Текст книги "Черная вдова"
Автор книги: Явдат Ильясов
Жанр:
Историческая проза
сообщить о нарушении
Текущая страница: 10 (всего у книги 14 страниц)
Гайнан-Ага выжидательно улыбнулся Чормагуну, задумавшемуся над его откровенной речью.
«Устанете, износитесь в боях, выветрится победный угар, присмиреете – тут мы и обломаем, приручим черноухих дикарей. Под нашу дудку заставим плясать. Избавимся от Руси – широко раздвинется Булгария! Хорезм и Булгария – исстари друзья, против князя Владимира совместно вставали; вдвоем, да на ваших крепких плечах, далеко пойдут, восход и закат к рукам приберут».
Булгарин прищурился.
Будто его ослепило сияние далей, по которым он много ходил с мирными караванами, но не прочь был пройтись путями исконными и с конными отрядами своих, единокровных, послушных воителей.
Торговля с Ургенчем кузнечными изделиями, прочими рукоделиями и плодами земледелия – дело, конечно, доброе. Но ту баснословную лихву, что снится купцу, мечтающему внезапно, за ночь, сказочно разбогатеть, можно урвать лишь на войне, где чужое получают даром и отдают за четверть цены.
– И много в Булгаре таких, как ты? – спросил Чормагун.
– Много. Нам нужен твердый правитель.
– А черная кость, простонародье?
– За черную кость не ручаюсь, – сухо сказал Гайнан. Он вспомнил Сабура.
– Может, и среди булгар найдутся подстрекатели, вроде Бахтиара?
– Может, и найдутся. – Гайнан усмехнулся. – Но ты – хороший пастух. Не правда ли? Сумеешь, я полагаю, их стреножить?
– Сумею! – развеселился Чормагун. Умный человек. Полезный. Но – опасный. Пройдет надобность – убрать. Чормагун напишет кому следует. – Собирайся, любезный гость, – кивнул он Гайнану. – Булгарские дела – особые. Поедешь к хану Джучи. Эй, подать лошадей!
Гайнан уехал.
Вскоре он попал к Чингизхану, от него – в летучий отряд Субудай-Багатура; потеряв след хорезмшаха, отряд по воле кагана двинулся на запад, чтоб разведать силу дальних племен.
Степные кони татар одолели кручи Кавказа, кривые кечи – жителей кавказских круч. Двадцать тысяч отборных воинов спустились в незнакомую степь. Субудай-Багатур разграбил Судак, разбил на Калке-реке кипчаков и русских и завернул скуластое войско к Булгару. Здесь татары, искусные в устройстве засад, сами угодили в засаду – дружина, изрядно поредевшая на Калке, на Каме была почти полностью истреблена. Наверное, и меж булгар отыскались «подстрекатели».
Спустя пятнадцать лет их разгромил суровый Бату. Но и тогда «подстрекатели» не смирились. В 1242 году, когда сталь татарских сабель звенела уже о сталь рыцарских лат, далеко за спиной Бату, на Волге, бурно восстали булгары, грозно загудела Русь – и утомленное войско оставило Запад в покое и вернулось в кипчакскую степь.
Как и предвидел Гайнан, булгары в конце концов подчинили татар. Толпа победителей растворилась, пропала в неоглядной массе побежденных, как горсть семян степных сорных злаков в куче отборной пшеницы. Но это случилось не сразу и не ценой измены. Взяли свое земля, время, жизнь.
Что могла дать кочевая орда народу давно оседлому, богатому городами, дорогами, пашней, ремеслом, торговлей и памятью? Ничего. Разве что имя. И татары отдали камским булгарам, а также остаткам хазар, крымским, волжским, сибирским кипчакам свое недоброе имя – как некогда те булгары, что ушли за Дунай, отдали имя южным славянам. Но зато они переняли их кровь, язык и веру, их одежду, обычаи, их образ жизни. И получился новый, уже иной народ. Именно с этим новым народом рубилась на поле Куликовом Русь, которая сама разделилась позже на три разных народа.
Но Гайнана к этому сроку давным-давно уже не было – истлели кости его на Каме, где пал он, убитый за измену земляками. Так и не удалось ему совершить свою самую крупную торговую сделку. «Подстрекатели» помешали. «Подстрекатели».
