355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Явдат Ильясов » Черная вдова » Текст книги (страница 12)
Черная вдова
  • Текст добавлен: 8 октября 2016, 09:27

Текст книги "Черная вдова"


Автор книги: Явдат Ильясов



сообщить о нарушении

Текущая страница: 12 (всего у книги 14 страниц)

…Айханцы решили: пока монголы не оправились после вчерашней неудачи и к ним еще не подоспела подмога, нужно сделать последний рывок, оставить крепость, пробиться сквозь редкие ряды осаждающих и уйти по древним тропам на восток.

Волнение. Радость в глазах, надежда в сердцах. Всколыхнулись мечты. Там, в диких песках, множество безлюдных городов, опустевших давно, при арабах. Ни дождь проливной, ни воющий ветер не сумели размыть, расколоть, распылить плотную глину крутых исполинских стен. Спокойно и прочно, как врытые камни, стоят веками, вразброс по соленой земле, где чутко спящий дворец, где башня немая, где храм. Там тьма засыпанных колодцев – их надо найти. Там травы солнечных пастбищ. Скот расплодится, послужит основой для новой, свободной пастушьей жизни.

Не будет у них важных вельмож, чванных начальников, жадных купцов – псов спесивых. Заживут единой семьей, как жили предки, скотоводы кочевые, почитатели огня. Детей оденут в шкуры зверей, приучат к простору, к буре, к схваткам на сыпучих барханах. Чтоб росли неукротимыми, гордыми, с мышцами, твердыми как сталь. Чтоб в их голосах слышался вопль пустынной рыси. Чтоб знали труд и не знали денег.

Татары туда не придут, осядут в захваченных городах – зачем им теперь бесплодная степь; их можно бить на караванных дорогах – нападать, отнимать, что везут, исчезать, хитро запутав след.

– Что ты скажешь теперь? – воскликнул Джахур.

– Ладно, – кивнул Бахтиар без особенной радости, хотя и нашел затею неглупой. – Главное сейчас – спастись, уйти отсюда, пока не поздно. А там жизнь покажет, что делать.

Сборы. Споры, что взять, что оставить. Споры, скоры движения – медлить нельзя. Торопитесь! Нас ждут свобода и счастье, край обетованный, приволье, достаток, любовь. Скатаны войлоки, увязаны вьюки. Уложены в тюки палатки, платки, полотно, хлопчатое волокно, толокно в тугих узлах. Скот согнан в кучу, повозки выстроены подле ворот. Назначены отряды – головной, замыкающий и отвлекающий.

Отвлекающий должен напасть на вражеский лагерь с дальней северо-западной стены, вызвать на себя удар озлобленных татар, сковать их боем, задержать. Чтоб остальные, пряча обоз, детей и женщин в середине, смогли без помех вырваться наружу, пересечь правую ветвь Гавхорэ. Благо, перед воротами – свободный проход. «Золотой мост» оставлен, а засады сняты – не до них теперь врагу.

– Готовы? – крикнул Бахтиар.

– Готовы!

Запричитала, не выдержав напряжения, какая-то старуха. Замолчи! Нашла время голосить. Руки туркмен – на засовах ворот. На башне – кипчак Уразбай; он следит за татарами, выжидая миг, удобный для выступления.

Кажется, пора. Благослови, аллах! Уразбай хотел уже взмахнуть хвостатой пикой, чтоб дать войску знак, как вдруг под ногами айханцев глухо загудела земля.

Гул нарастал. Ветер принес с полей визг и топот. Кипчак бросил пику, лег, закрыл синими от холода руками скуластое лицо. Что случилось? Поспешно взобравшись наверх, Бахтиар увидел необозримую темную лаву, стремительно набегающую из белой мглы. Конница. Неужто помощь? Но – кому? Загалдели, забегали внизу татары.

Под стены Айхана явился хан Джучи.

Жгучи глаза у Джучи.

– Голодный? – Он подступил, косолапо ступая, к старшему сыну, ткнул плетью в живот. – Зарежь и съешь Чормагуна!

Орду-Эчен еще ниже склонил виноватую голову. Надо молчать. Отец его простит. Но Чормагун – обречен.

– Когда пресветлый Чингиз, – продолжал грозный хан – ходил громить Чжун-Ду [7]7
  [6]При монголах – Дайду, Хан ныне – Пекин.


[Закрыть]
, столицу китайских правителей, у войска после долгой осады вышли до конца все припасы. Голод. Смерть. И что же? Государь назначил на убой одного из каждых десяти. Тем и спас остальных. И захватил богатый город. Кто первый лег тогда под нож? Ответь, старый хвастун.

