Текст книги "Черная вдова"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 13 (всего у книги 14 страниц)
Загалдели айханцы. Будто именно их дочерей, причем всех сразу, совратил Бахтиар. Особенно усердствовали сарты, наиболее упрямые приверженцы веры.
Правда, война нарушила их привычный уклад, люди притерпелись ко многим непотребствам, не столь рьяно совершали пятикратную молитву, сами порой топтали законы ислама. И забывали о каре небесной. Но любовную связь вне супружества (чужую, конечно, не свою – собственный грех простителен) никто б не согласился допустить и оправдать. Даже под угрозой сесть на острый кол.
Тут сквозила отнюдь не забота о нравах.
Будь так, айханцы осудили бы в первую очередь известных в городе податливых юношей и бородатых охотников до них. Нет, этих не трогали. Они – явление обычное.
Тут под личиной добропорядочности выступало нездоровое любопытство, тайное желание тоже сподобиться запретных услад. Сказывались злость, обида, зависть. Не всяких ласкают Медовые.
На расправу дерзкую тварь!
Тем более, что Асаль не очень трудно, точней – не очень опасно избить, обидеть, оскорбить. Кто ее защитит Бекнияз, Бахтиар? Их сотрут с лица земли, если дойдет до резни. Иное дело – Гуль. К ней не сунешься. Ну ее. Пусть аллах накажет своенравную.
Асаль скрылась. Борцы за чистоту нравов ринулись наверх, к Бахтиару. Он встряхнул перед ними узлом:
– Хлеб она принесла, хлеб! Тетя Мехри не смогла, на сносях. Ей надо беречься. Вот и послала Асаль! Разумеете, дурачье? Ничего между мной и Асаль нет и не может быть. Не верите мне – хлебу поверьте. Это хлеб – слышите, хамы? – а не ребенок, тайно рожденный. Эх, люди, люди! Сколько дряни вы льете друг на друга во имя чистоты… Зверье. Если б и было что между нами – вам-то что, ублюдки? Когда вы перестанете совать носы в чужую постель? Понравится тебе, пес Курбан, если я сяду ночью рядом и буду глазеть, сколько раз ты ущипнул жену? Пошли прочь! Не хочу видеть подобную мразь. И ради этих ослов я лез под стрелы татар? Больше не полезу. Подыхайте как знаете. А подохнуть вы быстро сумеете – дай волю, сразу глотки друг другу перегрызете. Вон! Кому я говорю? Перебью, подлых!
Он широко замахнулся булавой. Площадка опустела. Ушли. Оставили в покое. Но скорей устыдились, чем испугались. Или – наоборот?
Бахтиар подумал с горечью:
«Люди злей цепных кобелей, но слабей степных ковылей. Знай, гнутся то в одну, то в другую сторону».
– Успокойся, юный друг, не сердись, – с грустью сказал Три-Чудака. Они остались на башне вдвоем. – Это вовсе не плохой народ.
– Не плохой?
Вздорный!
Тупы, скупы, слепы.
Хвастливы, завистливы, точно дети. И, точно дети, упрямы, обидчивы.
Вечно меж ними споры, ссоры из-за мелочей.
Вечно у них все наоборот.
Истинной опасности не замечают, ерунду, что не стоит плевка, раздувают в страшилище всемирное. Чтят болтунов, травят лучших в своей среде.
Я думал раньше: охмуряют, бедных. Но теперь Бурхан-Султан взаперти. Кто их подзуживает? Курбан? Пустое место. Уж так они сами устроены – чуть услышат где лай, подхватывают, как свора псовая. Не разбираясь, что к чему.
Не понимаю, что путного находит в этой горластой ораве Джахур. Стадо. Скоты безмозглые.
Ну их к черту.
– И покойного Байгубека?
И Аллабергена?
И Ата-Мурада?
И самого Джахура?
И Сабура с Олегом?
Бекнияза, Хасана, Салиха?
– Нет. Те по-особому скроены. Мало таких.
– Много таких! Почти весь народ. Вот разных Тощих Курбанов, Алгу с Таянгу действительно жалкая горсть.
Ты сам не веришь тому, что говоришь, дорогой. Запальчивость в тебе клокочет. Успокойся. Не суди людей сгоряча – непременно промах совершишь.
И я не оправдываю глупость. Народ, прямо скажу, еще очень темен и дик. Но он и не может сейчас быть лучше!
Понимаешь?
Ты подумай, какую тяжелую цепь дурных привычек, ложных учений, страха, нетерпимости, всяких заблуждений он тащит за собой.