В Айхане снова шум и драка, и опять – между своими. Поручив стеречь Восточную башню каракалпакам (они, как известно, сняли осаду дворца), Бахтиар и Джахур спустились на площадь, на совет седобородых.
Джахур сказал:
– Нужно сложить припасы жителей в одно хранилище, согнать скот в единое стадо. Чтоб всем хватило еды до прихода войск из Ургенча. Я уже говорил с иными об этом деле, теперь давайте подумаем вместе.
Старики заспорили.
Те, у кого раньше ничего не было, а если и было, то теперь не осталось, стояли, конечно, за общую скатерть. Остальные сопротивлялись. И громче других кричал в их поддержку, опять Тощий Курбан – несмотря на то, что сам зиял пустотой, словно кошель пропойцы. Как жить без зажиточных? У них он мог иногда перехватить кусок получше; если ж сложить припасы, придется изо дня в день, как и всем, хлебать жидкое варево. Пока не подойдут войска из Ургенча. А когда они подойдут? И подойдут ли вообще?
– Стыдитесь! – В круг протолкался тюрк Бекнияз. – Забыли, кто мы, где мы, какую ношу на себя взвалили, какую гору взялись свернуть? Я лошадь единственную подарил, и сына Хасана отдал Бахтиару – так неужели хромого быка да паршивых овец пожалею?
– У тебя еще дочь осталась, – напомнил Курбан с ухмылкой. – И ее отдай Бахтиару – прямо в рай попадешь!
И он загоготал, искоса поглядывая на богачей, надеясь, как пес – жирную кость, поймать на лету одобрительный взгляд. Но в Айхане чужая дочь – не тот предмет, по поводу которого позволительно зубоскалить в кругу мужчин, да еще при ее отце. Этак и голову недолго потерять.
Люди боязливо притихли. Что ответит Бекнияз наглецу?
– По-моему, высокая честь – породниться с таким человеком, как наш Бахтиар, – сказал с достоинством селянин. – И не только для бедняка Бекнияза – с ним эмиры знались, дружбу водить не стеснялись. Возьмет Бахтиар мою дочь – вручу с великой радостью. Хоть сейчас. И даже выкупа не потребую. Все слыхали? А теперь толкуйте как хотите мою стариковскую речь. Мусоль, как мосол, пес Курбант, чистое имя Асаль, грызи, если больше нечего грызть.
– Хватит! – топнул ногой Бахтиар.
Курбан испарился. Бахтиар исподлобья уставился на имущих да именитых. Губы его кривились. Он убил бы их всех!
Не успела остыть после недавнего спора горячая злость – снова слушай всякую пакость. Снова спорь. Возражай. Угрожай. И опять отражай слепую ярость Курбана – взбесился, что ли, проклятый? Как легко, бездумно, походя, с кабаньей похотью обрызгал грязью дурак, создание, которое Бахтиар даже во сне боится тронуть…
– Сумеет рубиться голодный? Нет. А у нас – пять голодных на каждого сытого. Сумеет сытый заменить на стене пятерых, пять раз умереть? Тоже нет! Если поровну смерть, пусть и хлеб делится поровну. Тащите зерно, скот за рога волоките. Ата-Мурад! Поднимай туркмен. Трясите богачей. Не отдадут добро по доброй воле – не чинитесь, забирайте силой. Упрямых вешайте. Вешайте, не стесняйтесь! Аллах простит. И не таких насильников он жаловал милостью. Возвел же язычника Искандера чуть ли не в сан спасители мусульман. А Искандер, я слыхал, был первый грабитель. Значит, мне да тебе, друг Ата-Мурад, всевышний тем более отпустит грехи. У нас война особая.
Снесли в огромную кучу мешки и горшки с горошком, пшеницей, рисом, просом, маслом сезамовым и салом топленым; ссыпали грудой репу, лук и морковь, связки перца, алого, точно кровь, закрыли в просторном загоне рогатых, копытных, двугорбых, приставили крепкую стражу. Избрали совет Старейшин Котла, чтоб наблюдал за расходом еды, главой назначили старика Бекнияза – не украдет и не даст украсть.
Не осталось ни в обиходном тюркском, ни в деловом персидском, ни в книжном арабском – во всех языках, которыми, в зависимости от учености, владели жители Айхана, – ругательств и проклятии, что не обрушились бы на голову Бахтиара. Он тронул чужую собственность. Не просто отнял для себя – для себя отнимали многие, к такому привыкли, с этим еще могли бы примириться, – нет, он сделал то, за что сгорел еретик Муканна: забрал, чтоб раздать. Немыслимый поступок. Преступление. Чудовищное злодеяние.
Той же ночью Бахтиара ранили в руку стрелой.
– Кто дурит? – задумался Уразбай. – Таянгу, Курбан или иной чурбан вышел на разбой? Нам, Рус, Джахур и Сабур, надо теперь день и ночь за спиной Бахтиара ходить. Боюсь, провороним.
– Обороним, – успокоил его Олег.
Во дворе старой мечети, за толстой кирпичной оградой, китайцы установили осадные орудия.
Чормагун отвернул край толстого войлока, придирчиво осмотрел смазанные жиром рамы, ремни и пружины камнемета, вновь заботливо укутал машину – словно боялся, что простудится, воздух сегодня сырой, – кинул веселым взгляд под навес, где томились без дела в громоздких кучах каменные ядра и горшки с зажигательной смесью, лежали в связках огромные стрелы, зловеще блестели в решетчатых ящиках бамбуковые трубки с фитилями. В холодной неподвижности хитрых приспособлений таилась гремучая смерть.
– Хорошо укрыли, – одобрительно кивнул Чормагун китайцу Мэн-Хуну. – Два-три малых орудия поставьте в других местах. Чтоб осажденные не могли понять, откуда мы бьем. Чтоб они подумали – много у татар этих орудий. Война – путь обмана. Если ты и можешь, что-нибудь – показывай противнику, будто не можешь. Если ты и пользуешься чем-нибудь, внушай ему, что не пользуешься. Если ты близко – делай вид, что далеко, если далеко – притворись, что близко. Так говорит Чингизхан.
– Это же самое сказал и великий воитель Сунь-Цзы, – осторожно заметил толстый и ленивый Мэн-Хун.
– Все блистательные умы подлунного мира в один голос подтверждают глубокую мудрость изречений кагана, – провозгласил Чормагун напыщенно, с тупо выпирающей важностью.
– Да, – еще осторожнее согласился сонный Мэн-Хун, – но Сунь-Цзы жил за тысячу семьсот двадцать лет до Чингизхана. – Он сладко зевнул.
Чормагун вздрогнул. Въелся в китайца свирепыми глазами, готовый взорваться, точно пороховая шутиха. Тяжело затопал каблуками, как лошадь копытами, отчаянно подыскивая нужное слово. И, подыскав, злорадно ткнул пальцем в объемистый живот Мэн-Хуна.
– Ну и что? Свет высокого ума озаряет сознание не только последующих поколений, но и предыдущих! Не так ли, дорогой? – Он опять повеселел, усмехнулся, довольный собственной находчивостью. И сказал примирительно: – Мало ли кто у кого учился – важно, кто науку в дело претворил. Сунь-Цзы. Что Сунь-Цзы? Не китайцы бьют татар, а татары – китайцев. А? Вот тебе и Сунь-Цзы…
Мэн-Хун без слов согнулся в поклоне.
Старая песня. Дикие македоняне взяли у эллинов знания, доспехи, воинский строй и даже язык – и разгромили наставников. Галлы и германцы покорно служили Риму – и опрокинули Рим. Государственная мудрость Чингизхана – китайская, и тот же Чингиз камня на камне не оставил в Китае. Свойство варваров – сплевывать своих учителей.
…Чормагун тонко вскрикнул, отпрянул к навесу, протянул, потрясенный, руки к земле. Перед ним змеился черный шнур. Запасная тетива для лука.
– Кто обронил?
Ни звука в ответ.
– Кто обронил?
Страх и безмолвие.
– Сотник Баргут, поднимай тревогу! Все ко мне! Кто обронил? Кто обронил, я спрашиваю?
– Я. – Из толпы набежавших татар выступил, желтый от ужаса, воин средних лет с длинными висячими усами; челка на его лбу мгновенно взмокла так, что с нее на плоский нос скатились стеклянные бусины пота.
– Как тебя зовут?
– Курлагут.
– Чьей сотни?
– Моей – Баргут со стоном упал на кодеин.
– Сотник Баргут, встань и убей Курлагута.
Баргут, поднимаясь, положил руку на рукоять меча. Одичалые очи Курлагута метнулись вправо, метнулись влево – повсюду их встречало осуждение. Ни тени жалости, ни искры сочувствия. Звериное любопытство. Жестокость. Курлагут заверещал, оттолкнул Баргута, ринулся к выходу.
– Убежал! – Баргут обреченно всплеснул руками.
– Сотник Баргут, найди и убей Курлагута. Когда ты вернешься с его головой, тебя убьет Тугай. Сотник Тугай, ты слышал? Бойтесь и повинуйтесь.
– Хорошо, – сказал Тугай.
– Хорошо, – сказал Баргут,
Проснувшись наутро, айханцы увидели, что канал обтекающий их прямоугольную крепость с двойными башнями, наглухо перекрыт и во рву под северо-восточной и северо-западной стеной совершенно не осталась воды. Если не считать мелких луж, блестевших в углублениях дна.
Многое открылось глазам изумленных жителей на дне широкого рва. Рвань. Битая посуда. Дохлые собаки, кошки, ослы. И даже трупы тайно умерщвленных детей. Все это было скрыто до сих пор толщей прохладной воды, которую люди пили. Не так ли и славный Хорезм обнажил свои язвы, свищи, всяческую гниль, едва война, сорвала с него красивый покров внешнего благополучия?
– Давай, – кивнул Чормагун сотнику Тугаю.
Оглушительно бухнули бубны. Визгливо запели зурны. Резко заскрипели скрипки. Громко закричали карнаи. И сотни ободранных хорезмийцев с корзинами на головах, мешками на спинах, носилками в руках, хлынули ко рву, чтоб засыпать его землей. Татары стояли позади, – кто с бичом, кто с пикой – и пинками гнали пленных к смертному рубежу.
Звуки хорезмской плясовой – нарастающие, крепнущие, разносящиеся далеко вокруг, били по слуху, перехватывали дыхание, дергали за ноги. Медленно пританцовывали на ходу усталые пленные: одни – безвольно и тупо, утратив разум от мучений, другие – с остервенелым воодушевлением обреченных, третьи – от грустной радости, что умереть довелось не под волчий татарский вой, а под родной ритмичный напев. Все легче. Хоть горькое, да утешение.
Хлопали в ладоши татары – десятники, сотники, телохранители. Азартно притоптывал, скаля зубы, старый Чормагун. А Орду-Эчен, не утерпев, ударил шапкой о землю, заложил за пояс полы халата, приосанился, подбоченился и прошелся, кобенясь, поводя плечами, по кругу перед начальниками доверенного ему войска. Они хохотали. Даже Бату улыбался.
– Давай! – крикнул Чормагун китайцу Мэн-Хуну. – Но дворец не трогать.
Тяжелый сосуд с вытянутым дном промелькнул над стеной, упал на крышу караван-сарая, подлетел на пять локтей и запрыгал с крыши на крышу, густо разбрызгивая горящую адскую смесь.
Десять, пятнадцать, двадцать толстостенных, по-особому вылепленных сосудов обрушились на Айхан и завели, как выходцы из преисподней, на плоских кровлях и в узких переулках странный хоровод, подскакивая, точно живые, в лад с музыкой, доносившейся из предместья. И поливали землю, солому, хворост пылающей жидкостью.
Взвились, неся за собой сверкающие хвосты подожженных фитилей, бамбуковые трубки и горшки, начиненные китайским зельем; шутихи и бомбы с кратким рявканьем рвались над башнями, в клубах дыма, как в облаках, молниями полыхали зигзаги огня. Подобный грохот айханцы слышали только в грозу. Но эта гроза была пострашней. Ударили камнеметы и орудия для бросания гигантских стрел; немало зубцов на крепостных стенах обратилось в пыль, длинные шесты, снабженные железными наконечниками, с хрустом и треском врезалась в толпу осажденных.
Айхан ослеп. Айхан оглох. Айхан пылал.
Он надсадно ревел, как огромный жертвенный костер древних пожирателей человечьего мяса.
Задорная плясовая все круче взметалась над задыхающейся крепостью, издевательски повторяясь в беспощадно однообразных сочленениях стонущих звуков, и стала уже не задорной, а страшной, раздирающе невыносимой, точно похоронный плач.
И толпы поруганных, вконец одуревших людей текли и текли к проклятой стене, словно тени умерших под смех гиены – к огненному зеву геенны, и остервенело набивали глиной и хворостом влажную утробу рва. Нелепость. Болезненный сон. Наваждение. У зловонного русла зло трудились, чтоб проложить дорогу врагу, рослые мужчины единой крови с теми, против кого им пришлось обратить поневоле силу гранитных плеч.
Айхан изнемогал. Отцы с болью узнавали в серой ватаге, лихорадочно копошившейся перед ними, недавно утраченных сыновей, сыновья – без вести пропавших отцов, братья – потерянных братьев; пленные, стремясь сохранить ненужную жизнь, кричали осажденным, чтоб не стреляли; на стенах, боясь поразить своих, с тоской и бранью ломали руки и луки.
Люди у рва сатанели. Одни, продолжая работать, ретиво бегали к предместью и обратно, подгоняли изможденных товарищей и заискивающе улыбались на ходу угрюмо спокойным татарам, надеясь заслужить их снисходительность и сберечь еще на час одурманенную страхом голову. На иных находило жестокое просветление – они убивали себя ударами припрятанных ножей или бросали корзины, протягивали ладони кверху, будто просили подаяние, и умоляли близких, плачущих возле бойниц, убить их – лучше пасть от родственной руки, чем от чужой. И сверху, озлобившись, пускали стрелы, и внизу валились наземь, глухо причитая перед смертью.
Скорбь, стыд и ненависть. Жалость, презрение. Распад, разложение, растление душ. Когда на охоту выходит худая волчица-подлость, рвутся связи, лопаются узы, дети перестают понимать матерей. Рушится опыт тысячелетий, белое становится черным, черное – белым, ямы выворачиваются наизнанку и превращаются в бугры. Свирепствуют недоверие, ложь и подозрительность, каждый встречный кажется врагом. Нетерпимость, делается нестерпимой.
Так погубили татары человечность в Айхне.
– Скорей поймайте для меня татарина, – сказал Бахтиар. – Не замухрышку, не бедную пташку, не пешку, которая не может отличить левую руку от правой, – схватите кукушку, важную шишку, чтоб знала, где и что у них спрятано, скрыто, припасено.
Наступила новая ночь. Снаружи, из-под стены, доносился размеренный стук. В перерывах между гулкими ударами слышался беспорядочный перезвон мотыг. Разрушение.
День выдался тяжелый. Не успели пленные засыпать как следует ров, татары кинулись на пробный приступ. Но Айхан был особенной крепостью. Перед каждой башней, оседлавшей главную стену, возвышалась вторая, связанная с первой подъемным мостом. Цепь внешних башен соединялась крутым предстенным валом, отстоявшим от стены на двадцать-тридцать локтей. Преодолев с помощью лестниц и косых насыпей предстенный вал, неприятель оказывался в тесной ловушке, хорошо простреливаемой как спереди, с основной стены, так и с боков, из бойниц внешних башен.
Татары откатились. Подобную крепость седой Чормагун видел впервые. Она была хоть и небольшой, зато мощной, возведенной с любовью, толково и хитроумно, и предстала перед ним не жалкой и беспомощной, как полагал он заранее, а неожиданно грозной, недосягаемой. Придется, пожалуй, изрядно взмокнуть, пока заставишь, ее распахнуть створы окованных медью ворот.
Рабы подтянули к оплоту громадную повозку с прочным плетеным кузовом и железной крышей. Из странной колесницы торчало необычайно длинное, толстое бревно, увенчанное голубой сталью наконечника.