– Самый никчемный? – вздохнул Чормагун.

– Ты угадал свой конец.

Чормагун побледнел. Плохо. Очень плохо. Есть, конечно, его не станут. Хан изволит шутить. Но закатать в толстый войлок и удушить могут вполне. Джучи человек горячий. Из тех, кто целится, уже спустив тетиву. Спохватится, проклятый, да поздно. Допустим, накажет сына Чингиз – что от этого Чормагуну?

– Хорошо, – уныло сказал старик, надеясь подкупить Джучи покорностью. – Ведите. Я готов. И впрямь, на что годится бездарный воитель? Лишь на жаркое.

Тоже изволил пошутить.

Бату возразил:

– Жаркое? Не выйдет. Сухой, костистый. Собаки и те не угрызут.

– Да? Пожалуй, – кивнул отец. – Что же делать с тобой, Чормагун? К чему тебя приспособить?

Хан долго расхаживал перед грудой черных кирпичей – неуклюже переваливаясь, наклонив туловище вперед, слегка откинув голову и спрятав руки за спиной. Простая осанка, не ханская. Походка пастуха. Так держится на твердой земле всякий монгол, с трех лет не слезающий с лошади. Зато не всякий монгол, даже рожденный в седле, обладает такой же властью.

Устав ходить, Джучи уселся на закопченный камень – обломок мечети, упер правый локоть в колено, обтянутое потертой кожей штанины, зажал большой ладонью жесткий рот, прикрытый с двух сторон редкой порослью темных висячих усов.

Раздумье. Что делать? Чормагун потерял много людей. Сгубил весь обоз, осадные орудия. Главное, он не сберег доверенный ему запас гремучей пыли. Джучи предполагал создать в Айхане тайное хранилище боевых средств для осады Ургенча. Затея сорвалась. Чормагун – преступник. Преступнику – смерть. И будь это два-три года назад, его бы уже завернули в кошму – он княжьего рода, грех проливать княжью кровь. Она священна. Столь важных особ почтительно душат.

Но теперь Джучи осторожен.

Не поднимешься – не упадешь, говорят китайцы, не упадешь – не поднимешься.

Хватит дурить. У Джучи немалый опыт неудач. Сколько бед он навлек на свою удалую беспутную голову слепой горячностью, плохо обдуманными поступками. Отец его ненавидит. Джучи – дерзкий. Джучи – непослушный. Джучи норовит выдернуть из-под родителя белый войлок, знак царской власти.

За что любить наглеца?

Зато каган жалует Чормагуна, сподвижника по первым походам. Тронь Чормагуна – Чингиз, который только и ждет, к чему бы придраться, может подослать гостей, отнюдь не намеренных распевать перед тобой мактал, хвалебную песню.

Чормагун – виноват? Да! Но у сильных виноват не подлинно виновный. Виноват неугодный. Сколько раз сам Джучи выручал своих подлых приспешников и губил людей хороших, честных, но чужих.

Пусть живет Чормагун. Может, еще пригодится, поддержит в суровый час? Что толку теперь от изрубленных сотен, украденных стрел? Их не вернешь. И этот Айхан – что он даст? Жалкая крепость. То ли дело – Ургенч. Довольно рисковать по-пустому. Особенно сейчас, когда перед ним – целый мир. Когда, точно двери в сказочный дворец, открылись пути на закат, в богатые страны, обреченные лечь под копыта татарских коней. Когда Джучи вот-вот избавится от несносной отцовской опеки.

Он уйдет в недоступную даль.

Он создаст свою великую державу.

Он, конечно, не знал, что три года спустя будет убит по тайному приказу Чингизхана.

– Подойдите ко мне, Орду, Бату и Чормагун!

Трое смиренно приблизились, в знак крайнего самоуничижения рухнули на колени, робко опустили зады на пятки. Человек, уважающий не только других, но и себя, садится по-иному: скрещивает ноги или остается на корточках. Дикарь, пренебрегающий правилами поведения, вытягивает обе ноги.

– Ты, Бату, поедешь со мной. Учиться тебе тут нечему. Разве что глупости? Медлительности? Расхлябанности? Вредная наука! Будешь брать Ургенч – увидишь настоящую войну. А здесь – игра, забава для юношей, еще не ставших мужчинами, и для стариков, уже переставших быть ими. Вам, Орду и Чормагун, придется продолжать осаду. Я дам людей. Оставлю запас новых стрел, два-три легких орудия. Но съестных припасов не оставлю. Сытый волк ленив, голодный – проворен. Хотите есть? Возьмите у них! – Джучи показал плетью на крепость. – Если за эту луну не захватите город – пусть силой, пусть хитростью… вашу судьбу решит собственная нерадивость. Я дважды простил тебя, Чормагун. Помнишь, где это было в первый раз? Хорошо. Сейчас – второй. Трижды, ты знаешь, татары не прощают.