Тащит сорок веков. Тысячелетня.
И все-таки, даже с грузом невежества на ногах, трудится, ищет, бьется с врагами, песни слагает, стремится к лучшему. А ведь мог и одичать.
Не чернить – уважать его надо за стойкость и терпение. Люби людей. Их суть – созидание. Невежество – их болезнь. И не они в ней виноваты. Время такое. Надо понимать.
– А ты, – продолжал старик с укором, – слишком нетерпелив. Хочешь с ходу аллаха за бороду ухватить. Это не так-то легко.
Жизнь не сказка, где потер ладонью волшебную медную лампу – и вырос перед тобой золотой дворец с улыбающейся пери. В сказке все совершается само собой: закрой глаза, открой глаза – и кто-то уже сделал дело за тебя.
А жизнь требует открытых глаз. И твоих рук.
Жизнь – поход. Цель – даль.
Главное – выбрать к ней верный путь, осознать свое место в рядах идущих и честно шагать, покуда хватит сил.
Ты винишь других в мелочных заботах? Но оглядись – и увидишь, что сам прикован к мелочам. И не хочешь даже на пять локтей подняться над ними.
В чем твой подвиг?
Уничтожить татар? Не выйдет. Не все сразу, дорогой. Знай, татар не осилить. Айхан обречен.
Конечно, народ победит.
Однако победа его будет не столь громкой, как победа султана Мухамеда над каракитайским гурханом. Она придет исподволь. И будет победой не над татарами – они сольются с нами, составят одни народ. Как гунны, огузы, кипчаки. Это будет победа черни над татарскими ханами, белой костью.
Она далека. Ты ее не увидишь.
Твой подвиг – биться до конца и с честью умереть. Горько? Пусть. Иного выхода нет. Только так ты отблагодаришь людей за хлеб, съеденный тобой.
Обращусь к старине.
Султан всячески изгонял старину из нашей памяти. Но прошлое от этого не стало бедней. И тогда случалось немало хорошего. Такого, что своей поучительностью может сослужить службу сейчас и завтра.
Старины не терпит тот, кто не уверен в нынешнем дне. По закону жизни сегодня должно быть лучше, чем вчера. Верно? Глупый страшится: не дай бог, сравнишь – и вдруг окажется хуже! Позор. Что люди скажут?
Умный не боится сравнивать. Стало хуже – значит, где-то ошиблись. Надо исправить ошибку.
Изучая старину, поступки давно ушедших людей, умный сопоставляет их с нынешним временем. Со своими поступками. Лучше осознает свое время. Свое место в настоящем и будущем.
Разве способен человек поумнеть к зрелому возрасту, наметить путь на завтра, если он не помнит успехов и неудач далекой юности? Нелепость. Обрывками мыслей, связанных лишь с текущим мгновением, живет умалишенный.
Я расскажу тебе кипчакское предание.
Жил на свете веселый пастух Коркут. Очень любил он жизнь. Но вот подступила старость. Не хотелось Коркуту умирать. И решил он отыскать бессмертие.
Пустился Коркут бродить по земле. И всюду, куда ни придет, видит смерть.
Сохнет в степях ковыль. Падают сосны в лесах. Рушатся горы. Убедился Коркут – нет бессмертия. Тогда он выдолбил из дерева кобуз, струны натянул, запел. О том, как прекрасна жизнь.
Умер Коркут, а песня осталась. И сейчас она звучит в степях. С тех пор и существует кобуз.
Понял?
Спой и ты свою песню. Так, чтоб ее не забыли.
Он даже не узнал их сперва.
Он давно не встречал их – пронзительно ярких, с подтянутыми кверху острыми наружными углами, треугольниками белков, чуть тронутых коричневой тенью, широкой полосой смуглой кожи между верхней каймой изогнутых ресниц и пологими, длинными дугами очень густых бровей.
Он забыл о них – влажно сияющих холодным блеском, непроглядно темных, черных до того, что зрачки совершенно сливались с радужной оболочкой.
Однако они припомнились сразу.
Как всегда, невозможно постичь их выражение. И все-таки что-то изменилось в этих глазах. То ли к лучшему, то ли к худшему. Что – он не мог понять.
Он даже не видел их сначала – только ощутил на себе их тягостный, удручающий взгляд. Сидел, тосковал, томился, не испытывая ни спада, ни подъема – ничего, кроме усталости, горчайших сожалений о своей неудачной судьбе. Он и не заметил, как исчез старик Три-Чудака.
