355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Явдат Ильясов » Черная вдова » Текст книги (страница 4)
Черная вдова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:27

Текст книги "Черная вдова"


Автор книги: Явдат Ильясов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 4 (всего у книги 14 страниц)

Правитель остановился, постоял, переминаясь с ноги на ногу. Бахтиар. Гуль. Бейбарс. Да тут еще эти монголы, откуда их черт принес. Надо бы отдать какие-то распоряжения. Что-нибудь сделать такое. Но – что? Нет у Нур-Саида ни сил, ни охоты куда-то идти, кого-то звать. Говорить. Приказывать. Одно у него желание – укрыться потеплей да уснуть. Будь что будет. Все в руках аллаха.

Бахтиар изумленно вскинул голову. Верх громоздкой стены тонул в жидком тумане. Ночь была зыбкой, молочной. Лунный свет, рассеиваясь в негустой текучей мгле, струился над промерзшем землей серебристой пылью.

Сотник не чувствовал холода. В темени ощущалась боль, но она стала приглушенной, смутной – будто не своей, чужой, не заслуживающей внимания. Как выбрался из крепости, как попал сюда, Бахтиар не знал. Память провалилась, точно старый мост.

– Что за черт? – развел руками Бахтиар. – Может, я сплю?

И услышал в ответ тихий визг. Перед ним, прижавшись к цоколю башни, сидел огромный пес.

– Эй! – удивился Бахтиар. – Ты кто такой? Откуда вылез?

Пес застучал по стылой земле обрубком хвоста.

– Чему радуешься? Друга встретил?

Он, конечно, бездомный. Бродячий. Будь он чей-то, не стал бы скитаться студеной ночью за городской стеной.

Вокруг Айхана – тьма бесприютных собачьих стай. Ночью копошатся на свалках, роются во рву, пожирая отбросы и падаль. Днем слоняются по рынку, толпятся возле хлебных, мясных, молочных лавок. Снуют у поварен и живодерен. Навещают городскую тюрьму. Трупы узников, умерших от голода, болезней, истязаний – их законная добыча.

Бродячие собаки – бич города и окрестностей. Не раз задирали беспризорные псы запоздалых прохожих. Они свирепы, трусливы, безжалостны. Костлявы. Паршивы. Зловонны. Но никому и в голову не придет убить бродячую собаку. По стародавнему поверью собака – священное животное.

Сотник с опаской пригляделся к сидевшей перед ним собаке. Нет. Она не походила на прочих бродячих собак. Она была здоровой, крепкой и ладной с гладкой чистой шерстью, тогда как бродячая – взлохмачена, ободрана, искалечена в частых драках. Бродячая не ходит в одиночку. Она родится, живет и гибнет в стае. Даже всеми презираемая, всеми обижаемая тварь ни за что не покинет своих. Она остается среди них, пресмыкаясь, терпеливо зализывая раны, пока ее не загрызут. Потому что вне стаи не способна добыть пропитание.

Бродячая собака ненавидит, боится людей. Ей страшен человеческий голос. Она не верит человеческой доброте, не понимает, что значит ласка. А эта жалобно скулит у ног незнакомца, требуя теплоты, прикосновения участливых рук.

– Так-так, – сказал Бахтиар озадаченно. – Похоже, у нас с тобой одна судьба. – Сотник, опустился на корточки, достал из-за пазухи шершавую ячменную лепешку (ее сунул на прощание кипчак Байгубек), протянул четвероногому товарищу. – Ешь. Говорят, собака, если только она не взбесилась, никогда не укусит руку, которая дает ей хлеб. – Помолчав, он добавил с душевной горечью: – Не то что женщина.

Сколько янтарных, коралловых бус, жемчужных ожерелий, золотых колец, браслетов и чаш, пушистых ковров, расшитых сапожек, шелковых платьев, кашмирских шалей он бросил к ногам Гуль-Дурсун.

Дома не жил. Рыскал с шайкой лихих приятелей по пыльным дорогам пустыни, перехватывал караваны бухарских, отрарских, сыгнакских купцов. Разорял аулы туркмен. Нападал на селения южных предгорий. На дымных стоянках, стиснув зубы и отвернувшись, беззвучной руганью глушил стыд, жалость и отчаяние, слыша крики ограбленных женщин, плач голоногих детей. Это от них, от сотен людей, избитых, связанных, проданных на базаре, получил Бахтиар прозвище Свирепый.