Джучи встал, крикнул:

– Айхан надо взять! Пусть в нем даже горсти зерна не наберется – он должен быть нашим. Чтоб никто не думал, будто татары могут отступить, бросив дело на половине. Под Отраром копались полгода. И что же? Ушли ни с чем? Нет! Другие ушли бы. Мы – взяли. И теперь всякий знает: если татарин вынул нож, он не спрячет его, не испачкав кровью. Он ударит. И удар этот – неотвратим. Ясно? Все! Бойтесь и повинуйтесь.

Опять – неизвестное. Незнакомое. Непонятное. Не видно конца испытаниям, выпавшим на долю защитников крепости. В Айхане с утра творится что-то странное. Вот уже три часа не смолкают над головой пугающий вой, свист, писк, тонкое замирающее пение.

Будто сотни незримых музыкантов, устроившись на стенах и башнях, извлекают из флейт, прилаживаясь к инструментам, пробуя их перед игрой, то вкрадчиво сладкие, зовущие, обманчивые, то резкие, короткие, неприятные звуки.

Звуки дрожат, роятся там и тут, пересекаются в искристом воздухе, точно прерывистый звон комариных стай, слетающихся отовсюду.

Айхан замер.

Что еще придумали татары?

– Птицы? – приуныл туркмен Ата-Мурад. Он, пожалуй, впервые за всю осаду испытывал страх. – Но где? Не вижу. Да и откуда взяться певчим в эту пору?

– Смотри. – Бахтиар наклонился, подобрал чужую стрелу. Стукнул ногтем по роговой свистульке, прикрепленной к черенку. – Опасная птица! О смерти поет. Не птица – летучая змея. Свистит перед тем, как ужалить.

– Дай-ка сюда… – Туркмен осторожно, будто эфу живую, взял стрелу за шейку, повертел, стараясь держать подальше от глаз, с омерзением бросил, придавил ногой. Прищелкнул языком, сплюнул, испуганный и расстроенный. – Беда. Я слыхал, у предков наших, огузов, тоже были такие. Теперь не делают. Не знаю, почему. Может, обленились. Или стыдно. Каверзная штука! Хуже ядра. Не кости – душу ломает. Чую – начинается самое страшное. Не одолели силой – на подлость пойдут. Знаешь что… давай-ка мы с тобой обменяемся доспехами. А? Хорошо придутся – ростом и осанкой, считай, одинаковы.

– Зачем? – нахмурился Бахтиар.

– Чтоб татар обмануть, – пояснил туркмен. И хитро усмехнулся: – Пусть тебя убьют вместо меня.

Бахтиар сообразил, чего он хочет.

– Смерть не проведешь. Да и к чему? Жил в своей шкуре – и умру в своей.

– Не морочь мне голову, парень! Она и так гудит, как медный гонг. Раздевайся.

Чормагун – осуждающе:

– Злой, бессердечный! Женщина плачет. Женщина ждет. Глаз не может, бедная, сомкнуть. Насквозь истосковалась. А ты молчишь, как идол каменный. Куда это годится? Нехорошо. Давно пора дать ей знать о себе, любовной вестью порадовать горлицу нежную, день и ночь на ветке тоскующую.

– Не смей смеяться! – вскипел чингизид.

– Успокойся, родной. – Чормагун перестал скалить зубы. – Я не смеюсь. Так надо.

– Бессердечный? Не трогай чужое сердце. Это не камень для осадных орудий. Или оно – уже не мое?

– Не твое! Оно принадлежит Чингизхану. Понятно? Пиши, уйгур. Ты, Мэн-Хун, забросишь ядро с бумагой во двор к ненаглядной Гуль – как ее дальше? – Дурсун. Слышишь? Прямо во двор. В середину. Промахнешься – умрешь.

«Убей Бахтиара. Орду-Эчен».

Бурхан-Султан ощупал спрятанный в просторном рукаве бумажный свиток, бережно переложил его за пазуху – не потерять бы, помилуй, господь! – и строго взглянул на двух друзей.

– Согласны?

Алгу и Таянгу не отвечали.