И вдруг – Гуль-Дурсун.
Нет, Бахтиар не удивился ее приходу. Наоборот, почувствовал нечто вроде злорадного облегчения. Наконец-то! Было бы даже странно, если бы именно сейчас, когда все определилось и круг замкнулся, она не явилась к нему.
– Прости, Бахтиар! – Гуль упала перед ним на колени. – Я больше так не могу. – И только сейчас ясно увидев, что с нею сталось, протянула к мужу иссохшие руки, закричала: – Смотри, до чего ты довел Гуль-Дурсун!
В ее хрипловатом, надсадном голосе сквозь непрочную дымку притворного смирения полыхнул зеленый огонь ненависти и отчаяния. И Бахтиару вес стало ясно до конца.
Она явилась, чтоб поставить в середине круга точку.
Да. Вот оно как. Ей тоже – Бахтиар помеха. Бельмо на глазу. Кость, застрявшая в горле. Он всем насолил, злой Бахтиар. Весь Айхан придавил железной пятой. Вздохнуть не дает никому.
Он, только он, и никто другой, причина всех бед на земле. Не будь Бахтиара – не было б татар. Не было б войн. Не было б осад. Давно б водворился покой. Рай на земле! А как же? Это понятно всякой собаке. На ком сошелся клином белый свет? Конечно, на Бахтиаре.
То-то бы сразу всем сделалось хорошо, если б взял да исчез негодный Бахтиар. Злой Бахтиар. Безбожный Бахтиар. Ах, дурачье несчастное!
Ну, погодите. Я вас проучу.
Сначала вас, друзья на час, защитники Айхана, люди без твердой воли, куклы в руках ловкачей. Чтоб одумались, наконец, осмотрелись вокруг. Научились сами отвечать за собственную голову. Близких беречь. Не верить врагу. Понимать сложное. Жить своим умом, без нянек и козлов отпущения.
Вы можете стать лучше. Обязаны. По погоде – халат, это верно. Однако нельзя каждый раз, чуть прихворнув, ссылаться на дурную погоду. Надо привыкать к зною и холоду. Чтоб в любую погоду оставаться здоровым.
Иное дело, если б не было примеров. Но ведь ходили по земле Омар Хайям и Бируни! Уж за двести-то лет прошедших с их времен, должна хоть капля ясной мудрости этих людей просочиться сквозь толщу ваших черепных коробок.
Не с презреньем это говорю – с беспокойством за вашу судьбу. Люди, или вы станете когда-нибудь людими, или погибнете. Одно из двух. Скотская жизнь не может длиться вечно. Наступит вырождение.
Я накажу и тебя, Гуль-Дурсун. Мешаю? Ладно, больше не стану. Я облегчу твой путь. Ты свободно пройдешь по нему до конца. Джахур прав. Каждый должен пройти до конца по выбранной им дороге. Пеняй на себя, если она приведет к пустому колодцу в песках.
И тебя допеку, Чормагун. Чем – ты узнаешь потом. Ты умный, поймешь. Я заставлю всех вас открыть глаза и взглянуть на самих себя. Это и будет мой подвиг. Случается, одна тихая смерть приносит больше пользы, чем сто громких жизней.
– Ну, что же ты? Продолжай!
Бахтиар сумрачно улыбнулся. Его поразила наивность ее уловок, жалкая надежда обмануть, одурачить его, Бахтиара. Вновь вскружить ему голову, чтоб взять свое.
Отчаянное скудоумие. Беспросветное.
Но вместе с тем и смертельно опасное. Безжалостное. Ядовитое. Обозленный каракурт, ничтожный паук, валит с ног верблюда-исполина, красу и гордость степей. Их верную надежду. Их твердую опору. Их жизнь.
И как он решался спать с подобной тварью?
Бахтиар ожесточенно заглушил томление рук, готовых тут же, на месте, раздавить черную гадину. Пусть живет. Ее ждет иная кара. Великая. Неслыханно беспощадная. Хуже которой не может быть.
– Давай! – крикнул он с веселой яростью. – Чего молчишь?
Плачь. Рви волосы. Бей в грудь, говори, что соскучилась. Хочешь опять нежиться со мной. Печалишься о своих поступках. Раскаялась. И так далее.
Я вижу узел в руках Адаль.
Ты принесла мне поесть? Еще бы. Ведь крепость бедствует, Бахтиар – голодный. У тебя, конечно, сердце кровью обливается от жалости. Не так ли?
Я верю. Ведь я – слепой и глупый.