Он потерял человеческий облик, жил как зверь. Спал, как сыч, на вершинах барханов. Ел полусырое мясо. Довольствовался грубой одеждой. Коченел на ледяном ветру. Сох до костей под убийственным солнцем красных степей. Он вконец измотался в погонях и стычках, издергался от бесконечных тревог. Извелся от дум ночных, от раскаяния и ужаса перед собственной жестокостью. И все – ради жены. Чтоб доставить ей радость.

А что толку?

– Ну, ладно. Пойдем, друг. Нечего нам тут делать.

Земля, недавно увлажненная дождем, промерзла насквозь, была твердой, словно камень. Редкий, неровный перестук подкованных каблуков разносился в тишине стеклянной ночи звонко и печально, как предостерегающий голос колокола на шее больного проказой. Слева над широкой дамбой, по которой пролегала дорога, над холодным провалом русла недвижно стояла белая стена испарений. Справа топорщились густо заиндевелые кусты.

Позади встрепенулся, забился в тумане надрывистый вопль. Бахтиар вздрогнул, остановился. Кричал петух. В белесой мгле чуть маячили башни, облитые светом невидимой луны. Они неслышно выступали из полупрозрачной пелены не то грудой обледенелых скал, не то вереницей забытых гробниц. Мертвый город. Огромное кладбище.

На одной из башен внезапно вспыхнул огонь. Золотая стрела света издали настигла Бахтиара, ударила прямо в сердце. Изгой со страхом огляделся вокруг. Что ты наделал, несчастный? Что ты наделал? Куда ты бредешь? Куда уходишь, голодный, усталый, чуть живой, от очагов пылающих, котлов кипящих, ковров пушистых? Зачем ты пустился в опасный неверный путь, оставив свой теплый угол, гнездо уютное?

Пусть Гуль-Дурсун на базаре пляшет нагой – тебе-то что? Мирись. Главное – удержаться там, во дворце. Закрепиться. Так утомлен, изможден, сокрушен был сейчас Бахтиар, что не только жене – матери родной простил бы неискупимый грех. Лишь бы пустили к горячей жаровне. Дали поесть, уснуть.

Тоска. Боль. Сожаление и раскаяние. Золотая нить света, протянувшаяся с башни к Бахтиару, казалось, упруго звенела; изнуренный беглец, захлестнутый этой прочной нитью, беспомощно бился на месте, как рыба на крючке, как дикий скакун, пойманный пастушьим арканом.

Бахтиар застонал, провел дрожащей ладонью по лицу. И – вскрикнул от бешенства. В ноздри ударил тлетворный запах пота, жирной, немытой кожи, несвежих румян, ароматной воды, смешанной с грязью. Запах разложения. Запах порока. Запах дворца. Этой ладонью Бахтиар прикасался сегодня к щеке Гуль-Дурсун.

Он передернулся от омерзения, завыл, остервенело замахал рукой, будто ее ужалил скорпион. Бахтиар присел на корточки и стал, рыча, рвать левой рукой жесткую, белую от инея траву и яростно, до крови, тереть ею оскверненную ладонь. Ему казалось – чем сильнее он трет и дерет ее, тем гуще становится исходящий от истерзанной руки невыносимый дух.

Вспыхнули уши. Засвербела кожа на лбу. Нестерпимый чудовищный зуд вонзился в тело тысячью отравленных игл. Бахтиар скорчился, закрутился над тропой, как ошпаренный пес.

Он лихорадочно, по-детски икая и плача, высвободился из кольчуги, сбросил стеганый халат, изорвал в клочья рубаху. И вцепился в себя с такой злобой, словно хотел содрать собственную кожу. Он чесался сразу обеими руками, со стоном царапал щеки, живот, кромсал ногтями уши, спину, бока. И вертелся, дико вертелся на месте, охая и брызгая слюной.

Наконец он не выдержал пытки и с отчаянным криком пустился бежать. Все дальше по дороге. Прочь от замка. Испуганная собака, тихо скуля, неотступно следовала за измученным человеком. Туман сгущался. Уже ничего не видно ни сверху, ни снизу. Полуголый, обливающийся потом, совершенно обессиленный, Бахтиар споткнулся… и полетел в белую пустоту. В грудь с плеском ударил холодный огонь.

…Татары взобрались на Черную башню, их с трудом удалось отбить. Спасибо Эр-Назару. Если б не зоркость юнца, неприятель сидел бы уже в Айхане.

…Негодяй Бахтиар, воспользовавшись сумятицей, взломал дверь, ускользнул, как тень. Вот неукротимый! Иной бы на месте зловредного сарта трижды умер от подобных испытаний. А с ним – и шайтан не справится. Откуда берутся силы, упорство необычайное?