Да, Бахтиар безбожник. Он против корана. Отступнику от веры – смерть. Тут священник, конечно, прав, тут ничего не скажешь. Но… Бахтиар – это все-таки Бахтиар! Не пустой болтун, погонщик ослов, от которого, грызет он еще свой хлеб или уже издох, пользы все равно никакой.

Большой человек Бахтиар. Весь Айхан связан с ним – кто дружбой, кто враждой. С первых дней осады не случалось в крепости событий, отделимых от силы, от разума, от речей Бахтиара. У него прочный корень. Трудно подсечь. Правда, на днях Таянгу стрелял в Бахтиара. Но стрелял наобум, не целясь, без особого желания попасть – потому и промахнулся, только руку оцарапал ему. Пустил стрелу просто так, чтоб зло утолить. Сглупил, короче говоря. После самому, стало стыдно.

Убить? Можно спорить, ругаться, грозить сгоряча. Но – убить? Причем умышленно, зная заранее, на что идешь? Невозможно. Совесть не позволит, рука не поднимется. Боязно, нехорошо. Легко сказать – убей. Ну, осмелится Таянгу, допустим, зарежет беднягу. А потом? Страшно подумать, что будет в Айхане. Все рухнет. Всему придет конец.

– Не согласны?

Бурхан-Султан горестно вздохнул. Кипчаки не слушались. Накормил, окаянных, до отвала, чаю для них не пожалел – молчат. Динары золотые предлагал – не берут, уперлись, точно бараны в ограду загона.

Отыщись в коране заклинание, способное испепелить на месте, Бурхан-Султан произнес бы его незамедлительно. На ветер пустил бы, сжег наглеца Бахтиара, упрямых Алгу с Таянгу и заодно – весь Айхан. Жаль, нет таких заклинаний. Он убедился теперь – молитвы без подкрепляющих действии недейственны.

Что же измыслить? Покориться судьбе, пропасть без вины, по милости глупых? Нелепо. Пусть гибнут сами – Бурхан-Султану за что страдать? Он с первых дней осады – на стороне татар.

Но попробуй на словах доказать Чормагуну, что ты хотел ему помочь. И слушать не станет. Теперь, после всего, что случилось, не жди от осаждающих пощады. Взбесились. Не сегодня-завтра сравняют стены с их тенью. И только важной услугой, пришедшейся очень кстати, можно купить снисходительность Чормагуна.

– Колеблетесь? Прочь! Других найду.

Осторожный, предостерегающий кашель.

Священник скосил глаза. Колыхнулся край полога в красных вышитых солнцах. Блеснул острый взгляд – будто рысь мигнула и пропала. Звякнул медный поднос, знакомо запахло приторным дымом дурмана.

– Погодите, – остановил друзей Бурхан-Султан.

Евнух поставил перед ним тыквенную трубку, заправленную едким зельем. Гашиш. Алгу и Таянгу оживились. Когда внутри – разлад, ум – в тупике и мозг не способен высечь ни одной четкой мысли, нет лучше занятия, чем курение. Бодрит. Веселит. Глушит сомнения.

Час спустя кипчаки одурело смеялись, пели, тискали Бурхан-Султана, который казался им юной женщиной. Он стыдливо хихикал.

Старик исчез. Чья-то рука повлекла Таянгу за полог. Он очутился на коленях перед тахтой. Женщина с лицом, закрытым до глаз, обхватила прохладными ладонями его бритый затылок, притянула ушастую голову к округлому голому животу. Таянгу пустился шарить как слепой в складках ее приспущенных шаровар.

– Не торопись, – услышал он жесткий шепот над собой. – После, ночью… Сперва пойди убей Бахтиара.

…Жуткая весть разнеслась по Айхану:

– Бахтиара зарезали!

Сбежались. Перевернули тело, исколотое ножами. Кто-то ахнул. Перед айханцами предстало удлиненное глазастое лицо с треугольным клочком волос под нижней губой и плоской бородой, растущей откуда-то из-под крутого подбородка. Огузское лицо, не сартское.

– Чего шумите? – с болью вздохнул один из туркмен. – Не Бахтиара зарезали. Ата-Мурада. Прощай, Ата-Мурад.

Алгу и Таянгу, вмиг отрезвленные своей ошибкой, не сопротивлялись. По приказу Бахтиара их тут же обезглавили. Даже допрашивать не захотели – разве и так не ясно, кто подослал? Но убили друзей жалеючи. Не чужие. И Ата-Мурад не чужой. Гнусное дело сотворилось в крепости. Всем было не по себе. И никто не поздравил Бахтиара с удачей.