Я даже проглочу вино, которое ты захватила. Удивительная заботливость. Ты хорошо знаешь, что я жить не могу без этого пойла. Какой красивый кувшин. Серебро. И вино особое.
Вижу, ты и впрямь без ума от Бахтиара.
Я потрясен. Растроган. Сейчас разрыдаюсь.
Где кубок? Дай сюда. Налей сама, своей доброй, ласковой рукой. Спасибо. Смотри, я пью.
Радуйся, Гуль-Дурсун.
Твое заветное желание исполнилось.
…Гуль-Дурсун раскрыла рот, попятилась. Бахтиар допил вино и вернул ей кубок: «На. Отдашь Чормагуну. Наградит». Он выпрямился, озаренный солнцем, высокий, крепкий, смеющийся сквозь боль. Очень тепло. Хорошо. Славный нынче день.
Адаль заплакала, потянула хозяйку за собой.
Скрываясь в холодном провале спуска, Гуль оглянулась через плечо. И Бахтиар впервые разгадал выражение ее больших, блеснувших в темноте очей. В них – сомнение, боязнь поверить в удачу, страх и радость.
Ничего не поняла.
Он помахал ей рукой.
– Привет Орду-Эчену.
И тотчас забыл о Гуль-Дурсун.
Единственное, о чем он жалел, умирая, – это то, что после него не осталось детей.
Человек бессмертен в своих делах? Да. Прав, конечно, Три-Чудака. Но дела бессмертны лишь тогда, когда с пользой служат потомству.
Наши дела – для наших детей.
Асаль. Напрасно Бахтиар не женился на ней. Прощай, бедная. Что будет теперь с тобой?
Охрана заметила Гуль и старуху служанку лишь тогда, когда перед ними уже отворилась калитка в дворцовых воротах. Они проворно нырнули одна за другой в прямоугольную щель. Калитка захлопнулась. Столь быстро, что изрядный клок от платья Адаль остался снаружи.
Однако спешили женщины напрасно. Никто не думал их преследовать. Смерть Бахтиара будто сковала людей – двух слов сказать не могли, двинуть рукой не смели.
Три-Чудака, осмотрев труп, сразу установил, отчего погиб предводитель. Необычная смерть.
Странно не то, что Бахтиар отравлен женой. Не он первый. Дело знакомое. Странно другое. Не силой же влила Гуль-Дурсун в рот супругу вино с крепким ядом? Ясно, он выпил сам. Зачем? Ведь Бахтиар не мог не сознавать, что появление Гуль сулит ему мало добра.
Что же, выходит, он хотел умереть? Почему?
Струсил, испугался татар? Чушь. Устал? Все устали.
Зачем же он все-таки выпил отраву? От кого стремился спастись? Темное дело. Айханцы смутно ощущали здесь какой-то укор, урок себе, но в чем его суть не понимали.
Они так и не узнали, кто проводил эмирову дочь к Бахтиару. И как случилось, что Гуль свободно разгуливала по крепости. Какой пес ей помог? Прозевали. Надо бы меньше спорить о пустяках и больше следить за тем, что происходит вокруг. Этак всех могут отравить, подсыпав яд в общую похлебку.
Труп снесли вниз.
Три-Чудака снял с плеча изношенную торбу, порылся в ней, достал небольшой, с детский кулак, желтый тыквенный сосуд. Откупорил. Опрокинул на ладонь. Протянул ее к народу.
В ямке ладони темнел довольно крупный, с хорошую бусину, красивый паук. По черному бархату круглого брюха рассыпалась дюжина белых точек. Будто соль прилипла к угольку. Паук был неживой. Длинные лапки его подогнулись, ссохлись.
Старик спросил окружающих:
– Что это такое?
– Каракурт.
– Самка, самец?
– Самка.
– Верно. Самец меньше. Он почти безвреден. Яд паучихи сильнее чуть не в двести раз. Она выходит на охоту из темных щелей, сосет кровь животных. Укус ее неслышен. Я знаю. Кусала. И других укушенных видел. Паучиха нежна. Сперва приладится, слегка оцарапает кожу, потрет, размягчит. Затем протыкает жалом, острым, как птичий коготь. Место укуса становится красным. Вспухает, болит. Будто железный прут, добела раскаленный, в тебя запустили. Боль вместе с ядом расходится по всему телу. Страх, слабость, удушье. Озноб. Затем – смерть. Верблюд гибнет почти сразу. Человек – через несколько часов. Человек, выходит, крепче верблюда. Я, слава аллаху, остался жив, как видите. Был молодой, здоровый, выносливый. Отлежался к счастью. Или – к несчастью. До сих пор хвораю. Тоска. Никак не могу одолеть. Кто скажет, почему пригожую паучиху называют «черной вдовой»?
– Я скажу. – Из толпы выступил рослый туркмен. – У нас их много. Насмотрелся. У паучихи – страшный обычай. Поживут вместе – она убивает самца. Рвет на части. Жрет как добычу.
– Да. Такой закон жизни у этих насекомых. – Старик повернул ладонь. Паучиха упала. Три-Чудака растер ее подошвой.
Дворец. Гуль, изогнувшись, настороженно глядела из-за опорного столба; ногти красных от хны тонких пальцев судорожно вонзились в резной узор. Повезло, проклятой. Увернулась. Слуги загородили, не дали ударить чертову дочь.
– Разве такую убьешь? – Асаль опустила до блеска отточенный нож. Хотела бросить на ковер – передумала, спрятала за пазуху. – Ты, холодное существо, моих еще не зачатых детей переживешь. У змей и черепах долгий век. Оставь столб! Распадется. Сама ты живуча, зато руки твои всему на свете несут погибель. Боже мой! Что мне делать теперь?
Она ушла, шатаясь на ходу, растирая горло, стянутое спазмой. И опять ее не тронули – боязливо, безмолвно отстранились, пропустили наружу так же свободно, как и внутрь дворца.
– Почему не схватили? – долетел до Асаль запоздалый крик Гуль-Дурсун.
Ответа она не услыхала.
Опять караван-сарай. Мехри лежала на боку, стонала, водила большой ладонью по животу. Кумри, жена Курбана, погрозила девушке пальцем. Не надумай причитать. Вовсе расстроишь. Боялись, как бы Мехри не разродилась прежде времени.
– Крепись, тетушка, – сказала Асаль вполголоса, равнодушно и неразборчиво, будто сквозь сон. – Обойдется.
Она вновь очутилась во дворе. Остановилась, не зная, куда себя деть, где голову приклонить. Перед нею мелькнул, изобразив на лице озабоченность, корявый старик, омывальщик покойных. И только тут со всей ясностью – ледяной, беспощадной, пронзительной – постигла Асаль: Бахтиара и впрямь больше нет. И никогда не будет.
В голове у нее помутилось.
– Господи! Что мне делать?
С безутешно тоскливым свистом, подобно татарской воющей стреле, пролетел по улице, низко над землей, северный ветер. Погода испортилась. Но нигде не встряхнулся и клок соломы. Не заскрипела, не качнулась ветвь. Не покатились вперегонку, стукаясь о комья замерзающей глины, овечьи орехи. Все сгорело в печах, ушло в утробу животных, тоже съеденных до последней тощей козы. Голый, голодный Айхан был уныл, точно кладбище. В остывших дымовых отверстиях пустых лачуг залегла неподвижная тьма мертвых глазниц.
Весь вечер бродила Асаль по мглистым, крутым, безлюдным переулкам. Ложилась на тесных перекрестках, устало поднималась. Подходила к стенам, билась о них головой. Слонялась, как ветер, туда и сюда. Как ветер, струилась вдоль стен. И, как ветер, плакала навзрыд.
– Как же так? – донимала она себя и прохожих редких, как птицы на пожарище. – Ведь только в полдень он был живой! Я прикасалась к нему. Он был живой. Горячий. И вдруг – мертвый. Трудно поверить. С ума схожу. Видать, не любил он бедную Асаль. Иначе б прогнал жену, не стал пить из ее тлетворных рук. Может, и любил, да меньше, чем вас, неблагодарных. Ох, что же мне делать, соседи? Скажите.
Но что они могли ей сказать?
Ночью к Джахуру, хлопотавшему возле жены, заглянул потрясенный Салих. Он поманил кузнеца движением головы.
– Что случилось?
– Там, под стеной…
– Ну?
– Асаль.
– Что с нею? – вскричал Джахур.
– Зарезалась.
– Эх! Опять мы заняты собой. Опять человека проглядели.
– Отец-то ее о чем думал? – возмутился Салих. – Оставил дочь одну.
– Не вините старика, – сказал Уразбай рассудительно. – Тут дело особое. Никто б не удержал несчастную.
– Не снизойдет счастье на землю, пока люди будут тащиться по следам событий, вместо того чтоб их предупреждать, – туманно заметил Три-Чудака.
Появился Бекнияз.
– Зарезалась, говорите? – сказал он спокойно, почти безучастно. – Ну что ж. Ладно. Я ко всему привык. Слава богу, отмучилась. Пойду закопаю рядом с матерью. Пусть вместе лежат. Умру – и меня возле них заройте. Соберемся, как прежде, под крышей одной. Жаль, Хасан остался в стороне. Скучно будет без Хасана.
– Страшный день, – вздохнул Уразбай. – Страшная ночь. Страшная жизнь. Когда это кончится? Бог примирился с человеческой подлостью. Честному бесчестных не осилить. Кто спросит с них за кровь безвинно загубленных?
– Я! – ответил ему Джахур. – И ты. И Салих. Все. Сами спросим. Сейчас. Уж этих-то сумеем осилить. Надо проучить их напоследок. Айханцы! Бей предателей.
И крепость зашевелилась.
Оказалось, что их еще немало, этих измученных людей. Они слезали с башен, выбирались из хижин, похожих на могилы. Выползали из крытых ям, где спрятались от стужи, из дыр и нор, из расселин в исполинских стенах. Женщины и мужчины. Больные, раненые. Все, кто мог и даже не мог ходить. Весь народ.
Громада подкатилась к дворцу. Затрещали высокие створы. Но тут позади послышался еще более громкий треск – татары, пользуясь суматохой в крепости, подтащили таран прямо к предвратному сооружению.
Последний приступ. Последний бой.
Редко кому удавалось взять хорезмийскую крепость спереди, со стороны главного входа. Он был отлично укреплен. Обычно пробивали брешь в боковой стене. Но для этого нужны терпение, время и тяжелые осадные орудия. Их нет. И татары решились на отчаянный шаг.
Сухое дерево ворот – все-таки не звонкий камень затвердевшей, слежавшейся глины. Есть надежда поджечь, проломить. Тем более, что им теперь не смогут помешать – силы осажденных подходят к концу. Предвратное сооружение, мощь Айхана, стало его слабостью, наиболее уязвимым местом.
Степнякам хотелось скорей разделаться с этой злополучной крепостью, забрать что найдется и уйти за Джейхун. Туда, где больше еды. Тут ни одной бродячей собаки не увидишь. Всех съели. И священных собак, и обыкновенных ворон. Падалью питались. Но коней не трогали, берегли, отдавали животным остатки зерна – не жить татарам без коней.
…Последний бой. Последний приступ. Дворец опять пришлось оставить в покое. Немало айханцев окончательно разуверилось в удаче и побросало оружие. Зачем надрываться? Бесполезно. Все равно не осилить. Ни тех, ни этих. Они заодно.
Но часть осажденных сражалась. Всю ночь не стихали крики на башнях. Утром внизу объявился глашатай.
– Перестаньте лить свою и чужую кровь! Так сказал Чормагун. Кто неволит? Бахтиар умер. Вы обречены. Образумьтесь! Чормагун говорит: «Сдадут крепость к полудню – всех пощажу. Нет – всех уничтожу. Вплоть до грудных детей». Выбирайте.
Айханцы сошлись на последний совет.
Ночью выпал мокрый снег, к рассвету чуть подморозило. Зыбкое серо-белое небо спустилось до крыш, почти сомкнулось с зябкой бело-серой землей. Под рвань халатов забиралась ледяная сырость. При виде закоптелых, уныло торчащих над головой голых стен хотелось кричать от омерзения.
Что делать? Нет Бахтиара. Он бы сказал.
Кто-то умный заметил – одна ласточка не делает весны. Правильно! Однако ласточка ласточке – рознь. Бахтиар был не просто ласточкой. Он был первой Ласточкой-вестницей. С появлением которой и начинает оживать все вокруг.
Айханцы горевали. И вместе с тем очень злились на Бахтиара. Жаль, конечно, беднягу. Пропал. Но смертью своей он причинил им не только боль утраты. Он заставил их думать. А это – трудно. Чрезвычайно трудно. Только теперь, когда они оказались сами по себе и уже некому было их тащить и толкать, ругать и упрашивать, когда им пришлось решать свою судьбу лишь собственным разумом, люди почувствовали, что значит вождь.
Не хан, султан или шах – вождь свой, настоящий, из их среды. Который знал их нужду. Осознавал ее лучше, пожалуй, чем они сами. Никто не считал Бахтиара ангелом. Он ошибался. Блуждал. Подчас глупил. Как все. И все-таки это был вождь. Он жил для них. И умер ради них. Они же, вместо того чтоб ему помогать, мешали как могли.
Да. Печально. Поздно спохватились.
Однако они, как говорится, лишь сверху, слегка надкусили зерно твердой истины. Его сердцевина осталась нетронутой. Испытания не кончились. Полная ясность ждала их впереди. Страшная ясность. Пока что они продолжали верить в чье-то всесилие.
Они негодующе озирались. Кто? Кто скажет, что делать? Людей охватила ярость. Проклятый Бахтиар! Сбежал. Бросил одних.
– Не обижайте мертвых, – сказал Три-Чудака. – Бахтиар – это Бахтиар. Может, не стоит его хвалить. Но и ругать не надо. Он не мог быть лучше. Но хуже – хуже быть мог! Однако не стал. И за это спасибо. У него – особый путь.
Джахур:
– И Бахтиар честно проделал свой путь. Нам надлежит так же честно проделать свой. Время идет. Думайте, как поступить.
Курбан:
– Опять? Опять думать? Хватит! Думали, думали – ничего путного не придумали. С чем начинали с тем и сидим. Открыть ворота – и делу конец. Нас оставят в живых. Чего вы еще хотите? Чормагун поклялся небом, землей, водой, татарскими войлочными идолами. Священная клятва. Нерушимая. Это мы перестали бояться аллаха. Они своих богов почитают.
– Не убьют – в рабов обратят.
– Ну и что? А кем мы были до сих пор? Князьями?
– Верно, верно, – поддержали трубача из толпы. – К рабству айханцы давно привычны. Главное – жизнь.
Бекнияз:
– Жизнь? Опомнитесь, люди! Разве это жизнь – вдали от своей земли, в диких степях, в железных цепях?
Он влез на обломок стены, чтоб лучше увидеть всех. И чтоб всем было лучше видно и слышно, как и что скажет тюрк Бекнияз.
Разве они забыли, что говорил Курлагут? Чингиз татар, соплеменников кровных держит впроголодь. Судите, каково у них рабу. Пинает каждый кому не лень. В глаза плюет. Предков бранит. А ты – терпи. Молчи. Кланяйся. И так – всякий день. Год. Три года. Десять лет. Пока не околеешь.
Ползай у навозных куч, плачь да хнычь, вспоминая былое, детей, родную хижину. Нет! Рабство – не жизнь. И даже не смерть. Хуже.
Да, их и тут притесняли. Но сейчас – сейчас-то они свободны. Кто над ними? Нет никого. Сами себе господа. Он только и вздохнул всей грудью, как сюда, к Бахтиару, попал. Один беспокойный, тревожный, опасный, зато привольный нынешний день не променяет на пятьдесят прожитых лет.
Прожитых? Нет. Провороненных. Потерянных, пройденных вслепую. Уж лучше в разбой уйти. Хоть и недоброе это занятие, да все веселей, чем прозябание. Подумайте – шагу не мог ступить по собственному усмотрению! Зато сейчас – что хочет, то и делает. Жил скотиной – хоть умрет человеком.
– Берегитесь, люди! – предупредил Бекнияз. – Смотрите, не прогадайте. Не дадут передумать. Бахтиар умер. На кого вы свалите вину, если и теперь ошибетесь?
Курбан – запальчиво:
– Умирай себе на здоровье! Но людей не смущай. Верно, братья?
– Верно, верно! Правду говоришь.
Бекнияз – с холодным спокойствием:
– Хорошо. Не буду смущать. Сколько с вами возиться? Не дети. Достаточно вас улещал Бахтиар. Что проку? Идите. Сдавайтесь. Я остаюсь.
– Я тоже, – заявил Джахур.
– Что? – рассердился Курбан. В кой-то веки Айхан отнесся к нему по-серьезному, без смеха, без шуток обидных. Даже подпал под влияние его крикливых речей. Теперь, когда Курбан, так сказать, всплыл с грязного дна кверху, добился уважения, сам поверил в свою значительность, ему не хотелось, конечно, расставаться с подобием власти над шаткой толпой, добытым в спорах с Бахтиаровой кликой.
Опять собьет упрямый кузнец с толку всех этих людей, готовых окончательно подчиниться трубачу. Джахур – человек не последний. К нему прислушаются.
– Тоже хочешь умереть? – уязвил соседа распаленный Курбан.
– Нет. Жить хочу. Потому и остаюсь.
Трубач разинул рот.
– Как это понимать?
– Так и понимай.
– Нет, сосед, не увиливай! Растолкуй.
Курбан скинул халат. Ох, жара. Вдруг Джахур отыскал хорошую лазейку? Старый подземный ход вконец разрушило взрывом, зато, может, нашелся другой? Тогда, конечно, и сдаваться ни к чему. Зачем лишний раз искушать судьбу, если есть иной путь. Тогда плевать на айханцев, пусть сдаются. Лишь бы кузнец взял Курбана с собой. Взял? Лишь бы лазейку показал. Тогда и без Джахура можно обойтись.
– Ведь убьют! – пристал он к Джахуру, стараясь уже подмазаться к нему. – Убьют, если останешься. Или – как?
– Постараюсь уцелеть.
– Бекниязу нечего терять. Все потеряно. А ты – ребенка ждешь. Забыл?
– Помню. Из-за него и остаюсь.
– Как же ты думаешь его спасти?
– Руки есть, голова – на плечах. Буду драться. Спасу.
– Э! – Курбан разочарованно махнул рукой, натянул халат. – Ты все храбришься. Точно петух. Ладно, оставайся. Пожалеешь.
– Не пожалею.
– И я остаюсь, – сказал Уразбай.
– И я, – сказал Салих.
– И я, – сказал Три-Чудака.
– Оставайтесь, – вздохнул Курбан. – Джахур глуп. Вы – люди без роду, без племени. Одни на свете. Кому вы нужны? У меня – сын и жена, и я хочу их спасти.
– Я не пойду с тобой, – услышал он за спиной.
Обернулся. Умар? Вот это удар.
Умар, тонкий и длинный, как медная отцовская труба, с бескровным лицом, черным пухом над белыми губами, отвернул голову, чтоб не видеть яростых родительских глаз, произнес негромко, испуганно – но отчетливо:
– Я – с ними.
– Что-о? – округлил глаза и рот изумленный Курбан. – Ты-то чего тут ищешь, сухой фитиль?
– Мне… – Умар исподлобья взглянул на трубача, отодвинулся к Джахуру, – мне стыдно, что у меня… такой отец.
Курбан ахнул.
– Как ты смеешь?! Я тебе уши сейчас оборву, кости переломаю! Эй, Кумри, чертова тварь! Ты где? Иди сюда, стерва. Слышишь, что говорит это собачье отродье?
– Перестань! Не трогай. – Женщина с силой оттолкнула Курбана, ринувшегося к сыну. – Иди своей дорогой. Я тоже остаюсь.
– Ты? Вы оба пойдете со мной! Или я брюхо тебе вспорю, дрянь несчастная, так твою мать.
– Заткнись. Не пугай. Надоело.
– Да ты что, свихнулась? Мужу перечишь? Кожу сдеру! И за это колченогое чудовище я отдал ее отцу три мешка отборной джугары.
– Не жалей. Ты взыскал то зерно с детей своих малых. Ослабли, птенчики, плачут, есть им дай. Он же – куском не поделится с ними, обжора проклятый. Свинья ненасытная. Чтоб ты лопнул. Загубил бедных. Так и зачахли, мои ненаглядные, с голоду.
– Я тут при чем? Жизнь и смерть – от аллаха.
– Ты их в могилу загнал, крошек невинных. Теперь весь Айхан задумал туда же отправить. И все – ради утробы бездонной.
– Молчать! Язык отрежу.
– Устала молчать!
– Рехнулась? Убью! Смотрите, люди. Как обнаглели бабы в Айхане. Кто виноват? Берегись, Джахур. Голову сниму. Испортил мне семью. Сбил с пути, совратил. Правоверные! Помогите. Жену отнимают. Честь мою мужскую пятнают.
– Скоморох! Бесчестьем оттолкнул ты от себя жену и сына. Стыдись, сквернослов. И перестань грозить. «Зарежу, отрежу, перережу!» Кого пугаешь? Оглядись. Что ты такое? – Джахур взял трубача за плечо, встряхнул, повернул. Курбан бессильно болтался в его исхудалой, но все еще крепкой руке – нелепый, головастый, раскоряченный, теперь действительно тощий. Кузнец усмехнулся. – Экий ты нескладный.
– Старое прозвище тебе уже не подходит, – вздохнул Три-Чудака. – Теперь ты – Толстый Курбан.
Не до смеха сейчас, но двое-трое не удержались, засмеялись невесело. Все-таки люди оживились. Курбан почувствовал – их приязнь отхлынула от него, переместилась к Джахуру.
Кузнец покачал головой.
– Почему так? Всегда в смутное время власть берут крикуны, проходимцы. И это чудище вы хотите избрать предводителем. И – после кого? Бахтиара. Слава Айхану! Докатились.