, – подумал тогда Дзержинский, – кочевники Европы, куда ни крути, сколько их рассеяно по свету! Со времен крестовых походов поднялись, потянулись к теплу, к новым землям… Отсюда такая страсть к возведению замков – надо уметь удерживать; отсюда такая слаженность в движениях – кочевье предполагает гармонию сообщества; у якутов так же, особенно когда идут надолго в тайгу, на белковье».
Он тогда долго наблюдал за игрой-работой голубоглазых веселых детишек и оторвался, лишь когда кто-то засмеялся у него за спиной.
Дзержинский обернулся: рыжеволосый парень с фотографическим аппаратом, рассматривая его заинтересованно, прикуривал на ветру.
– Я сделал с вас двадцать портретов «Христос на берегу» – выгодно продам в мою газету для рекламы здешнего курорта.
– Вот уж не надо, – попросил Дзержинский, – я, знаете ли, рекламу не люблю.
– По нашим законам я вправе распоряжаться своею собственностью, – Зайдель похлопал огромной ладонью по фотоаппарату, – так, как мне это представляется целесообразным.
– Отчуждение, – улыбнулся Дзержинский, вспомнив отчего-то, как мучался в Вильне еще, начав посещать кружки, – не мог понять Марксово словечко «отчуждение». Ему казалось тогда, что это слово определяет лишь отношения между людьми, никак он не мог взять в толк, каким образом земля «отчуждается» от человека.
– Что? – не понял его фотограф. – О чем вы?
– Об отчуждении собственности. Все, казалось, понимал в этом вопросе, а вот то, что с развитием техники можно отчуждать человека от него же самого и превращать это отчуждаемое в собственность, – такого представить не мог.
– Вы юрист?
– Нет.
– Художник?
– Художник? – Дзержинский удивился. – У художников должны быть длинные волосы и в глазах рассеянная собранность.
– «Рассеянная собранность»? Как бывший художник свидетельствую – вы попали в точку.
– Бросили живопись?
– В век фотографии она не нужна.
– Глупо. Фотография фиксирует факт, живопись познает природу явления.
– Вы мыслите геттингенскими формулировками – слишком консервативно.
Дзержинский покачал головой:
– Меня обвиняли во многих грехах, но чтоб в консерватизме – ни разу.
Потом они проводили все дни вместе: Зайдель оказался парнем на редкость славным.
Однажды Дзержинский проснулся, когда еще только-только рассветало, вышел на пляж, зябко ежась на легком бризе.
Он взял за привычку гулять вместо зарядки – однообразие гимнастических упражнений было не для него, он чтил дисциплину внутреннюю превыше внешней, организованной в раз и навсегда заученную форму.
В то утро Дзержинский шел по сыпучему, белому песку быстро, смотрел на красноголовых, писклявых чаек, на серый, металлический лист тяжелого моря, редко – под ноги; когда же глянул, обходя зеленые, словно волосы утопленницы, водоросли, выброшенные на берег ночным прибоем, заметил диковинного крокодила с ракушками-глазами; нимфу с игриво загнутым хвостом, Нептуна, сжимавшего в руке трезубец.
«Прелесть какая, – подивился Дзержинский, – настоящее искусство. Обидно – волна слижет».
Он увидал вдали одинокую фигуру: человек стоял на корточках и строил, как решил Дзержинский, замок из песка.
А когда подошел ближе, понял, что это – Фриц, и лепил он не замок, а огромную, диковинных форм черепаху.
– Вот, – сказал Фриц, заметив Дзержинского, – потянуло к изобразительности после наших разговоров. Так спокойно мне было, Юзеф, так хорошо и тихо, а вы – взбаламутили…
… Только Фрицу мог Дзержинский доверить дело с Гартингом – другой и за деньги б не решился, а этот умел работать бесплатно.
… Дзержинский разыскал Зайделя в полночь: кончилась съемка в Опера – приезжала с гастролями Айседора Дункан; Берлин, казалось, сошел с ума, редакторы платили бешеные деньги за хорошую фотографию юной парижской балерины, Фриц, взмокший, вымотанный, с синяками на локтях, оттого что падал два раза сшибленный озверелыми конкурентами, сидел в «Ратхаузе» и пил пиво – кружку за кружкой.
– Тебе бы в Шерлок Холмсы, Юзеф, – сказал Фриц, когда Дзержинский присел к нему за столик. Официанты ходили вокруг Зайделя волками – работа уже кончилась, но посетителя ведь не погонишь, посетитель – истинный хозяин ресторана, однако всем своим видом они показывали, что пора бы уж и честь знать.
– Пошли, – сказал Дзержинский, – серьезное дело, Фриц.
– Мы же закончили серьезное дело.
– Мы только начали его. Я был безмозглым идиотом, когда говорил тебе, что мы все закончили. Мы только начинаем, Фриц, мы еще только начинаем.
Через десять дней Дзержинский встретился у Розы Люксембург с представителями латышской социал-демократии.
– Товарищи, – спросил он, – что у вас находится на Байоретерштрассе, восемь?
Латыши переглянулись – от Юзефа в революционной среде тайн не было, его знали, ему верили, но про Байоретерштрассе было известно трем членам ЦК – там находился перевалочный пункт по транспортировке нелегальной литературы в Ригу.
– Товарищи, – поняв, отчего латыши не отвечают, продолжал Дзержинский, – явку надо менять. Вы провалены. Вот вам фотографии, которые подтверждают мои слова. Двое в шляпах – русские филеры. Проверьте всех тех, кто везет литературу в Ригу, возможна провокация.
Назавтра встретился с армянскими социал-демократами. Выслушав Дзержинского, маленький, порывистый Мартиросян обернулся к Мнацаканову и Алабяну:
– Сегодня же принять меры. Спасибо, Юзеф.
Вечером того же дня Дзержинский предупредил об опасности товарищей из Бунда.
Через неделю он увидался у Люксембург с худым, холеным, несколько надменным человеком.
– Никитич, – представился товарищ по-русски.
Чуть помедлив, Дзержинский – тоже по-русски – ответил:
– Очень приятно. Юзеф.
И оба улыбнулись – знали друг друга не первый уже месяц: Леонид Борисович Красин познакомился с Дзержинским на квартире у Меира Валлаха – Максима Максимовича Литвинова, который отвечал за переправку большевистской литературы в Россию, и вместе с Мартыном Лядовым – параллельно с Дзержинским – вел работу против Гартинга.
(Ленин, выслушав рассказ Красина о том, как Дзержинский спас транспорт нелегальной литературы, еще раз переспросил:
– Значит, говорите, Дзержинский? Надо запомнить. Я считал его прекрасным организатором и газетчиком, но то, что он такое придумал… Молодец! Дантон, революционный Дантон! Такого бы в Комитет общественного спасения, а?! Молодец… Если мы, наконец, объединимся с поляками, я буду просить выписать ему партийную книжку под номером два.
– А номер один? – спросил Красин.
– Номер один мы бы подержали для Плеханова; жаль, если совсем отойдет.
– А вам какой номер будем выписывать? – спросил Красин.
– Я за нумерацией не гонюсь, – ответил Ленин. – История разберется, кому какой номер проставить, – важно только, чтоб не на лбу – клеймом.)