Наоборот. Людей донимала обида, желчь, неприязнь. Именно потому, что счастливчик опять уцелел, когда других рядом с ним проворно настигла смерть. Умри Бахтиар – они б оплакали его от души. Но он невредим. Странно. Эта редкая живучесть задевала многих.

– Хитер Бахтиар! – крикнул Курбан. – Заставил беднягу надеть чужой доспех, подсунул под нож вместо себя. Подлый трус. Чего уставился? Я человек прямой. Чиновных не почитаю. Говорю что есть. Стой! Зарезать хочешь? Правоверные! Найдете меня сегодня убитым – помните, честный Курбан погиб за справедливость.

Айханцы молчали. Знали, что туркмен Ата-Мурад чуть ли не силой содрал с Бахтиара одежду, сам напялил ее на себя. И все же – молчали. Правда не уйдет, приятно иногда потешить сердце неправдой. Чтоб хоть слегка утолить злую ненависть, гложущую нутро. Сколько можно, черт побери, терпеть на шее самозваных предводителей? Признали их, послушались – они и загордились. Чем хуже другие айханцы? Будь Бахтиар эмиром, ладно бы – эмирская власть от бога. А то – простой кузнец.

– И вправду, Бахтиар, – сказал кто-то, прячась в толпе, – почему ты велел Ата-Мураду надеть твой халат?

– Когда мы перестанем мучить друг друга, несчастные люди? – с тоской произнес Бахтиар. – Конец моему терпению! Молись, проклятый Курбан. Пришел твой час. Наплевать, что скажут ослы, – я тебя сейчас уничтожу.

– Остановись! – Джахур загородил ему дорогу. – Ты не накажешь его – осчастливишь, спасешь от заслуженной кары, если убьешь. Пусть живет. Чем дольше, тем лучше. Он должен до конца пройти свой путь. Каждый должен дойти до конца тропы, которую выбрал из многих. Чтоб там, у последней черты, увидеть, добрую или недобрую он приглядел тропу. Ясно?

– Ясно. – Бахтиар опустил булаву. – Ликуйте, правоверные. Отныне вы свободны в своих поступках. Делайте что хотите. В этой крепости больше никого не накажут за подлость, убийство, измену.

– Я знаю, родной, тебе все равно, есть на свете Асаль, нет ее. Ты – каменный. Бездушный. Неживой. Но я-то дышу, вижу, слышу! Не из глины слепили отец и мать.

Взгляни. Почему у меня под глазами тень?

Болею. Услыхала – убит Бахтиар, упала замертво. Тетя Мехри спасла, с трудом, говорит, отходила. Еле стою на ногах, приплелась кое-как, чтоб увидеть тебя ненаглядный.

Пойми! Я больше не могу, Бахтиар. Не могу без тебя.

Смейся, ругайся, бей, хоть убей – не могу. Почему? Не знаю.

Ты некрасивый. Ты старый. Ты злой.

А я – без ума. Наваждение!

Вот лягу сейчас у ног твоих пыльных и никуда не уйду. Сделай меня своей женой. Не хочешь женой – сделай любовницей. Рабыней, наложницей. Я согласна. Лишь бы остаться с тобой.

Возьми Асаль, Бахтиар. Возьми Медовую.

Накрой своей ужасной бородой эту девичью грудь. Смотри, она бела, как хлопок. Разве у твоей безумной жены такая грудь? Гуль темна, как дочь преисподней. Черный цветок. Будто ты ее в кузнице вымазал сажей.

Целуй мою грудь, Бахтиар!

Все равно Асаль не кормить детей. Что проку от этих смуглых сосков? Возьми их себе. Иначе зря пропадут. Снизойди, Бахтиар. Вот, я тут вся перед тобой. Делай что хочешь. Я и так давным-давно твоя. Каждую ночь. А ты, бессердечный, знать ничего не знаешь.

Пожалей, Бахтиар, бедную Асаль. Я одна на земле. Брат погиб, мать умерла. Отец голову потерял, видеть меня не может. Грозится выдать замуж за Умара, чтоб Курбан умолк. Умар – сын Курбана. На что мне Умар? Смешно. Я хочу лечь в твою постель.

Мехри говорит – не будь для мужчины забавой. Будь опорой. Помощницей в нелегких трудах. Ладно! Я стрелы твои возьмусь точить, щиты менять, камни носить, чтоб ты бросал их в татар. Но разве это главное? Груба она, тетя Мехри. Слишком сурова. Черства. Наверное, от нужды. Женщина – не игрушка? Верно. Но ведь и не вьючная лошадь.

Или все-таки лошадь, рабочий скот?

К чему мне тогда глаза с золотистой искрой, яблоки упругих грудей? Прикоснись – сами лягут в ладонь. Для кого они? К чему стан – округлый, подвижный, суженный над бедрами? Он просится на изгиб твоей руки. К чему стройность ног, силой налитых? Если б создатель и впрямь предписал мне лишь труд ради хлеба, не больше, он дал бы мне не спину, крутую и гибкую, – пристроил бы жилистый горб. Не руки, топкие, нежные, – толстые лапы. Не шею лебяжью – саксауловый корень. Знай бревна таскай, ешь, спи, чешись и плюйся. Отбыла, точно корова, раз в год свой долг – и опять за работу.

Может, права Мехри. Может, так лучше.

Однако зачем, если так, называть себя женщиной? Именуйся коровой. Ослицей. Овцой. Любовь – дело человеческое.

Пусть осудит Мехри. Не боюсь. Что мне до ее строгих речей? Я хозяйка себе или нет? Я – женщина. Слышишь? Женщина! И я хочу тебе служить, мой желанный, единственный в жизни. Быть утехой. Не легкой утехой – утешеньем в суровый час. Быть опорой. Не столько для плеч железных – они без того могучи, что прибавит к их силе девичья хрупкость? – я хочу быть опорой твоей измученной душе. Снадобьем для ран кровоточащих. Наградой за страдания.

Это и есть мое назначение.

Со мной тебя не одолеет враг лихой, не огорчит злословие друзей. Мир станет другим. Он уже другой. Потому, что с тобой Асаль. Смотри, какой нынче день! Солнце празднует нашу тайную свадьбу. Возьми меня милый. Возьми Медовую.

Вес равно нас убьют. Дай узнать перед смертью счастье.

…Асаль облизала чуть пухлые губы, грустно, со слезой в ресницах, улыбнулась.

Нет, не вслух обратилась она к Бахтиару с этой крайне откровенной речью. Что вы, люди? Успокойтесь. Она начала ее тайно, в душе, по пути сюда, на Восточную башню. И не словами, четко осмысленными, – горячей медью глубоких ощущений, отлитых в цепь смущающих образов. И договорила здесь, на укреплениях, несмелым взглядом, опущенным к земле.

Ей было страшно.

Ей было стыдно этих ощущений.

Они казались ей чудовищными. Хотя ничем, пожалуй, не отличались от сокровенных чувств любой здоровой девушки, которой замуж пора.

Непристойно? Пусть. Зато – хорошо.

Уж так заведено в делах сердечных – каждый заново постигает давно постигнутое.

Подлинно непристойные желания изнуряли сейчас другую женщину. Холодную. Злую. Многоопытную. Ту, что томилась за узкой решеткой дворца…

– Чего тебе? – глухо крикнул Бахтиар.

Он свесился к ней, опершись ладонью о стенку, из-под низкого свода над лестницей, ведущей наверх, к площадке. В другой руке Бахтиар держал на весу большую булаву. Сзади серым пятном дрожал неясный свет. Бахтиар был весь черный, глаз не разглядеть. Но напряженный наклон туловища, ноги, одна на нижней ступеньке, вторая – на три выше, сердитый голос, учащенное дыхание свидетельствовали: он недоволен, торопится, ему не терпится уйти.

Где-то поблизости затихали крики. Видно, айханцы только что отбили очередной натиск татар, беспрерывно, то там, то тут влезающих на оплот.

– Хочешь есть? Лепешку раздобыла, большую. Сама не могу. Болею. – Асаль уселась на солнечный карниз, положила узелок поближе к бедру. Положила – застеснялась: «Будто приманиваю». И – оставила узелок на месте.

Бахтиар спустился. Бросил булаву, оседлал неподалеку сизый камень, спрятал лицо в ладони.

Он видел в полночных грозах душистый хлеб, уксус, перец, лук, железные пруты с кусками сочного, с кровью мяса величиной с кулак. Тяжелую конскую колбасу, которую долго выдерживают на воздухе, под навесом, чтоб сделалась плотной, острой и пряной. Прежде чем бросить в кипящую воду, ее надо проткнуть в трех-четырех местах. Лучше сварится. Она придает мужчине огромную силу.

Лошадь – существо удивительное. Все, что связано с нею, чисто, целебно, не терпит тления. Взять, к примеру, кумыс. Он убивает хворь.

Бахтиар вздохнул.

О чем это он? О еде. Опять голод. Голодной курице просо снится. Но такой голод можно чем-нибудь приглушить. Хотя бы черствой лепешкой.

Долго они молчали. Асаль откинулась к стене, зажмурилась. Спросила чуть слышно:

– Мне… уйти?

Бахтиар сказал через силу:

– Иди.

Опять затихли. Сидели, не смея взглянуть друг другу в глаза, горячие, глупые, пьяные от припекающих лучей. Кружилась голова. Они очень стремились и очень боялись переступить отделявшую их грань.

– Ну… ты ничего не скажешь Асаль? – прошептала она с детской робостью.

Бахтиар очнулся, рассердился – на слабость свою, на ее осторожное обхаживание, на это глупое смешное положение.

– Что я могу тебе сказать?

– Спасибо. За то, что есть принесла.

– Можешь не носить! Я ем вместе со всеми. Зря старалась.

– Зловредный ты человек! Противно смотреть.

– Не смотри. Разве я лезу с рожей своей тебе на глаза? – Он возмутился. – Черт те что! Что все это значит? Нашла, с кем шутить. Тебе пятнадцать, мне – тридцать. Не стыдно?

– Стыдно. – Она отвернулась.

– Иди домой! Хватит. Можешь Умару голову кружить. Сверстник твой. А мне недосуг с девчонками зубы скалить.

– Умру – не пойду к Умару. От него овечкой пахнет.

Сверху донеслись шаги. Асаль поднялась.

– Ладно. Не бушуй. Какой сердитый. – Она боязливо пригнулась к нему, сказала, пересилив смущение: – Может… прийти мне ночью?

– Зачем? – отчаянно вскричал Бахтиар. – Не смей! Чего ты ко мне прицепилась? Я – конченый человек. По горло сыт любовью. До самой смерти не избавлюсь от сладостных воспоминаний. – Он сплюнул. – Убирайся, пока за ухо не оттрепал. И никогда не появляйся. Не хочу. Не могу. Оставь меня в покое. И без того – хоть с башни вниз башкой. С ума ты, что ли, сошла? Приглядела себе игрушку. Война. Кровь дешевле воды. А у тебя – бес на уме. Не морочь мне голову, сестрина. Иди, иди. Некогда чепухой заниматься. Отцу скажу. Он тебя проучит.

– Ой, не надо! Что ты? – Асаль испугалась. – Не скажешь, правда? – И засмеялась – тихо, воркующе. Будто меж ними все наладилось. Стыдливость на миг уступила место откровенности жгучего сближения.

Он оставил камень. Она рывком припала к его дрожащему телу, оцепенела, прислушиваясь к чему-то внутри себя. Постояла так, подавшись бедрами вперед, откинув голову и закусив губу. С трудом оторвалась. Прошептала сквозь слезы:

– Я – приду. Слышишь?

Бахтиар замотал головой.

– А лепешку съешь, – всхлипнула Асаль и вскачь пустилась вниз по лестнице.

– Упадешь!

Бахтиар кинулся вслед. Опомнился. Заставил себя снова сесть. И сидел чуть ли не час, убитый, подавленный, неподвижный, чувствуя с гнетущей тоской, как душа, расплавившись в груди, течет горячей волной по уступам лестниц под ноги Асаль.

Успокойся, бедный Бахтиар. Оставь. Не нужно думать о ней. Юная жена – хуже занозы. Ту можно выдернуть, эту – жалко. Не выдернешь – больно. Только и лелей ее, проклятую.

Что станет с Айханом? С обороной? С шаткой судьбой сотен людей, ждущих спасения? Все рухнет. Нет, стар Бахтиар для сумасбродств.

И все-таки…

И все-таки не просто отмахнуться от такой женщины, как Асаль.

Побыть с ней одну, всего одну-единственную ночь – и то редкое счастье, если подумать. Все равно что окунуться в родник с живой водой. Вернуть и сохранить на всю жизнь красоту и молодость.

Это не то, что сбить охоту и забыть.

Пусть потом тебя упрячут в колодец с решеткой наверху. Угонят на чужбину. Повесят. Женят на обезьяне с кривыми ногами, плоским носом и ртом до ушей. Пусть ты давно уже сед – все равно не сойдет с рук, бедер и плеч ощущение ее прикосновений. Все равно ты спокоен и горд, улыбчив, неунывающ. Подвижен, дружелюбен, доволен жизнью.

Ты знаешь тайну. Ты видел любовь.

Что же делать? Она не отстанет. Прогнать, приласкать? Мучение. Ему и на миг не запало в голову, что эта их встреча была последней. Последней в жизни. Что срок, отпущенный ему для горестей и радостей, подходит к черте.

Курбан донес – кипчаки просчитались. Не того зарезали, кого следовало. Опять неудача.

Сколько их было, этих неудач? Погиб на стене Дин-Мухамед. Убит Бейбарс – труп есаула видели, под башней. Гайнан пропал. И вновь – провал. Теперь уже с Алгу и Таянгу.

Проклятье!

Гуль-Дурсун приказала старухе Адаль разжечь заветную трубку. Пристрастилась с недавних пор. И уже не могла обойтись.

Она глотнула раз и другой ядовитого дыму. Стало чуть легче. В голове немного прояснилось.

Курбан не узнавал эмирову дочь.

Что с нею сделалось? Под глазами – нездоровая припухлость. Нос широко расплылся по лицу – попробуй, пройдись с таким по улице. Засмеют. От толстых ноздрей к уголкам синеватых губ протянулись рубцы ранних морщин.

Боже! И эта иссохшая тварь надеется обольстить юного хана татар? Сумасшествие. Впрочем, ему-то, Курбану, что до ее вожделений? Лишь бы давала есть!

Она сутулилась у окна, гадливо глядела сверху на почти безлюдную, серую от пепла, холодную крепость. В переулках, подобных трещинам в старой надгробной плите, возились хилые женщины. Детей и мужчин внизу не видать. Детей схоронили, горсть уцелевших мужчин переселилась на стены. Теперь их место – между небом и землей. Пока не поднимутся выше, в рай, или не сойдут в подземную глубь, поближе к пеклу.

Черная кость. Подумать только! Эти двуногие насекомые – скудоумные, мерзкие, грязные – смеют жужжать, кусаться, защищать ничтожную жизнь. Тоже, видишь ты, люди. Снуют, тычутся из угла в угол. Толкуют небось о делах своих мизерных, вшивых заботах. Есть хотят, пить хотят. И всех одолевает любовь.

Что они знают о ней?

Как они могут любить – с их-то пресной стыдливостью, скромностью, овечьей робостью?

Она презирала их. Уничтожать, негодных, жечь! Как нечисть, набившуюся в сухую полынь. Черви. Отребье. Мразь, не способная вспыхнуть душой хоть на одно мгновение. Существа, которых до смерти пугает собственная тень. Жалости и той они не достойны.

Что значит любить?

Сходиться открыто, жадно, по-звериному. Отдаваться на площадях, при свете ярких костров. На глазах у толпы, ревущей от похоти при виде твоих судорожных, одуряюще бесстыдных движений.

Болезнь?

Нет. Хотя и очень похоже.

Распущенность?

Да. Хотя крайность в ней и есть болезнь.

Ее не пускали к Орду-Эчену.

Ей преграждала путь крепость враждебных плеч.

И она превратилась в туго, до предела натянутый лук с дрожащей от напряжения стрелой, намертво зацепившейся за тетиву.

Ей хотелось убивать.

– Возьмись, – сказала она, не глядя, Тощему Курбану, сидевшему у порога.

– Что ты, госпожа?! – возопил трубач. – Я робкий, пугливый. Оболгать человека могу, зарезать – не осмелюсь.

– Ступай.

Она кивнула служанке:

– Собирайся. Пойдешь со мной.

– Куда? – Адаль сердилась на хозяйку. Гуль не дала ей вдосталь побыть с Алгу. Теперь – нет Алгу. Убили беднягу.

– Куда, говоришь? К Бахтиару.

Спустившись с башни, Асаль столкнулась с Тощим Курбаном. Выслеживал, что ли, негодный? Подслушивал, подсматривал? Ах, проклятый Курбан, трухлявый чурбан.

– Сволочь, – сказала Асаль. – Прочь! Убью.

Трубач услышал за спиной тяжелую мужскую поступь. Оглянулся – слава богу, не Бекнияз. Он сделал строгое лицо.

– Ты чего тут бродишь, а? Кого ищешь? Опять с Бахтиаром была? Так-то у нас берегут девичью честь? – Курбан повысил голос до крика. – Мы тут глаз не смыкаем, сражаясь с недругом. Душу свою посвятили священной войне во имя аллаха. А вы – развлекаетесь? Правоверные! Сколько можно терпеть? На ваших глазах творится гнусный разврат, а вы молчите. Бейте отступников, попирающих устои шариата! Это они колеблют небесную твердь, навлекают на крепость одну беду за другой.

…Когда человеку нечем прижать противника, он тотчас хватается за небесную твердь. И прочую высокую заумь. Что говорил пророк Муса, чему учил пророк Иса. И тому подобное. Это давно замечено. Но, странное дело, как раз пустословие и привлекает к глупцу сомневающихся.


    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю