Текст книги "Черная вдова"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 14 (всего у книги 14 страниц)
– Пойдешь с нами – тебя изберем.
– Спасибо. Не по пути.
– Было всегда по пути, нынче – нет?
– Нынче – нет.
– Это почему же?
– Я не предатель.
– Перед кем? Все готовы кинуть оружие.
– Не все.
– Ха! Вас – горсть. Ты сам говорил: «Правда – за теми, кого больше».
*********
отсутствуют страницы в бумажном варианте (271-274 с.)
*********
обыденной жизни они отличались гордым спокойствием честностью, дружелюбием. Были сдержанно смешливы, остроумны, любили спрашивать. Главное – обладали ясной головой и здравым смыслом. Верили в силу свою. Дураков, дармоедов – не жаловали.
Что с ними сталось? Это другие люди. Будто то же, но уже совсем не те. Осталась оболочка, начинку будто подменили.
С крутых высот человечности, куда они взошли, проделав навстречу ветру новых эпох долгий, трудный, но верный путь, страх божьего наказания мгновенно швырнул их назад, вниз под гору, к охотничьему костру. Они на глазах отупели, стали злы, недоступны, безотчетно свирепы и недоверчивы. Словно шерстью обросли.
Коран, созданный давным-давно, во мгле полузабытых веков, и закрепивший в ритмичных, охмуряющих стихах понятия еще более отдаленных, совершенно ветхих, библейских времен, с маху зачеркнул, прозвучав в устах Бурхан-Султана, опыт столетий.
Джахур чувствовал к одуревшим айханцам братскую жалость, смешанную с глубоким испугом, обидой и злостью – такую испытывают в семье к жестокому, буйно помешавшемуся близкому родичу.
– Одичали. Скорей в Дозорную башню, – взволнованно шепнул он своим. – Она сохранилась лучше других. Запремся – не достанут.
Простор, открытый ветру. Приволье. Не за стеной – тут, под ногами. Снизу и сверху. Повсюду вокруг. Оно ошеломило людей, привыкших к тесноте, к долгому затворничеству. Здесь холоднее. Речь звучит по-иному, громче и жестче. Предметы огромны, пугающе зримы. Кружится голова, острей ощущается слабость.
Чормагун отсек толпу от ворот, сдвинул к берегу, замкнул ее цепью верховых. На сизых остриях копий приставленных чуть ли не к глазам пленных оседала тонкой наледью серебристая пыль.
Тишина. Ожидание. Что теперь?
Бурхан-Султан с кораном под мышкой, испуганно улыбаясь, что-то робко доказывая, заискивающе гнулся перед Чормагуном. Дул северный ветер. Воитель недовольно отворачивал плоское, фиолетово-темное от холода лицо, молча слушал, помахивая плетью. Вдруг он крикнул, топнул ногой. Священник выронил книгу. Она с глухим стуком упала на мерзлую землю, раскрылась.
Ветер с треском перевернул одну страницу, вторую. С быстротой пальцев, отбивающих на бубне сухую частую дробь, перелистал всю книгу. Ослаб – точно скучающе зевнул, обдал ее соломенной трухой – и улетел в пустоту полей, обильно унавоженных татарской конницей.
Чормагун поддел книгу кривым носком сапога. Она захлопнулась. Татарин, ругаясь, показал плетью на крепость, резко притронулся к плечу Бурхан-Султана, ткнул в сторону айханцев, сгрудившихся у канала. Священник съежился, вздохнул, согласно кивнул головой.
Часть татар спешилась.
– Руки назад!
Толпа тревожно колыхнулась.
– Не бойтесь, – проворчал коренастый степняк с тяжелой секирой в опущенной руке. – Считать будем. Разбирайтесь по десять. Живей!
Курбан, упорно лезший вперед, чтоб привлечь внимание Бурхан-Султана, попал, конечно, в первую десятку. У Курбана – заслуги; мулла должен вспомнить, заметить, замолвить словечко перед Чормагуном. Пусть наградит, приблизит к себе.
Тут, брат, не зевай. Сейчас, наверно, будут кормить. Надо раньше других успеть к горячему котлу – у татар тоже мало еды, вряд ли хватит на всех. Курбан – хитер. Его не проведешь. Свое не упустит. Так-то, глупый Умар. Не хочешь со мной? Подыхай! Зато отец твой нигде не пропадет. Он человек расторопный.
…Их выстроили на дамбе. Сверкнула секира.
Сосед Курбана покатился вниз, шлепнулся в стоячую воду. В прозрачной толще расплылась алым облаком кровь. Татарин подступил к трубачу.
– Ты что? – заорал Курбан. – Ты не должен…
– Смотри-ка, – вскинул брови степняк. – Этот мозгляк мне указывает, что я должен, чего не должен.
Удивленный, он снизошел до краткой беседы с жертвой.
Курбан крикнул:
– Не смей трогать! Я – ремесленник. Ведь вы их щадите?
– Ремесленник? Какое дело знаешь?
– Трубач! Трубач, музыкант!
– А-а. – Татарин сплюнул, перехватил поудобней рукоять секиры. – Таких у нас много.
– Я – хороший трубач. Лучший в Айхане.
– Стой смирно, верблюд! Не дергайся. Трубач, ткач, палач. Будь ты хоть придворный врач! Всем конец.
– А как же клятва?! Ведь Чормагун…
– И ты – поверил?
– На войлочных идолах…
– Это наши идолы, не ваши. Своих не накажут за ложь. Они смеются над вами.
– Я тоже не чужой. Я свой. Я – за вас. Спросите у муллы. Он скажет, Бурхан…
Татарин взмахнул обоюдоострой секирой.
– Султан-а-ан! – завыл трубач, закрыв глаза, мотая запрокинутой головой, отчаянно топая, хлопая ладонями по бедрам. Удар! Больше ему не пришлось кричать. Успокоился. «Его голова, – как говорится в стихах о Лукавой царевне, – избавилась от всяких забот».
– Скорей, скорей! – торопил Чормагун.
Татары действовали топорами быстро, сноровисто, проворно, точно поленья раскалывали. Трупы легко скользили по откосу, густо облитому красной жижей. Внизу, на дне, как в сточной канаве на бойне, в груде мертвых судорожно копошились живые.
Конные монголы добивали раненых стрелами.
– Не тратьте стрел, дураки! – обругал их Чормагун. – И так подохнут. Захлебнутся.
Пленные вопили:
– Бурхан-Султан!
– Отец! Как же так?
– Спасите!
– Остановите этих зверей!
Священник, бормоча молитву, медленно провел, ладонями по жесткому лицу, опустил их – будто смыл ответственность, потупил глаза – и отвернулся.
– Не надо. Забудь. – Чормагун стесненно вздохнул, покачал головой.
Бедный Орду. Когда ты повзрослеешь?
Орду – недовольный:
– Почему не надо?
Они сидели вдвоем в пустой, подчистую ограбленной комнате, отдыхали после сытной еды, добытой в дворцовых кладовых. Правда, ее не достало на всех, зато Орду и Чормагун хорошо подкрепились перед дорогой.
Воитель медлил с ответом.
Итак, Айхан взят. Жителей извели. Башню, где укрылась горсти упрямцев, густо обстреляли, набили снизу обломками ворот, зажгли, крутили, рушили тараном пока не обратили в груду дымящихся глыб. Никто не вылез, не ускользнул. Приказ исполнен.
Отчего же угрюм Чормагун?
Добыча мала? Перепадало и меньше. Воин – охотник. Добыча – дичь. Не всегда охота удачна.
Все-таки золота, серебра, ковров добротных, мехов булгарских во дворце набралось изрядно. Сохранили и женщин Айханских – самых красивых, молодых. Есть с чем предстать перед ханом Джучи. Беспокоит другое. Тягуче охая, уныло ковыряя в черных зубах острой палочкой из слоновой кости, старик размышлял о дальнейшей судьбе татар.
Не по зубам эта страна монгольскому войску.
Айхан испугал Чормагуна. Что из того, что большинство осажденных вышло с повинной? Сдаются слабые. Они не опасны. Опасны те, которые не сдались. Даже мертвые они страшнее покорных живых.
Пока есть люди, предпочитающие смерть плену – пусть их будет лишь десять на тысячу, – говорить о полной победе над тем или иным народом – глупая самонадеянность. А ведь их не десять на тысячу. Больше. Гораздо больше. С тех пор как началась воина в Туране, не помнит Чормагун ни одной, даже самой захудалой крепости, кроме обманутой Нур-Аты, что сложила б оружие без сопротивления.
И при каждой стычке, сколько б начальники ни старались сберечь основную силу, кинуть в бой пленных, орда неизменно теряет лучших стрелков – коренных татар. Людей надежных. Пусть и не преданных от души, зато крепко связанных с родовой верхушкой общностью языка, обычаев, пастбищного хозяйства.
Рабы дерутся плохо, неохотно. Лишь по принуждению. В трудный час приходится волей-неволей пускать в ход отборные части. Ряды редеют.
Отчаянная несообразность: чем больше побед – тем ближе поражение. Окончательное, непоправимое. Туран, допустим, одолели. Хватит сил и упрямства растоптать еще десять, пятнадцать стран. А потом? Сгинут монголы в незнакомых степях, горах и долинах, под стенами бесчисленных городов – и окажутся ханы одни во главе разноязычных толп, готовых скинуть их в любое удобное мгновенье.
Что сохранится от великих завоеваний?
Раствориться, пропасть в туземной среде? Чего ради тогда нужно было затевать небывалый поход, если плоды твоих усилии достанутся кому-то другому?
Самое верное – уничтожать. Всех подряд. Совершенно очистить, опустошить огромные пространства, заселить их своими. Чтоб густо плодились на воле, захлестнули весь мир.
Нет, ничего не выйдет. Передерутся между собой. И как уничтожить всех? Их много. Сколько людей на земле! И каждый хочет жить. Попробуй испепелить эту ужасающе громадную, исполинскую живую стену. Какое оружие надо измыслить, чтоб ее сокрушить?
Татарское войско с его хваленой боевой оснасткой представилось усталому Чормагуну кучей умалишенных, пытающихся срыть ножами горный хребет. Напрасные потуги. Бессмыслица.
Хуже всего, что сами воины начинают это понимать. Не слышно за стеной победных кличей, песен задорных. Он видел давеча – люди молчаливы, печальны. С тоской в глазах отворачиваются от чужих полей, тупо глядят в костры. Много у них смутных желаний. Но самое первое, ближайшее – напиться и забыться.
Чормагун бросил палочку в огонь.
Пей не пей – от правды не уйдешь. Всех нас несет куда-то бурный гигантский поток. Из него не выплыть. Что остается? Ярость бессилия. Бей, чтоб душу отвести. Бей – после разберемся, что к чему. Да и стоит ли разбираться? Бултыхайся, пока не захлебнулся.
– Почему не надо, говоришь? – Чормагун взял с подноса две чаши. Одну – с татарской молочной водкой, грубую, толстую, из красной обожженной глины. Вторую – фарфоровую, тонкую, с местным виноградным вином. Развел руками – и резко сдвинул чаши. Стук, звон. Белая раскололась. Но часть душистого слабого вина, плеснув, попала в красную, разбавила жгучую водку.
Он поднес чашу с испорченным напитком к лицу Орду-Эчена.
– Джучи – строг. Не простит.
– Так, – грустно кивнул Орду-Эчен. – Ладно. Но чашу… стоит ли ее разбивать?
– Лучше разбить, – жестко сказал Чормагун. – Чтоб никого уже не соблазняла.
– Тогда… – Орду смущенно провел ладонью по лицу, – может, сначала выпить вино, а потом расколоть? – Он покраснел. – Жаль, если прольется. Сладкое.
– Пусть льется! В него подмешан яд.
Орду поник.
– Наберись мужества. – Старик ободряюще похлопал юнца по спине. – Запомнил, что сказать?
– Да. Пусть войдут.
…Старуха Адаль выпростала тощую руку из-под черного покрывала, протянула Чормагуну золотой кубок с вложенным внутрь серым бумажным свитком. Он вынул письмо, развернул. «Убей Бахтиара. Орду-Эчен».
– Так. Хорошо.
– Из этого кубка пил Бахтиар, – прошептала Адаль. Она попятилась к порогу, села на голый пол рядом с Гуль-Дурсун, низко, покорно и выжидательно, точно перед казнью, опустившей закутанную голову.
Чормагун осторожно, ногтем, отодвинул кубок.
– Раскройтесь. Не поймешь, кто служанка, кто госпожа. Которая – старуха, которая – молодая. Обе одинаково… стройны, – усмехнулся монгол, подразумевая другое.
Он уже видел их, седой хитрец. Пусть увидит Орду.
Женщины, не поднимая глаз от земли, медленно стянули покрывала.
– Н-да… – Чормагун крякнул, искоса взглянул на Орду. Юнец беззвучно ахнул. Он весь так и вспыхнул, испытывая стыд, страшную неловкость.
Ох, господи. Нехорошо получилось. Чудовище. И ты надеялась… Что ты значишь перед моей невестой? Скверно, очень скверно. Бес попутал. Надо же было связаться, обнадежить. Эх! До чего доводит легкомыслие.
Темноликая, в ранних морщинах, с грубой кожей, которую истощение кое-где надпилило сухими лишаями, пустая, измученная разнузданным воображением, она лишь на короткий миг вскинула грустные глаза. Поймала его смущенный, брезгливо-сострадательный взгляд, все поняла, жалостно, будто оправдываясь, улыбнулась деревянными губами – и вновь закрыла лицо, тяжко уставилась вниз. И больше уже не поднимала головы.
Орду задыхался. Кровь горячей волной ударила в голову, прихлынула к глазам, ко лбу. Что творится на свете? Как может случиться такое? Зачем, к чему, эта женщина – она сама и все, совершенное ею? Нелепость, чертовщина.
Отвернувшись в сторону, торопясь стряхнуть наваждение, Орду заговорил – резко, отрывисто, словно отмахиваясь словами от лезущей в глаза осы, колючей истины. И сказал совсем не то, что велел Чормагун, и не так, как тот хотел, – не свысока, подавляюще равнодушно и назидательно, а горячась, по-настоящему возмущаясь, с простодушным удивлением и растерянностью:
– Я… с толку сбит. Ничего не понимаю. Будто голову сняли, приставили другую. Боже! И это злое существо вообразило, что я возьму его с собой… Кто доверится женщине, которая ради чужака, смертельного врага ее страны, убила мужа – собственного мужа, самого близкого, лучшего человека на свете? Ладно б, если тебя силой отдали за Бахтиара. Нет. Я слыхал – сама навязалась, преследовала, пока не спутала по рукам и ногам. И вот что с ним сделала… Айханцы правы. Ты – паучиха, черная вдова. Нет у тебя иного имени. Как ты смогла? Как осмелилась? О чем ты думала в то страшное мгновение?
– Хотела к тебе, – ответила Гуль чуть слышно.
– Ко мне! – вскричал Орду. – Кто тебе сказал, что я обожаю ядовитых насекомых?
Гуль прошептала:
– Зачем же ты написал: «Убей Бахтиара?»
Вот когда содрогнулся Орду. Он так взглянул на Чормагуна, что старик рывком отодвинулся от него подальше.
– Это не я писал, – глухо сказал Орду. – Это писал один очень хитрый, подлый человек. Но если б даже и я – что из того? Я – враг. Разве враг может предложить доброе дело? А ты – послушалась. Значит, подлость сидела в тебе самой. Потому-то тебе и написали, что надеялись на сговорчивость. И – не обманулись.
Убила. Но это – еще полбеды. Ты поступила хуже. Ради случайной, дурацкой, ничтожной прихоти предала свой народ, край, город, где ела хлеб, воду пила. Если человек отважился изменить родной стране… то ему уже нечего терять. Он пойдет на все. Что его удержит, если не удержала даже совесть? Я тебя боюсь. Путь наш долог. Впереди немало разных племен. И тьма красивых юношей. И что же? Попадется лучший, чем я, – ты и меня отравишь?
Гуль-Дурсун сухо всхлипнула.
– Уходи, – сказал Орду, поднимаясь. – Неужели не чувствуешь, как ты отвратительна?
– Убей, – попросила Гуль.
– Э! Зачем? – Орду махнул рукой. – Отпусти ее, – повернулся он к Чормагуну. – Пусть идет куда хочет. Она… недостойна смерти. Айханцы погибли потому, что сражались. С кем и за что сражалась ты, Черная вдова?
– Нельзя, – проворчал Чормагун. – Нельзя отпускать.
Он ощутил наконец что-то отдаленно похожее на стыд. И то скорее на страх, чем на стыд – страх каких-то позорных разоблачений. Нужно покончить с этой нечистой затеей, уничтожить малейшие следы, чтоб все было скрыто, зарыто, забыто, не тревожило угрозой когда-нибудь выйти наружу.
– Убей. Иначе что скажут о нас потом? Предателей лелеем?
– А разве не так? – крикнул Орду. – Кто ее подбивал на измену? Чем мы лучше – мы, хвалящиеся своим благородством? С грязью водимся, ищем опору в отбросах.
– Что ты говоришь? – прошипел Чормагун. – Открываешь военную тайну! И – перед кем?
– Я сам ее только что открыл для себя.
– Ты не станешь великим ханом.
– Ну и что? Тоже – счастье.
– Ты – не настоящий татарин. Из-за таких хилых созданий, как ты, дети наших детей забудут верховую езду. Будут копаться в земле. Лапти носить. Предков поносить. Хвалиться, что они вовсе не те татары – другие, смирные, домашние.
– Эх! Ну вас всех. И предков, и потомков. Куда бы уйти, сбежать, чтоб никого не видеть? – Он направился к выходу.
– Постой! – Адаль, растянувшись на полу, схватила его за полу лисьей шубы. – А я? Что делать мне?
– Тебе? – Орду отпихнул старуху ногой. – Служила хозяйке верой и правдой – и продолжай служить.
– Разве я ради хозяйки старалась? – запричитала старуха. – Пусть черти ее унесут! – Распустив слюни, отирая слезы то левым, то правым, одинаково грязным, рукавом, Адаль торопливо поведала юнцу о тайных замыслах, сладостных мечтах.
Именно такой, как Орду, сочный вьюноша и мерещился бедной по ночам: «Точь-в-точь, милый ты мой. Будто сам приходил, ненаглядный».
Но вот беда – серебро, накопленное ею, отобрали татары. А ведь кто, как не Адаль, способствовала их победе? Она просит воздать ей по заслугам. Она любит справедливость. Недаром ее зовут Адаль – Справедливой. Царевич должен помочь. А то куда ей теперь, с пустыми-то руками? Как быть с замужеством?
Изумленный Орду кое-как собрался с мыслями – и дал вконец расстроенной старухе знатный совет:
– Выходи… за Чормагуна. Без серебра возьмет. Стоите друг друга. Он, правда, не очень сочен, но тебе, пожалуй, сможет угодить. – Чингизид споткнулся о порог. – Небо! Что происходит со мной? Спал в палатке шелковой – проснулся в яме навозной. Видно, уж не вылезу, так и останусь в этой яме. Надломилось что-то внутри.
Он уехал, не дождавшись наставника.
А Гуль-Дурсун? О ней рассказывают разное. Одни – что степняки привязали ее к хвостам диких коней, разорвали на части. Чтоб все восхитились их честностью и справедливостью. Другие – что оставили в живых, но прогнали прочь. Она долго ютилась в развалинах, среди подруг-паучих, питаясь черепахами и змеями. Потом сама превратилась в большую змею и до сих пор таится в подземных лабиринтах, ждет часа, чтоб вновь обернуться такой же, как прежде, красивой, страстной и страшной женщиной, чьей-то горькой любовью.
Место, где стоит заброшенная крепость, до сих пор считается нечистым. Никто уже не знает ее древнего названия – руины известны под именем Гуль-Дурсун. Черное дело одной недоброй женщины осквернило, наложило печать отчуждения на плоды труда многих и многих. Проклятье, недобрая память – это и есть наказание, которому подверг народ преступную дочь.
И только?! – воскликнет иной. Это не так уж страшно. Не все ли равно человеку, что скажут о нем после смерти?
Нет. Видно, не все равно. Иначе для чего, ради каких надежд он стремился бы прочно строить, украшать жилище? Ведь на его краткий век хватило бы трех временных шалашей. Все равно – ослу; нет, даже он неравнодушен к стойлу. Все равно отщепенцу. Калеке. Бродяге безродному. Человеку – не все равно.
И если тому, кто умер, теперь и впрямь безразличны последствия собственных деяний, то может ли быть безразлично, как он жил, как он умер, для тех, кто живет сейчас? Надо помнить былое – и хорошее, и плохое.
– Надо помнить, – сказал Три-Чудака, когда вокруг все стихло, татары растворились в мглистых полях и Мехри, взглянув на оседающую пыль развалин, горестно заплакала: «Гнусное место. Гнусное дело. Уйти бы скорей – и скорей забыть. Навсегда забыть. Чтоб не страдать до конца своих дней». Старик раздирающе хрипло вздохнул, сплюнул кровь, смешанную с копотью. – Разве можно забыть такое?
– Заполним, – кивнул Джахур, – Пригодится.
– Может, люди когда-нибудь научатся отличать правых от неправых, истинную речь от пустозвонства, распознавать змей и прочих оборотней в любых обличьях, даже самых приятных.
Они только что выбрались из-под стены, недалече от башни Дозорной, переставшей существовать. Их спасла, связанная с башней узкая галерея, что сохранилась внутри глинобитной громады еще с кушанских времен.
Неизвестно, для чего она служила раньше. Тайник оружейный, кладовая для стрел или копий? Скорей всего – ход запасной, предусмотрительно оставленный теми, кто строил крепость. Отверстия в концах галереи позже заделали глиной, точно трубу запаяли, – да и забыли о ней, как о многом другом. Когда Дозорная башня грузно расселась под тяжелыми ударами тарана, глина отвалилась, отдушина раскрылась – здесь и нашли они прибежище.
Так заботливость древних в самый трудный, отчаянный, казалось бы вконец безысходный час спасла айханцев – последних, немногих, зато наиболее терпеливых.
– В этом есть какой-то очень глубокий, скрытый, но важный смысл, – произнес раздумчиво поэт Мансур. Нечестивый, он же Три-Чудака, дальний потомок знаменитого математика Абу-Джафара Хорезмийца.
– Какой тут смысл! – рыдала Мехри. – Сколько нас уцелело? Трое из сотен.
– Четверо, – поправил Джахур. Она устало прислонилась к мужу. Старик возразил:
– Больше. У него тоже будут дети. У них – тоже.
Мехри улыбнулась.
– Сберечь бы, – шепнула она кузнецу.
– Сбережем. – Джахур осторохно провел по ее лицу, покрытому чистыми пятнами материнства, грубой, красной, обожженной в башне ладонью. Мехри припала к ней губами. – Не горюй. Есть руки. Есть молот. Жизнь не кончилась.
Она посмотрела ему в глаза, произнесла облегченно, с печальной радостью:
– Выходит… не за Бурхан-Султаном – за нами слово последнее?