В таком виде дошла до эмировых ушей весть о ночных событиях, развернувшихся на крепостной стене…

Сколько их, разных событий, происходит на земле. Незначительных. Важных. Страшных. Сами по себе, в истоке, они несложны, хотя и кажутся порой запутанными. Но спроси об этих событиях трех человек – услышишь три непохожих ответа.

Друг скажет одно.

Враг – другое.

Посторонний – третье.

Пока существует предвзятость, неизбежно разнородное толкование. Предвзятость – мать пристрастности. Пристрастность – опасное оружие в нечистых, а подчас и просто нечутких руках.

Жертвой своих же поступков, по замыслу – добрых, но неузнаваемо искаженных в пересказе обитателей дворца, – пал сотник Бахтиар. Но и сами высокородные канглы час спустя попались на удочку хитрости.

Ложь родит ложь.

Ложь, конечно, бывает всякой. Низкой. Умышленной. Невольной. Невинной. Она может называться вынужденной. Может именоваться оправданной. Может прикидываться спасительной. Может выдавать себя за тяжкую необходимость. Полезное средство борьбы. Государственную тайну. Но, как ни вертись, остается ложью.

Она живуча. Изворотлива. Требовательна и беспощадна.

Она неизбежна в смутный век человеческих усобиц.

Источник усобиц – неравенство.

Неравенство положений.

Неравенство отношений.

Неравенство отдачи и возмещения.

В труде. В развлечениях. В сердечных делах.

Чтоб убить ложь, надо убить неравенство во всех видах.

Но его не убьешь, пока люди мыслят по-разному.

Их способна сдружить только правда.

Не пустая, искусственная правда – много фальшивых правд изобрели на земле, – а та, настоящая, которую ищут уже десять тысяч лет.

Которую иные уже нашли.

Которую иные еще найдут.

Если очень захотят найти.

…Уныние. Растерянность. Страх.

– Бежать! Бежать без оглядки! – решил бледный Дин-Мухамед.

– Пока Бахтиар не всполошил предместье! – добавил не менее бледный Бейбарс.

– Оставить крепость – и угодить в руки татар? – проворчал Нур-Саид, не поднимая глаз на есаула, к которому после нынешнего переполоха чувствовал неприязнь. – Если татары смогли залезть на Черную башню – значит их много вокруг.

– И потом, тут столько добра еще осталось, – напомнил Бурхан-Султан. – У меня, например, восемь сундуков еще не отправлены к Джейхуну.

– До сундуков ли сейчас, святой отец?! – воскликнул Бейбарс. – Голову бы сохранить – и то хорошо.

– На что мне твоя пустая голова, вертопрах? Утебя, кроме драных штанов, нет ничего, потому и не можешь понять, как жалко бросать нажитое. Накопи сперва, потом попробуй кинуть… Я с места не двинусь, помилуй, аллах, пока имущество не вывезу. Не слушайте повесу, почтенный эмир. Ему что? Нахлобучил шапку – и гуляй. А нам с вами… Кто нас будет кормить в Ургенче? Хорезмшах? Его и след простыл. И царевичам не до нас. Они, я слыхал, тоже уехали. Папашу ищут.

– Торопитесь! – настаивал Дин-Мухамед. – Давайте сядем на коней. А сундуками пусть слуги займутся. После подвезут:

– Подвезут?! Растащут все до последней дыры в подошве! Я их знаю.

Действие огня и ледяной воды в первый миг соприкосновения с ними сходно. Они обжигают. Уже потом огонь превращает живую ткань в рыхлый уголь, а ледяная вода – в звенящий камень.

Осенью в канале втрое меньше воды, чем летом, когда она нужна для полива растений. Она тиха, почти неподвижна. Ни водоворотов, ни быстрин. Холод мгновенно отрезвил сарта. Вернулась способность ясно мыслить.

Достигнув дна, Бахтиар попытался резко оттолкнуться, однако ноги до колен завязли в липкой илистой каше. «Не выскочу», – ужаснулся Бахтиар. Он успел хлебнуть воды и чувствовал тяжесть. В голове опять помутилось. Сделав отчаянный рывок, Бахтиар выдрал ноги из тягучего ила и судорожно всплыл на поверхность.

Острый воздух заставил очнуться. Он осмотрелся. Ничего не видно. Туман. Где берег? Бахтиар поплыл, подгребая под себя негнущимися руками студеную воду. Где берег? Трудно шевелить руками. Будто к запястьям подвесили по мешку пшеницы. Все глубже уходят плечи в поток.

И понял Бахтиар – не выбраться ему из канала. Не спастись без посторонней помощи. Но кто тут поможет? Он заплакал от страха, одиночества и бессилия.

Оглушительный всплеск. Кто-то шумно забарахтался возле Бахтиара. Сотник из последних сил протянул руку и нащупал мокрую шерсть. Бахтиар мертвой хваткой вцепился в эту шерсть и завопил торжествующе:

– Друг!!!

Кому суждено замерзнуть, тот не утонет.

Собака с трудом выволокла человека на сушу. Не раз они скатывались по крутому откосу вниз, вновь и вновь, плюхались в поток, пока, наконец, не выползли, хватаясь за ежевичные кусты, на ухабистую дорогу.

Вода, разбавленная солью, успокоила зуд. Зато, словно кузнечными клещами, вцепился в кожу мороз. Слой влаги на теле замерз; пластинки льда при движениях Бахтиара отлетали с тонким стеклянным звоном. Глина, облепившая ноги, застыла и отвалилась, сохранив слепки с узких ступней.

Бахтиар лег голой грудью на дорогу.

Пес медленно задрал голову. В мерцающей мгле раскатился низкий, хрипловатый, поющий вопль.

Вот и все. Конец.

Бедный пес опять завыл в овраге. Ночь. Туман. Душа, как смерть, уныла. Для чего теперь дышать бродяге? Говорят, жена мне изменила.

Гуль-Дурсун! Любовь, и кровь, и мука. Взгляд змеиный. Смех опасней жала. Вой же, пес! Твоя, я вижу, сука тоже с кобелем чужим сбежала… Вой же, пес, мой друг, мой брат! Мы оба от одной и той же хвори сохнем. Похоронят нас, бродяг, без гроба, коль к утру, отмучавшись, подохнем…

Смерть склонилась над ним серебристой ветвью, белой прядью мглы, злорадно усмехнулась.

Помнишь клятву? Берегись. Язык отсохнет.

– Я не вслух! – крикнул Бахтиар. – И потом вовсе не я произнес твое имя. Другой поэт. Безумный, слепой. Который умер на улице. Или в моей душе. А я тебя не знаю. Уйди. Старик, давай лошадь. Потом верну. Приведу, не беспокойся. Скорей! Иначе будет плохо. Плохо, очень плохо будет Айхану.

Ночь только на слух казалась мертвой.

Она была полна незримого движения. В ней судорожно билась тайная жизнь. Шли верблюды, шагали кони. Крутились колеса арб. Ругались мужчины. Причитали женщины. Плакали дети. Но ни шума ни треска вокруг. Ни стука, ни скрипа. Беззвучно ступали копыта, обернутые войлоком. Беззвучно катились ободья с накрученными на них соломенными жгутами. Беззвучно, про себя, молились, рыдали, бранились люди. Чтоб не услышал враг.

Ночь была полна мелькающих теней, тонких запахов, колебаний, чуть заметных вихрей дыхания, ощущения чьей-то близости, ясного присутствия. Тех слабых, но теплых излучений, по которым человек, глухой и слепой от рождения, чувствует окружающих.

Если б ярко пылающий диск солнца вдруг отразился на холодной ночной земле, немая белая пустыня, где пропал Бахтиар, оглушенный вином и болью, преобразилась бы в светлый круг, гигантский серебряный поднос, тесно заставленный чашами приземистых жилищ, сгрудившихся подле громадных кувшинов-башен неприступной крепости.

Перед глазами возникли бы улицы, тропы, мосты, квадраты полей. Скопища людей, домашних животных, тяжело нагруженных повозок, украдкой ползущие к замку, уходящие от замка, на запад, к Джейхуну, или спешащие от реки назад, под защиту черных бойниц. Суета в садах и дворах предместий. Возня на плоских крышах. Толпы, стекающиеся к наглухо запертым воротам твердыни. Передвижение чужих конных отрядов, едва различимых вдали в синей дымке за пределами круга.

Ночь. Но Айхан не спит. Он охвачен тревогой.

Чуть скрипнула дверь. Мехри, перемешивая шипящий в масле золотистый лук, посмотрела через плечо на мужа.

– Ну?

– Сейчас придут. Собираются. – Джахур сел на край возвышения, уставился в огонь.

– Опять? – сказала она с укоризной. – Не убивайся понапрасну. Думай не думай – назад не вернуть.

– Жалко. Любил, как брата.

– И мне жалко. Но кто виноват? Я, что ли, заставила его уйти отсюда? Сам рвался, места не находил: «Хочу во дворец».

– Бессердечная ты. Он чести искал, славы. Надо понимать.

– Не там искал.

– Тесно у нас. Темно. А он был умный. Способный. Особенный. Легко ли с такой душой у горна торчать? В наше время, чтоб выбиться в люди, нужно, хочешь не хочешь, эмиру служить. Других путей нет. Не в кузнице же добывать почет, уважение окружающих?

Мехри усмехнулась.

– Выходит, ты зря тут стараешься?

– Не обо мне речь.

– Обо всех, – нахмурилась Мехри. – В люди выбиваться не грех. Только – в какие? Смастери подкову, чтоб и конь давно пропал, и копыто рассыпалось в прах, а она оставалась целой, неизношенной. Чтоб от хозяина к хозяину по наследству переходила. И вместе с нею будет передаваться от человека к человеку доброе слово о тебе. Это и есть почет, уважение. А слава, добытая через чьи-то слезы, дурная слава. Гнилая. Хворь, а не слава. В ней не честь, а бесчестье.

– Да, – согласился Джахур. – Это верно. И все, же… не слишком ли строго ты судишь племянника? Он молод еще. Конечно, если б юность отличалась мудростью, как старость, не было бы их… как их там… заблуждений. Но зато не было бы и надежд, ожиданий. Находок и потерь. Веселой путаницы в голове. Светлой грусти, чистых слез. Песен ночных. А без них… что юность без них? Лучше – смерть. Удивляюсь иным пожилым. Бранят молодых, будто сами никогда не ошибались. Не упадешь в воду – плавать не научишься.

– Не оправдывай глупость! Ты тоже был молод. И совершал, конечно, разные промахи. Но – в пустяках! В главном… ты твердо знал свою дорогу, место на земле. Знал, кто ты такой. Не лебезил перед теми, кто выше. Не поступался совестью ради легкой жизни. В твоей крови – опыт сотен поколений. Горький опыт прадедов. Пращуров. Предков дальних. Таких же кузнецов, как ты. Уж за тысячу лет разобрались, что к чему. Столько натерпелись от властей – никаких сомнений не осталось. Ты их ненавидел. Ты их ненавидишь. Ты будешь их ненавидеть. Не только потому, что зябнешь со мной, Мехри, в скверной лачуге, ешь просяную похлебку. Я знаю, тебе немного надо. Ты ненавидишь их иной, высокой ненавистью. Вековой. Устоявшейся. Давно выкованной и закаленной. Между тобой и теми, кто сидит во дворце, нет и не будет примирения. Вы – тигры и буйволы. Никогда не уживетесь. Ибо ты – верен себе. А племянник мой, несчастный глупец, даже породнился с ними. Не прощу.

Мехри стукнула плоским железным половником по краю котла.

– Любовь, – вздохнул Джахур. – Перед нею все равны. Она – что ветер. Ветер звенит и в резных окнах дворца, и в дымовых отверстиях хижин.

– Неправда! У любви, как и у людей, много обличий и званий. У тех, во дворце, иная любовь, чем у нас. Вы, мужчины, хуже детей. Они любят сказку, как мед, но все-таки помнят, что сказка – ложь. А вы – весь век живете рядом с женщиной, но кто она – не знаете.

Каждый видит жену такой, какой выдумал по собственному разумению. Видит в ней свое отражение. Но женщина – не зеркало. Она – совсем другое. Она ость, она. Вот и племянник поверил в сказку. И в яму попал, блаженный. Это мать его с толку сбила, сестрица моя покойная, мир ее праху. Вскружила мальчишке голову золотыми куполами, луноликими пери, сокровищами персидских царей. Тоже была нездешней.

– От бедности. Роскошь нищих мечта.

– Мечта мечте рознь. Не гоняйся за призраками. И в нищете не забывай о человеческом достоинстве.

– Не будь жестокой. Ты бранишь мертвых. Поздно говорить, кто кого сбил с толку.

– Не поздно. Надо говорить. Сто и тысячу раз. Чтоб другие остерегались. Воды налей! Не видишь, лук горит.

Джахур схватил кувшин. Разлетелись брызги. Мохнатая тень кузнеца на закопченной стене напоминала медведя, ворочающего продолговатый камень.

– Спасибо, – кивнула Мехри, засыпая просо. – Угодил. Душа горела, как лук в котле. Будто в нее ты холодной воды плеснул. Полегчало. Не сердись на меня. Я тебя ни в чем не упрекаю.

– Я не сержусь. И племянника не оправдываю. Просто обидно за беднягу. Хотелось объяснить… самому себе, что ли… почему у него жизнь не удалась.

Они хорошо понимали друг друга, Джахур и Мехри.

И не только потому, что изъяснялись на родном хорезмийском языке. Некоторые сарты еще помнили эту древнюю речь, сходную с осетинской (аланы, предки осетин, ушли на запад с Джейхуна), хотя ее и глушил повсеместно гортанный кипчакский говор.

На одном языке, как поется в старой песне, изъяснялись сердца Мехри и Джахура.

Сердиться на жену? Нет. Правда, она резка. Но ей трудно сейчас. Трудней, чем Джахуру.

Неродному легче простить неродного, чем родному – родного.

Человек принадлежит человеку. Но у родных, в силу кровных уз, больше прав друг на друга, чем у неродных. Они строже, чем неродные, должны отвечать друг за друга. Значит, и требовать друг от друга обязаны жестче. Не потому ли мать, разнимая дерущихся детей, бьет своих, а не чужих?

…Слух – разбойник. Он ходит крадучись, разит из-за куста. Вчера бедняжку Мехри подстерег у канала, где женщины берут воду, и тяжело оглушил недобрый слух. Будто бы родич ее убит. Не то под Янгикентом, не то возле Черной воды, к югу от гор Султан-Уиздаг.

Она разбила кувшин, пошла во дворец, чтоб узнать правду. И вернулась с пустыми руками, без воды и без правды. С ней не захотели разговаривать. Вот и злится. Томится. Жив несчастный или в самом деле убит? Кто скажет?

Постучали. Явился трубач Тощий Курбан. Тощим его прозвали в насмешку. Он был так толст, что еле втиснулся в хижину. Курбан привел жену, сына-подростка и двух маленьких дочерей. Мехри прикрылась от посторонних мужчин платком и потащила соседку с малышами в темный угол.

– Залезай, друг. – Джахур указал трубачу на возвышение. – Садить и ты, Умар. Сейчас похлебка закипит.

– Это хорошо! – оживился Курбан.

– Поедим – и тронемся в путь, если позволит аллах.

– Но сперва поедим.

Уселись. Прочитали короткую молитву.

Тощий Курбан с явной завистью ощупал тугой мешок с зерном, прислоненный к стене.

– Ты богач. А у меня весь запас тут. – Он со злостью пнул переметную суму, брошенную на глиняный пол. Глухо стукнул бубен, звякнула огромная труба, разобранная на части. – С тех пор, как началась война, люди перестали жениться и обрезать сыновей. А мы, музыканты, словно птицы: они кормятся на токах, мы – на пирах.

– Осторожней, – сказал Джахур. – Пригодится труба. Я тоже увязал молотки, сверла и клещи. Жаль, мех и наковальню не утащить. Наш хлеб – в наших орудиях.

– Верно, сосед! – бодро воскликнул Тощий Курбан. – Хоть на луну попадем, с ними не пропадем. Ну что – не сварилась еще похлебка?

– На что кузнецу луна? Я хочу в этой мазанке жить. Лишь бы оставили в покое.

– О! Про мазанку свою теперь забудь. Но о похлебке – не забывай…

Пришел банщик Салих.

Мехри сполоснула глиняные миски, уставила ими предпечье. И только запустила черпак в жидкое варево, как под низким потолком хижины, вливаясь снаружи через дымовое отверстие и медленными кругами опускаясь к полу, поплыл чей-то глухой надрывистый стон.

Мехри выронила черпак, горячие брызги обожгли ей руку. Потрясенная, она, как во сне, повернулась к мужу, спросила чуть слышно:

– Что это?

– Что это такое?! – закричал Тощий Курбан.

– Не бойтесь, – успокоил их бледный Джахур. – Чего всполошились? Собака воет. Даже им, бедным, страшно в эту проклятую ночь.

– А-а… – Курбан судорожно перевел дыхание. – Говорят собака воет, принимая на себя беду насылаемую небом на людей. Значит, нам с тобой ничто не грозит, друг Джахур. Пусть воет. А мы займемся похлебкой.

Собака продолжала выть.

– Не могу! Будто человек плачет. Всю душу вымотала, – Банщик Салих резко поставил миску на скатерть. Раздался громкий треск. Все помертвели. Джахур и Салих переглянулись, уставились на миску.

С ней ничего не случилось.

Стучали в калитку.

– Хасан! Прогони собаку. Прогони чертовку, пока ноги не отгрызла. Огрей палкой – убежит.

Утро. На улице мечется ветер. Он рвет полог тумана на узкие полосы, скручивает их в узлы, катит вдоль серых оград. Белые клочья летучей мглы трепещут на ветвях черных яблонь, точно пряди растрепанной ваты.

– Эй, мусульмане! Есть тут кто живой? Откройте. Я Рахман Бекнияз с Черной воды. Человека нашли на дамбе. Голый. Замерз, но кажется, дышит еще.

У калитки топчутся двое мужчин в зимних шапках, сопит бурый бык, запряженный в повозку, где на мешках, укутавшись до глаз, скорчились от холода женщины.

– Чуть не задавили. – Бекнияз помог Джахуру и Салиху поднять с окаменелой земли тело, завернутое в шубу. – Хорошо, собака не дала наехать.

Замерзшего внесли в хижину.

– Похоже, грабители раздели, – угрюмо сказал Джахур. – Надо поглядеть, может, знакомый?

Он взял из ниши светильник, склонился над пострадавшим, поднес огонь к его белому лицу.

– Бахтиар! – вскрикнула Мехри. И заплакала, запричитала, тормоша окоченевшее тело племянника: – Мой дорогой. Родич мой бедный. Что с тобой приключилось?

– Бахтиар? – изумился Тощий Курбан, торопливо хлебая суп.

Старик с Черной воды закусил губу.

– Ты не кузнец ли Джахур? – обратился он к хозяину хижины.

– Да.

– Родич ему?

– Близкий.

– Войлок давай. Большой войлок.

– Зачем?

– Увидишь.

– Нету, – развел руками Джухур. – Спим на циновке.

– Хасан! Тащи войлок с повозки. А ты, хозяйка, перестань рыдать. Слезы тут не помогут. Да и где они помогали? Похлебку грей. Чтоб жгла, острой была, с луком и перцем.

– Нету, – всхлипнула Мехри. – Ни лука, ни перца. Вышел запас.

– Эх, горе! Хасан, пошарь в мешке. И скажи сестре с матерью, пусть сюда идут, не мерзнут на ветру.

Женщины сгрудились в углу, отвернулись.

С Бахтиара сняли обувь, содрали мокрые штаны. Завернули его в толстый войлок, стали бить, пинать, катать по земле, как бревно.

– Голову не заденьте, – предупредил Бекнияз. – Рана на ней.

Тягучий стон.

– Отмяк! – вздохнул облегченно старик. – Разверните, оденьте в сухое.

– Погодите, – Банщик Салих засучил рукава, уложил Бахтиара лицом вниз.

Он с такой силой вцепился ему в лодыжки, что сотник закряхтел от боли. Салих нащупал крепкими пальцами жилы и перебрал их, дергая, словно струны, через икры и бедра к лопаткам. Размесил кулаками поясницу, гулко простукал спину. С кряхтеньем размял, как повар крутое тесто, грудь, плечи, заботливо огладил кожу.

Бахтиар шумно втягивал воздух.

– Ух, как задышал! – удивился Бекнияз. – Будто твой мех кузнечный, друг Джахур.

– Спасибо, Салих, – кивнул мастер.

Салих отер полою рваной одежды потное лицо, смущенно улыбнулся:

– Теперь одевайте.

– Неси похлебку, Мехри!

От жгучей похлебки Бахтиар открыл глаза, увидел старика с Черной воды.

– За лошадью явился? В крепости осталась. Отлежусь – приведу.

– Бог с ней, с лошадью! От татар бегу. Ты уехал, а наутро и мы тронулись. Ночью шли, днем в оврагах прятались, под кустами укрывались. Натерпелись лиха! Рядом с нами рыскал враг, чуть на уши не наступал. Аллах спас.

– Аллах? – Сотник задумался. Что он хотел сказать? Что-то очень важное. Вспомнил! Бахтиар повернулся к Джахуру. – Эмир вывозит запасы, оружие. Намерен тайно уйти за Джейхун.

Он укрылся с головой, затих.

Помолчали. Джахур стиснул ладонью ладонь, хрустнул суставами:

– Слыхали?

Салих запахнул халат:

– Пойдемте. Нельзя так сидеть.

Бекнияз покачал головой:

– Куда? Что мы можем?

– Курбан, – сказал Джахур, – Брось, ради бога, миску. Доставай трубу, на крышу лезь.

– После еще поедим? – пробормотал Тощий Курбан, искоса глянув в котел, – там на дне оставалось пять ложек супа.

– Поедим. Свинчивай трубу.

Звуки медной туранской трубы – длинной и прямой, точно копье, с раструбом, похожим на колпак звездочета, – странны, диковинны для слуха жителей иных земель.

Они своеобразны и необычны.

Они не тягучи и напевны, как зов охотничьего рога, их перепады отрывисты, грубы, настойчивы.

В них стремительная краткость грохочущих барабанов, громыханье грома, напряженно колеблющийся львиный рык. В них рокот бурь, мерный шаг верблюдов, ритм самозабвенно притоптывающих ног, обутых в косматую меховую обувь. От них по коже проходит мороз, на глазах закипают слезы.

Это гортанный рев, вселяющий страх и тревогу.

Это гневная песнь жарких пустынь, караванных троп, тесных улиц и людных площадей.

Это боевой клич Турана, умеющего не только терпеть, но и разить.

Грозный голос трубы заставил Бахтиара очнуться. Перед ним сидели Джахур и Мехри. Она спросила:

– Как ты очутился на дамбе?

– Ушел из дворца.

– Почему?

– Душно.

– А жена?

– Оставил.

– По какой причине?

– Устал.

– Почему был голым?

– Скинул одежду, чтоб не мешала бежать.

– Отчего бежал?

– Задержать пытались.

– Зачем?

– Любят. Жить без меня не могут.

– Так… – Мехри и Джахур переглянулись, уставились, точно гадальщики – в белые чаши с темным зельем, в глаза Бахтиара, стремясь проникнуть в скрытые думы, представить события этой недоброй ночи. Проследить каждый шаг Бахтиара от дворца к черной лачуге.

И поняли многое.

– Где собака? – спросил Бахтиар.

– Прогнали.

– Что? Эх, люди! Ведь она… спасла меня.

– Не она, – заметила Мехри.

Взгляд Бахтиара упал на крепко сомкнутые руки женщины, перекинулся на объемистую ладонь Джахура, скользнул к двери.

– Жаль все-таки бедную. У нас с нею один путь.

– Нет! – резко сказал Джахур. – Путь бродячей собаки – страшный путь. Ты человек. У тебя иная дорога.

– Она была не такой, как другие. Не из стаи. Ходила в одиночку.

– Тем хуже. Это – оборотень.

Труба звала. Она гремела в голове и в легких, отдавалась в сердце, возбуждая мозг и кровь. Крутые волны звуковых колебаний – мощных, напористых, внятных, как человеческая речь, – вытесняли мелкую дрожь, колебаний душевных, унося прочь остатки сна, чад дворцовых жаровен, яд лживых слов, муть глухих сомнений.

Бахтиар внимательно огляделся вокруг, заново узнавая глиняный очаг в углу, закопченные балки потолка, стены косые, земляной пол в старых выбоинах. Родное гнездо. Он вернулся домой. Ты у себя, Бахтиар. Ты у своих.

Сотник вздохнул. Прерывисто, судорожно. Глубоко и облегченно, полной грудью, со слезами на глазах. Так, расслабленный, в холодном поту, переводит дух человек, который только что очнулся от жутких сновидений. Очнулся, жадно осмотрелся, увидел знакомые лица, ниши в стене, утварь в них – и с радостью убедился, что беда, слава богу, случилась с ним во сне, а не наяву.

Да! Все, что было до сих пор, – дурной, скверный, тяжелый сон. Лишь сон, мрачное наваждение. Явь светла. Мир населен людьми, а не черными чудовищами с красным глазом во лбу, под растрепанной шерстью. Стаду ночных упырей не удалось растерзать Бахтиара. Он отбился от них. Он и впрямь Счастливый.

Труба зовет.

Бахтиар сел, прикрывая ноги шубой.

– Просохла моя ветошь?

– Куда? – всполошилась Мехри. – Тебе надо лежать.

– Хватит, некогда. Подай шаровары, дядя Джахур. Идите на улицу. Выйду сейчас.

Бахтиар навернул портянки из целебной верблюжьей шерсти, втиснул ноги в сапоги для верховой езды, желтые, с высокими каблуками. Натянул просторные, навыпуск, плотные шаровары с галуном и разрезами внизу штанин. Шубу пришлось надеть чужую. Шапку тоже.

«Немного добра ты скопил во дворце», – усмехнулся Бахтиар.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю