Текст книги "Черная вдова"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 7 (всего у книги 14 страниц)
Стена. Зубцы. Лестницы. Бойницы.
«Смотри-ка, – удивленно думала Адаль, покорно следуя за хозяйкой, – Дура дурой, а в нарядах собаку съела. Знает, чем осла-мужчину прельстить».
Старуха завистливо косилась на узкую спину кипчакской красавицы, объемистые, круто выступающие бедра, туго обтянутые тесным сверху, просторным снизу халатом.
Вишневый бархат халата полыхал в лучах солнца, по краю стены скользила розовая тень. Огненный шелк шаровар, рубины, кораллы, багровы и алы, напоминали о жарко рдеющих углях, будоражили кровь, обещая легкую доступность. Зато снежно-белый строгий тюрбан, резко подчеркивающий гранатовую смуглости лица и непроглядную черноту азиатских глаз, пугал, настораживал зимней холодностью, внушал тревогу, сомнение, колебание. И тем самым еще сильнее разжигал охоту, уже не пылкую, краткую, а глубокую, стойкую, упорную. Белое с красным сочеталось в странную тайну, которую хотелось непременно разгадать.
«Стройна, хитра, вожделенна, – восхищалась Адаль. – Святой монах и тот не утерпит, кинется в ноги. Интересно, кого на сей раз она удушит своей душистой косой?»
Эта разбойная ночь преобразила не только студеную душу Гуль-Дурсун. Изменились до неузнаваемости, приняли чужой, нездешний облик окрестности Айхана. Будто дух-великан по воле злого властелина перенес спящий город в другую страну. В полях, еще прошлым утром спокойных, ровных, безлюдных, скрипуче ревели верблюды, меж буграми огромных юрт, поставленных на колеса, вился дым, сновали воины в диковинных кафтанах.
Но подобное уже случалось. Из желтых степей не раз набегали кочевники – оборванные, вечно голодные. Грозили бедой, бродили у мощных стен, безуспешно пытаясь на них залезть, о хлебе мечтали, стрелы метали, ругались, хватали двух-трех запоздалых селян и убирались прочь. Дело привычное. Непривычное заключалось в чем-то ином, а в чем – женщины сперва никак не могли понять.
И только пристроив слух к отдаленному – мерному настойчивому, неутихающему стуку, доносившемуся отовсюду, они обрели зоркость, постигли суть перемен, происшедших вокруг.
Айхан лишился деревьев.
Они пали, как бойцы, под ударами монгольских топоров и сейчас, расчлененные, четвертованные, словно пленники на плахе, уходили клубами беззвучно плачущего дыма к небу, навек покидая землю, которая не сумела их спасти. Сады Айхана – его шелестящий наряд, отрада, тень и прохлада, от сыпучих песков ограда, защита от пыльных бурь, кладовая целительных плодов, основа благополучия, символ, жизнь – перестали существовать. Их подсекли под корень. Истребили. Свели на нет.
Здесь не лесные края.
Здесь не увидишь дерева, что принялось бы само по себе.
Здесь каждый кустик посажен, полит, выхолен, выпестован человеческой рукой.
Чтоб взрастить такой громадный сад, понадобилось много лет. Чтобы уничтожить такой громадный сад, потребовалась одна ночь. Его создала человеческая рука. А загубила чья? Тоже человеческая?
Крепость лежала среди оскверненных полей обруганная, раздетая. Да. Ночь преобразила и Гуль-Дурсун, и Айхан. Но, доверху заполнив темной надеждой пустую и тесную душу женщины, она до дна опустошила исполненную светлой надежды широкую душу города.
– Что сотворили, проклятые! – всплакнула Адаль. – Саранча.
Гуль промолчала. Вид бесстыдно обнаженной, истерзанной земли пробудил в ней сладкое до слез ощущение тождества ее тела с этой оплеванной землей. Черная волна хлынула от бедер через живот в голову, помутила разум. Дрожали колени. Гуль хотелось, чтоб ее избили, втоптали в грязь.
«Ладно, – вздохнула старуха. – Бог с ними, с пропавшими садами. Мое плодоносное дерево – ты, дорогая. Лишь бы тебя не срубили».
…Он появился внезапно. Будто возник из эфира или выскочил из-под земли. Еще мгновение назад пространство перед стеной было свободным на полет стрелы, и вдруг у самого рва, напротив бойниц, готовых рыгнуть смертью, откуда-то взялся и вмиг утвердился он, не по-воински юный и не по-юношески суровый.
Откинув голову в хвостатой шапке, монгол озирал верх стены. Ресницы длинных, косо поставленных глаз достигали бровей, вздернутых у висков, точно крылья птицы, поднятые для взмаха. На лбу трепетала челка, острые скулы, казалось, летели впереди лица. Орлиный нос рассекал струю ледяного ветра, зубы во рту, круглом от напряжения, сияли, словно снег на солнце.
Судя по шапке, шубе соболиной, он принадлежал к знатному роду. Пристальный взгляд конника выражал не злобу, страх или ненависть, и даже не любопытство, а простую, будничную озабоченность. Ту, повседневную, с которой пастух оглядывает по утрам отару – достаточно ли упитаны овцы, нет ли хворых, слабых, усталых. Сотни живых людей, умных, глупых, испуганных, разгневанных, уставились открытыми человеческими глазами в спокойные глаза пришельца – и не встретили в них человеческого отклика. Ни теплого, ни холодного. Он не видел здесь людей. Он видел двуногий скот. Рабов. Движимое имущество, приписанное к татарскому войску. Будто айханцы находились не за толстой стеной, которую предстояло еще с великим трудом разрушить, а уже за оградой загона для пленных.
И так удивила всех его бездумная храбрость и дерзость, невозмутимость, уверенность в полной своей безопасности, твердый хозяйский глаз, что никому и в ум не запало достать наглеца стрелой или влепить в переносье увесистый камень. Может, и запало, да рука не поднялась. Если б он хоть бранился, пикой угрожал. А то сидит степняк на коне, смотрит, молчит, не шевелится. Молодой. Лет семнадцать ему. Ну, как тут быть? Как убить?
Всадник заметил Гуль. Сомкнул жесткие губы, чуть улыбнулся. В резком прищуре чистых очей вспыхнул веселый свет. Он продолжал молчать, но женщине почудилось, будто монгол сказал снисходительно: «А ну, покажись».
– Помоги! – Она ухватилась за край парапета, вспрыгнула наверх, встала, раскинув руки, между двумя закругленными зубцами стены, – открылась вся, повернулась сначала одним, потом другим боком, с покорностью наложницы предлагая себя его загоревшемуся взору.
– Ну, чего ты? – крикнул всадник. Крикнул сердито, как свой. Как родной. Как муж жене, задержавшейся у соседей. – Чего ты там пропадаешь? Слезай. Иди сюда.
Гуль зашаталась. Асаль вцепилась ей в полу халата, опрокинется в ров – костей не соберешь.
Юнец засмеялся.
– Я Орду-Эчен. Слыхала? Запомни.
Он свистнул – пронзительно, по-воровски – и разом исчез, растворился, пропал, как сквозь лед провалился. В закоулках предместья мелькнула хвостатая шапка, прозвенел и стих задорный хохот. Горожанам только и осталось, что изумленно таращить глаза вслед озорному мальчишке. Бестия! Правда, враг есть враг, негоже им восторгаться. Но парень и впрямь попался удалой. Что тут скажешь?
Гуль тихо спустилась на широкий, как улица, верхний проезд стены, по-сиротски припала щекой к плечу Адаль и горько расплакалась.
Ей случалось, конечно, и раньше плакать от боли, от злости, от летучей обиды. Но слезы то были детскими, быстро высыхали. Так, как сейчас, Гуль никогда не доводилось рыдать – взахлеб, надрывисто, скорбно и облегченно. Истинно по-женски. Всей глубью сердца. Испытывая отчаянную радость. В ее унылую жизнь вошло что-то огромное, долгожданное, смутно знакомое по болезненным снам в душную ночь.
И сказала она словами библейской Руфи:
– Куда ты пойдешь, туда и я пойду, и где ты жить будешь, там и я буду жить. Народ твой станет моим народом и твой бог – моим богом…
– Эй, правоверные! – У ворот Айхана взмахнул бунчуком носатый старик в белой чалме – непременно туранский торговец или мулла; именно в их продажной среде набирали монголы писцов, лазутчиков и толмачей. – Обострите слух! Говорит богатырь Чормагун по прозванию Темный Князь.
С небольшой молчаливой свитой подъехал к предвратному сооружению седой Харангу. Кочевник глядел дружелюбно, приветливо, с особой, по-отечески проникновенной добротой. «Сейчас, – неприязненно думали айханцы, наслышанные о татарском двоедушии, – он начнет заискивающе улыбаться, льстить, бить в грудь. И все – для того, чтоб усыпить нашу бдительность».
Но Чормагун знал, что и как сказать.
– Небесный владыка Тэнгри, мать-земля Этуген, дух огня Ут, оградите меня от злобы обманутых, – устало произнес воитель.
И эта усталость в голосе, покорность божеству, чувство опасности убедили многих на стене – перед ними держит речь человек серьезный, прямой, по-своему честный, не способный лукавить. И потому ему позволили продолжать, хотя ничего нового не надеялись услышать. Татары есть татары. В Туране их давно раскусили.
– Закрылись? – Чормагун укоризненно покачал головой. – Ну, конечно. Как же иначе? Монголы – звери, детей едят. А туранцы – ангелы, муху не способны обидеть…
Он нахмурился. Разве монголы развязали войну? Повелитель Чингиз, доверчивый и простодушный, направил в Ургенч, желая наладить с шахом вечную дружбу, большой караван с послами и купцами. И что же? Воевода Инальчик задержал караван в Отраре. Присвоил пятьсот верблюдов, дары и товары. Зарезал четыреста пятьдесят человек. Лишь одному погонщику удалось спастись и вернуться домой. Где, когда, под какой звездой убивали послов? Гнусность. Гонцы и торговцы Хорезма всю восточную степь исходили, вдоль-поперек истоптали, и никто на них косо не глянул. Стыдитесь.
Чингиз терпелив. Несмотря на утрату, на оскорбление, сдержался, гнев обуздал, не схватился сразу за меч – вновь снарядил в дальний путь верных людей, просил хорезмшаха произвести дознание. И как поступил Мухамед? Убил посла Ибн Кефрадж Богру, надругался над прочими, велев обрезать им бороды. Видно, он от природы был глуп, или успехи последних лет кипчаку мозг размягчили – как иначе объяснить его нелепое поведение?
Что оставалось хану? Он двинул войска к Сейхуну. И шах Мухамед пустился наутек. Сам напросился, безумный на драку, ночей не спал, с ног сбился, чтоб вызвать ее, а приспело время драться – исчез, бледный трус, хвастун оплеванный, ветру отдал свой народ. И приходится сартам, точно в норах суркам, на стенах трястись крепостных. А чего трястись? Татары Мухамеду враги, не народу. Мухамед их обидел – с него и взыщут, простых-то людей зачем терзать? Они тоже от шаха натерпелись. Чингизхан справедлив. Наказывает виновных, невиновных не трогает.
Спору нет, и монголы взымают дань с покоренных – так велит обычай, старый закон войны. Но берут лишь десятую часть. От одежды, обуви, посуды. От скота, масла, зерна и других припасов. От людей, мужчин и женщин. Не очень-то много, правда? Только десятую часть, тогда как шах Мухамед отнимал все, три раза в год подушную требовал. Грабил и землепашцев, и скотоводов, но особенно – людей ремесла. Ведь их урожай зреет круглый год. Айхан – город ремесленный, уж здесь-то должны знать, чем пахнет плеть сборщика податей.
– Вот и прикиньте, кто враг, кто друг, – заключил Харангу. – Посоветуйтесь. Разойдемся по-хорошему.
Темный Князь изъяснялся по-монгольски, толмач усердно переводил. Под конец он добавил от себя:
– Смиритесь, правоверные. Откройте. Они сосчитают людей, перепишут имущество, возьмут положенное и уберутся прочь. Не упрямьтесь. Лучше шапку уступить, чем голову потерять.
Притихли осажденные.
– Правду молвил Чормагун, – вздохнул Тощий Курбан. – Не татары войну затеяли. Шах Мухамед их подстрекал. И обирал он нас похлеще татар.
Бахтиар и Джахур переглянулись.
– Да, – кивнул Бахтиар. – Правду. Но правда та хитрая. Как одежда степная. Верх – гладкий, бархатный, подкладка – лохматая, меховая.
– Что ты хочешь сказать? Не понимаю.
– Попробуй высунуть нос за ворота – сразу поймешь.
Курбан опустил глаза.
– И все-таки надо подумать.
– Думай, приятель, думай, – зло усмехнулся Джахур. – Только помни – именно из таких упитанных олухов, как ты, татары вытапливают жир, чтобы изготовить зажигательную смесь. Ничем, говорят, ее не загасить. Разве что вином. Но мы, по милости ревнителей веры, непьющие, вина у нас – не сыскать. Значит, случись бой, непременно обратимся в уголь.
Думать, конечно, следует. И почаще. Однако не там, где давно все придумано, все ясно без умственных потуг. Но странно устроен иной человек. Надо соображать – он действует вслепую, надо действовать напропалую – он впадает в тьму размышлений, как черепаха в спячку.
«Надо подумать». Сотни осажденных повторяли два волнующих слова кто вслух, кто мысленно. Хотя им не раз твердили, что ни десятой, ни пятой, ни третьей частью, не половиной имущества не откупиться от алчных гостей. Орда гребет подчистую. Обещание взять умеренную дань – лишь приманка, способ вытащить обороняющихся наружу. Явная хитрость. Но чем неуклюжее хитрость, тем она вернее. Казалось бы, что глупей червяка на крючке? А рыба ловится.
Точно рыбу на воздухе, ждет легковерных за пределами крепости быстрая смерть. Она неотвратима, как солнечный закат, как ночь после дня. Войну исхлопотал шах Мухамед, это так, но и помимо его неусыпных стараний она бы грянула рано или поздно. Не убей Инальчик татарских послов, татары сами тайно сгубили бы их по дороге в Ургенч. Им нужен был повод для крупной ссоры. Потому что орда не могла существовать без войны.
Плуг монгола – меч, он пашет чужие хранилища. И не щадит железная рука ни богатых, ни бедных. Лишь духовные лица неприкосновенны. Если трусливый Курбан и ему подобные, с дрожью уповая на сомнительную доброжелательность татар, тешились заведомо несбыточной мечтой, то мулла Бурхан-Султан знал безошибочно – он сумеет уберечь голову от беды. Разумеется, чтоб выжить, следует кое-что предпринять.
– Рассказывай, – кивнул Бурхан-Султан осведомителю, вернувшемуся из города.
Затворники поневоле, пленники в собственном доме, обитатели дворца понуро сидели у огня в низком зале с рядами резных деревянных колонн, поддерживающих темные бревна потолка.
– Сперва горячились, – сообщил угрюмый лазутчик. – Спорили. Злились. Музыканту Курбану даже по шее стукнули. Теперь сено и хворост снимают с крыш, под навесами прячут. Ограды, пристройки, загоны ломают. Камни, жерди, глину в глыбах сносят на стеку.
– Значит, биться надумали.
Снаружи, у дворцовых ворот, послышались крики. Ухнул таран. Треснули доски, звякнула медь. Начальник охраны принес невеселую весть:
– «Черные шапки» бушуют. Вконец озверели. Говорят, не поделимся с ними зерном – весь дворец разнесут.
– Изголодались? Рубите их, гоните! Они недостойны хлеба. Что происходит с людьми? – посетовал священник. – Каких-то десять дней назад я мог заставить толпу скалу раздробить, щебень съесть. А нынче она – будто взбесилась.
– Толпа перестала быть толпой, – хмуро сказал есаул.
– Что с нею случилось?
– Она превратилась в народ.
– Ха! Заблуждаетесь, любезный. Толпа и есть народ.
– Нет. Толпа – пестрая куча людей, занятых каждый своей особой заботой. Пусть их миллион – они составляют всего лишь толпу. Верти ею как хочешь. Но стоит разномастному сброду задаться единой целью – это уже народ. Народ неумолим. Опасна и толпа, но ярость толпы – слепа, ее можно отвести, направить в иную сторону. А у народа глаза ясные. Султан Санджар предостерегал: «Если народ выйдет из повиновения, получится полный беспорядок – малые будут исполнять дела великих, великих принудят справляться с работой малых». Так и вышло, – усмехнулся с горечью Бейбарс. – Айханом сегодня правит кузнец Бахтиар, а нас, видно, заставят горн раздувать, махать кувалдой.
Горе. Раздумье. Страх и озлобленье. Наконец Бурхан-Султан, безуспешно пытавшийся унять гнетущую тревогу, обратился к эмиру:
– Как быть, почтенный Нур-Саид?
Нур-Саид недомогал. Сердце хватила сжимающая боль. Старика беспокоила судьба жен и детей, отправленных за Джейхун. Добрались они до Ургенча или попали в руки татар? Человек он был медлительный, неповоротливый, суматоха последних дней его измотала. Обломок сонной старины, сохранившийся до бурных времен всеобщего ожесточения, Нур-Саид растерянно озирался вокруг, не понимая, что происходит на земле.
– Как быть? Не знаю. Жизнь запуталась, превратилась в хитрую игру. Раньше, в годы моей юности, родич держался за родича, вождь приказывал, войско подчинялось. Младшие слушались старших, жена берегла мужнину честь. Мы не торопились, стремились к тишине и спокойствию. А теперь… кто мы и что мы? Перемешались, испортили кровь. Молодежь из себя выходит, рвется куда-то, – Нур-Саид осуждающе посмотрел на сына, – а куда, зачем – и аллаху неведомо. Дети нынче умней отцов. Женщины распустились. Крестьяне готовы тебя убить. Хватит. Я болен. Я утомлен. Я ничего не хочу.
Нур-Саид удалился. Ночью ему стало плохо. Молитвы Бурхан-Султана не помогли. Эмир умер.
– Где ж выход? – крикнул священник после того, как правитель покинул собрание. – Обороняться? Нет смысла. Татары в пыль сотрут Айхан. И нас с ним заодно. Сдать город? Бахтиар не позволит. Что делать? Посоветуйте, уважаемый гость.
Он поклонился Гайнану.
Волжанин и в грош не ставил этих трусливых господ. И они, сколько б ни кичились принадлежностью к высокому роду канглы, не могли не признать в глубине души – сероглазый Гайнан-Ага и умней, и хитрей, и смелей их всех вместе взятых. Не потому, конечно, что булгары – особый народ, а потому, что, изъездив с товарами много разных дорог, купец больше видел, узнал, испытал.
Он-то спасется. А остальные?
Гайнан проворчал:
– Сам говори. Я пока помолчу.
– Хорошо, скажу, – Бурхан-Султан торопливо облизал губы, спекшиеся от волнения. – Вспомните Самарканд. И там худые сцепились с монголами, навлекли на город беду. Ни к чему не привели увещания. Как у нас. Тогда, – мулла придвинулся ближе к огню, понизил голос, – аллах по бесконечной доброте своей надоумил шейх-уль-ислама, духовного владыку правоверных, вступить в переговоры с начальниками татар и тайно от непокорных открыть ворота Намазгах. Благодаря этой разумной мере, – в голосе муллы зазвучала важность, – священнослужители обрели возможность уйти из обреченной долины, увести скот, родных и близких. А непослушные? Они сделались жертвой собственного упрямства. Триста тысяч строптивых монголы убили, тридцать тысяч угнали в степь, на восток.
Ободренный скользящими, сдержанно-поощрительными взглядами присутствующих, гнусной надеждой, блеснувшей в их стыдливо потупленных глазах, Бурхан-Султан изложил свистящим шепотом замысел, родившейся в недолгих колебаниях:
– Пошлем к Чормагуну смелых и умных людей. Известим, что готовы в обмен на жизнь впустить татар через дворцовые башни, благо те башни – в наших руках. И да поможет нам аллах в добром деле!
Он медлительно, с чувством облегчения провел ладонями по дряблому лицу. И все, кто тут был – старейшины тюркских племен, сарты-купцы, владельцы крупных мастерских, богатые селяне, – истово, от полного сердца, последовали примеру наставника. Привычное обрядовое движение, радостно знакомые слова давно заученных заклинаний, успокаивающе воздействуя на душу, укрепляли веру в успех.
Но вдруг из угла долетел хриплый голос:
– Не поможет! Не поможет тебе аллах, нечестивый Бурхан-Султан. Разве аллах – покровитель предателей?
– Кто это, откуда он взялся? – всполошились заговорщики. Схватившись за сабли, они испуганно пялились в сумрак. Их подслушали. Что теперь?
– Я говорю, – продолжал обличитель, – о подлинном аллахе, не о том, что выдуман вами, ханжи, чтоб прикрыть звучным именем грязь низких поступков. Упрятать под ним вашу жадность. Вашу жестокость. Ваше себялюбие. Настоящий аллах – не такой, каким вы его изображаете. Он другой. Он умный. Он зоркий. Его не обмануть пустыми словесами пятикратных молитв. От него не откупиться кровью жертвенных баранов, которых вы же сами съедаете. Истинный аллах – честность. А честность напрочь отметает измену. Опомнитесь, люди! Опомнитесь!
В крут света шагнул из тьмы тощий длинноволосый старик с кривым носом и глубоко сидящими, острыми, нестерпимо жгучими желтыми глазами. Грозно оглядев застигнутых врасплох, замерших в нерешительности богачей, он брезгливо усмехнулся.
– Люди? Ты назвал их людьми? – Старик бросился к очагу, неся перед собой костлявые кулаки. Заговорщики отступили. – Нет! Вы не люди. Вы – насекомые, сосущие кровь нашей бедной планеты. Грызуны, безжалостно обгладывающие ее израненные бока. Там, в бездонных сферах, – он ткнул тонким пальцем вверх, – каждый миг распадаются, точно цепи с распиленными звеньями, сверкающие созвездия. Гаснут тысячи солнц. Создаются новые. Вселенная бьется в муках бытия. А вы, слепые крысы, копошитесь в душной норе, полагая по непроходимой глупости своей, что это и есть средоточие мира. Что вы можете? Уничтожать. Пожирать. Истреблять рыбу, животных, птиц. Рубить деревья в поймах рек. Рубить головы ближним. Но кто из нас способен укротить ураган? Остановить потоп? Утихомирить землетрясение? Поймать молнию? Никто. И это нелепое существо, – проповедник указал худой рукой на Бурхан-Султана, раскорячившегося у стены, – хозяин земли, царь природы? Старик расхохотался.
– Уймись, несчастный! – зашипел Дин-Мухамед. – Кто его впустил? Это дурачок Три-Чудака.
– Да, Три-Чудака! – с вызовом крикнул юродивый. – Четыре-Чудака! Пять-Чудаков! Сто веселых чудаков умещаются во мне! А из вас, безмозглое стадо, из всех одного чудака подходящего не скроить.
В Айхане – городе шумном, тесном и душном, с его сухим, одуряюще долгим летом, солнцем, нещадно палящим, песком, на зубах хрустящим, пыльными вихрями, доводящими до исступления, омерзительной зимней слякотью, вонью отходов, мутной водой, болезнями, драками, нуждой и несправедливостью, в городе, где множеству людей, по разным причинам сбившихся с пути, вино, гашиш и опиум заменяли чай, хлеб и жену, водилось немало помешанных, тронутых, полоумных – всяк называл их по-своему. И каждый из них по-своему блажил.
Один, выгнув хребет и свесив косматую голову меж раздвинутых колен, дни напролет сидел под стеной и плевался. Другой часами торчал рядом с ним, застенчиво улыбаясь и мило мигая безмятежными глазами. Ребятишкам порой удавалось его раздразнить, и тогда он превращался в бешеную собаку. Третий беспокойно метался по улицам, пытаясь что-то отыскать. Возможно, утраченный разум. Четвертый громко читал на углу стихи, примечательные полным отсутствием смысла. Пятый, бодро покрикивая «посторонись», как и положено носильщику, с утра до вечера таскал от ворот к рынку и обратно старую дверь.
Иные опасно буйствовали. Таких сажали на цепь. Но обычно сумасшедших не трогали, считая людьми, особо отмеченными богом. Временами они затевали между собой безобидную потасовку. Но стоило кинуть в их кучу несколько слов, заимствованных у них же: «Берегись, зеленый камень плачет», – как все разбегались. Что это был за камень, почему зеленый, а не красный или голубой, отчего он плакал, чем был страшен – никто из здоровых не мог представить. Но помешанным загадочный камень внушал ужас. Кто знает, каким чудовищным обликом наделяло его дикое воображение бедняг, лишенных рассудка.
Старик Три-Чудака, подобно обездоленным товарищам, не стриг волос, вел бродячий образ жизни. Кормился чем бог пошлет. Одевался в лохмотья. Но в остальном это был дурачок необычный.
Он не носился с какой-нибудь одной навязчивой мыслью, как прочие. Поведение чудака отличалось непостоянством и разнообразием. То он молчал целую неделю, уставившись неподвижными зрачками в пустоту. То скитался по городу мрачный и неприступный, как человек, который узнал, что заразился неизлечимой болезнью. Огрызался даже на приветствия, и люди страшились к нему подойти. Иногда, словно устав от изнуряющих дум, принимался петь, плясать, рассказывать небылицы.
Дети его не боялись, любили, льнули к странному старику, хотя он вовсе не стремился расположить их к себе.
С другими дурачками Три-Чудака не ладил. Терпеть их не мог. Гнал от себя, точно прокаженных. Его глубоко изумляла изрекаемая ими чепуха. Он до отвращения презирал братьев по несчастью, считая, что они сами, по лени и слабости, виноваты в потере рассудка.
– Настоящий человек должен управлять не только руками и ногами, но и головой, – утверждал Три-Чудака. – С ума сходит тот, кто хочет сойти.
Он много знал. Он все понимал. Видать, поначалу он лишь притворялся свихнувшимся. Юродствовал от злости, от ненависти к окружающим. Но затем привык, пристрастился к скоморошеству – и уже не мог без него обойтись. Впрочем, вечное озорство, проказы, кривляние не прошли, пожалуй, для насмешника даром, и в мозгу, постоянно сотрясаемом нелепыми выходками, действительно что-то сдвинулось в сторону. И все же то был скорее шут, чем помешанный. Именно чудак, а не безумный. Причем, чудак не безобидный. Острый на язык. Беспощадный в суждениях. Своими ядовитыми замечаниями он ставил в тупик многих людей, уверенных в собственной мудрости.
– Не понимаю, что значит сойти с ума, – говорил он, посмеиваясь. – Ум сам по себе настолько устойчивая вещь, что уже одно его наличие не может допустить ни какой глупости. Если человек безумен, значит, у него спервоначалу не было ума. Сумасшедших нет. Есть врожденные дураки.
…Бейбарс с обнаженной саблей в правой руке подошел к старику, взялся левой рукой за его плечо, жесткое, точно дерево, и строго, пытливо, недоверчиво глянул в прищур янтарных глаз, надеясь поймать искру сознания, хитрость, обман. Есаулу не нравился одержимый. Слишком лукав, язвителен, въедлив для человека, у которого не ладно с головой.
– Оставь, – сказал Бурхан-Султан, успокаиваясь. Благодарение небу, их подслушал всего лишь убогий, безвредный недоумок. Тревога оказалась ложной. – Отпусти, – вздохнул священник. – Божий человек. Невменяемый.
– Слыхал? – Три-Чудака выпятил грудь. – Я – божий. А ты – отродье сатаны.
Есаул неохотно разжал медные персты.
– Может, связать, под замок посадить? – обратился Бейбарс к настоятелю. Сомнения не улетучились. – Боюсь, выдаст.
– Выдам, – подтвердил нищий. – Украсть луну, продать византийскому императору? Ишь, чего захотели.
Бейбарс пожал плечами. И впрямь полоумный.
Три-Чудака отстранил есаула, подскочил к Бурхан-Султану, щелкнул пальцами перед его приплюснутым носом и бойко затараторил, забавно сгорбив спину и притоптывая ногой, что-то совершенно непонятное, на чужом, нездешнем языке. Судя по ритму, это были стихи.
Бейбарс не выдержал, схватился за голову. Завизжал сквозь зубы, чувствуя, что сам сейчас рехнется, безнадежно тронется умом, обалдеет на всю жизнь.
– Понравилось? Я сочинил! – похвастался сияющий гость, весьма довольный впечатлением, произведенным стихами на слушателей. – Еще почитать?
Они, в страхе оглядываясь, шарахнулись в глубь помещения. Бурхан-Султан, закатив глаза и по-рыбьи округлив рот, отчаянно махал руками:
– Прогоните! Ох, прогоните!
– Вернемся к нашей беседе, – сказал Бурхан-Султан, когда зловредный старик исчез, сумятица улеглась и заговорщики оправились от потрясения. – Кто пойдет к Чормагуну? Подумайте. Дело чрезвычайно опасное. Нужен человек не только храбрый, но и представительный. Внушающий доверие. Чтоб речь его имела вес в глазах татарских князей. Слугу или конюха они и слушать не станут. Я, грешный, стар. Подведу, не справлюсь. Пусть отважится кто-нибудь из молодых. – И Бурхан-Султан взглянул значительно на Бейбарса и Дин-Мухамеда.
Уныние. Оробели злоумышленники. Нетрудно состряпать каверзу, воду мутить, строить козни в тепле, среди своих, под защитой крепчайших башен. Но бездумно, напропалую, нырнуть в свирепую, бурную, по-волчьи рычащую ночь, ползти по обмерзшей стене мимо чутких дозорных, висеть на веревке, качаясь, над черной пропастью глубокого рва, мерцающей клыками расколотых льдин, спускаться по скользким уступам в студеную бездну – на такое решится не каждый.
Однако и это не самое страшное.
Что ждет перебежчика в стане татар? Успех, неудача? Неудача – гибель. Пусть самаркандское духовенство сумело угодить Чингизхану – зато Тугай-Хан, дядя хорезмшаха, тоже охотно перешедший на сторону врага, был теми же татарами злодейски умерщвлен. Пришельцы коварны. Как они примут лазутчиков? Поймут, не поймут? Зарежут, оставят в живых? Трудно сказать наперед, что взбредет им в хмельную голову.
Заговорщики подавленно молчали.
– Трусы! – перед ними предстала Гуль. В глазах женщины сверкнул желтый отблеск костра. Она сорвала с головы накидку, свернула, швырнула Бейбарсу, протянула брату узорный платок. – Надевайте. Вы не мужчины. Дайте мне шапку. Я сама отправлюсь к начальнику татар.
Ее резкий, почти пронзительный голос, напряженно выпрямленный стан, бесстрашно открытое лицо, рука, повелительно простертая над огнем, испугали мужчин, заставили их подобраться, внутренне похолодеть.
Пораженный Бейбарс больше не чувствовал в ней равнодушно-доступной, давно надоевшей любовницы, Дин-Мухамед – ленивой, пустой, беспечной сестры.
Она изменилась.
В словах и движениях Гуль вдруг проявились, очнувшись от долгого сна, одержимость и властность древних вещуний. В глазах угадывалось что-то опасное, темное, знание какой-то тайны, смертоносной для окружающих.
Но деловитый Гайнан увидел другое. Он скользнул по губам, животу, по бедрам рассерженной женщины притворно-наивным, но все примечающим оком купца: сначала поверху, бегло, потом, прицепившись к чему-то, – потише, не торопясь, будто к лисе-чернобурке прицениваясь. И, окончательно определив настоящую стоимость, весело глянул чуть искоса, из-под хитро передернутых бровей.
– На улице ветер, – сказал он вкрадчиво. – Не боитесь замерзнуть? Давайте я пойду.
Гайнан-Ага выжидающе прищурил глаз – слегка, почти незаметно, но явно двусмысленно.
Она поняла, ожесточилась. Гость разглядел сквозь новый покров прежнюю Гуль. Но Гуль – иная, совсем иная. Опоздал заносчивый булгарин. Пусть то, что было когда-то, в ней есть и сейчас, и его даже больше, чем раньше, это теперь не для всех.
«Я Орду-Эчен. Слыхала? Запомни».
Разве это забудешь? Внутри звучит, не стихая, тоскующий зов нездешних степей, свист сурков на плоских буграх, смех Орду-Эчена.
Ему одному она отдаст свою жизнь, и не только свою. Жизнь всех, кто тут сидит. Еще вчера ей не было дела до них – спасайтесь как можете. Но теперь, когда их забота совпала с ее заботой, они нужны Гуль-Дурсун. Гуль должна дойти до белых шатров Орду. Понадобится мост, построит мост – даже если его придется возвести из человеческих трупов.
Ярость угасла. На смену явилось презрение к самонадеянному купцу. Глупый человек. Самец, ослепший от похоти. Пусть идет. Пусть служит. Гуль опустила ресницы, чтоб не выдать злорадства. Но мужчина, привыкший брать что захочет, видимо, счел это знаком стыдливой покорности. Он встал, приосанился. Гуль усмехнулась. Изменил на сей раз волжанину долголетний опыт. Совершая сделку, почтенный Гайнан-Ага излишне доверился своей прозорливости и плачевно недооценил сметливость товарища по торгу.