– Ну и дышло! – изумился Уразбай. – Дурацкая арба. Не пойму, для чего она нужна. Может, татары собираются въехать в ней прямо сюда, на ограду?
– И въедут, – нахмурился Бахтиар. – Лихо въедут, если не упредим. Знаешь, что это такое? Таран.
Удары тарана и сотрясали теперь предстенный выступ. Железный верх не боялся зажигательных стрел – они отлетали, скрежеща, и сиротливо гасли под ногами осаждающих. Что делать? Облить бы нефтью сухое дерево тарана, прутяные щиты чертовой телеги. Чтоб запылали они жарким пламенем, как охапка степной травы. Чтоб змейки огня побежали по жирным жгутам немытых косиц, опаляли кошачьи усы. Чтоб завопили душегубы от боли да пустились прочь от стен. Но где она, та нефть?
Надо сделать опасный, но единственно верный шаг. Придумать какой-то необыкновенно смелый ход, по лисьи лукавую, ловкую уловку, которая потрясла бы татар, ошеломила, испугала до корчей, до белой пены на губах своей чрезвычайной дерзостью, непостижимостью, выбила из цепких рук Чормагуна его страшное оружие – осадные приспособления. Иначе Айхан погиб.
…Разведчики вернулись с богатой добычей – поймали не одного татарина, а сразу двух. Уразбай рассказал:
– Взяли на отшибе. Ползем, от далеких костров слабый свет, слышим – драка. Татары насмерть сцепились. Ничего вокруг не видят, хоть голыми руками бери. Ну, мы их и скрутили.
– Драка? – не поверил Бахтиар. – Между татарами? Не может быть.
– Однако тузили они друг друга не жалеючи.
– Тут что-то не так. Вы кто, как вас зовут? Отвечайте.
– Сотник Баргут.
– Курлагут, воин простой.
– Что не поделили?
– Курлагут – преступник, мне приказано его убить.
– В чем ты провинился, Курлагут?
– Обронил тетиву запасную.
– И за это – смерть?
– У нас человечья жизнь дешевле овечьей. Обострите слух, жители Айхана. Я – бедный пастух. По вашему скромному обличью я вижу – среди вас тоже нет купцов и князей. Верно?
– Да. – Бахтиар ободряюще, улыбнулся монголу. – Ты попал к друзьям, Курлагут. Перед тобой – братство обездоленных.
– Хорошо. Буду, говорить как свой со своими. Я понимаю – нас не зря сюда приволокли. Не ради узких татарских глаз спустились с башен к черту на рога. Вы хотите получить сведения о войске Чормагука. Так? Я все знаю. И все расскажу.
– Болтун! Язык отрежу. – Баргут замахнулся, Бахтиар перехватил его жилистую руку.
– Успокойтесь, почтенный! Тут не разбойничий лагерь.
– Все выложу, – спокойно продолжал Курлагут. – Ничего не утаю. Только дайте, айханцы, разделаться в честном бою с этой нечестной, нечистой тварью. Он сын старейшины рода, из которого я происхожу. Наше семейство издавна служит Баргуту. Сколько помню себя – он вечно бил меня, за волосы таскал, за труд награждал пинками. Сестер моих обижал. Есть не давал. Измучил, проклятый, до одури. До того довел, что хоть в огонь бросайся. Я должен его уничтожить. Не могу больше терпеть.
Он кинул начальнику по-татарски несколько злых, отрывистых слов. Баргут зарычал, торопливо разделся, крепко размял плотные мышцы волосатых рук.
– Раздвиньтесь, – попросил Курлагут притихших айханцев. – И добавьте в костер хворосту, чтоб стало светлей.
Обнаженные до пояса, по-волчьи поджарые, сутулые, с каменными лицами и немигающими глазами, татары медленно запрыгали по кругу, переваливаясь и встряхивая вытянутыми руками, точно крыльями. Они подражали орлу, неуклюже ступающему по земле. Сблизились, низко пригнулись, застыли на миг, настороженно выставив перед собой руки с растопыренными, хищно скрюченными пальцами, и вдруг с воплем сошлись, схватили друг друга за плечи, уперлись бронзовыми лбами, затоптались на месте, норовя зацепить ногой, кривой от верховой езды, ногу противника.
Баргут наседал, потный, нахрапистый, как олень на весеннем лугу, рвал кожу соперника, точно бумагу. Он был устойчивей, сильней Курлагута, боролся не столько за свою, все равно обреченную голову, сколько за благо, сохранность, безопасность родного воинства. Зрители безмолвствуют. Их сердца – на стороне Курлагута. Но мало кто верит в его победу. Тонок, сух бедный пастух. Не выдержит.
Оказалось, однако, что Курлагутова ненависть втрое превосходит Баргутову мощь и злобу. Внезапный рывок! – и стрелок, упруго присев, кинул сотника через себя. Глухой, тяжелый удар. Будто упал мешок с пшеницей. Баргут распластался навзничь. Курлагут голодной птицей метнулся к нему, придавил коленом грудь. Опозоренный сотник лежал неподвижно, хотя и мог еще вывернуться, встать, схватиться с противником вновь. Он тихо плакал.
– Нож! – хрипло крикнул Курлагут.
Он воткнул нож в шейную ямку Баргута, вынул, вытер о штаны, с поклоном подал Уразбаю черенком вперед.
– Спасибо. Теперь – спрашивайте.
Бахтиар с трудом разлепил губы.
– Сколько людей у Чорматуна?
– Пятьсот татар, тысяча кипчаков, пять сотен пленных.
– Почему, окружив крепость, татары оставили открытой дорогу перед воротами?
– «Золотой мост».
– Что это значит?
– Нарочно кольцо разомкнули, чтоб выманить вас наружу. Выйдешь – в засаду попадешь.
– Так. Где хранится запас стрел?
– В трех крытых повозках на берегу правого притока Гавхорэ, напротив юго-восточной стены.
– Сало, вино, зерно?
– В обозе, к западу от Айхана, за левой ветвью канала.
– Хорошо. Последний вопрос – где стоят камнеметы?
– У старой мечети.
– Спасибо, гость. Спасибо. Ты спас Айхан от лютой беды. Слушай. Здесь ты видишь людей, непохожих друг на друга. Сарты, кипчаки, туркмены. Каракалпаки. Даже булгарин и русский найдутся. Но мы неплохо ладим между собой. Кровь у всех разная, зато доля – одна. У нас – содружество бедных, понимаешь? Будь с нами и ты, татарин. Примем с великой радостью.
Курлагут долго не отвечал. Он понуро сидел у костра, думал, тупо глядел в огонь. Вздохнул, угрюмо покачал головой.
– Нет, – сказал он с тоской. – Я должен умереть. Я – предатель. Зарезая начальника. Открыл врагу наши тайны.
Татарин медленно поднялся, сделал несколько, неверных шагов к краю стены. Закрыл ладонями плоское лицо и боком, расслабленный, вялый, будто уже неживой, упал в темноту.
Айханцы остолбенели.
– Вот тебе и содружество бедных, – горько усмехнулся. Джахур.
– Ой, не могу! Задыхаюсь. Уйдем отсюда, иначе упаду… – Мехри, отчаянно мотая головой, потянула Асаль за собой.
Под ногами, жадно присасываясь к обуви, нехотя расползалась, вынутая из-под кирпичного, киркой разбитого пола, пахучая мокрая глина. У стены при блеклом свете слепого, еле тлевшего факела зияло свежевырытой могильной ямой продолговатое отверстие. Оттуда густо плыла липкая сырость, насыщенная злой, невыносимой вонью.
Сдвинутая легкой воздушной волной, захваченная складками длинных платьев, она хлынула вместе с женщинами к выходу, с омерзительной мягкостью обволакивая их, ядовито струясь у брезгливо раскрытых губ, боясь отстать, вкрадчиво опережая.
– Смрад – что дурной человек, – прохрипела Мехри. – Привяжется – пинками не отгонишь.
Уселись под башней, с трудом отдышались. Асаль сказала опустошенно, без слез и надежды:
– Беда. Пропал твой глупый родич. Чую – назад не вернется.
– Оставь! Разве можно так говорить? Молись, удачи ему желай – и аллах отверзнет пред ним обратный путь.
– Нет, не вернется домой Бахтиар.
– Замолчи! Горе накличешь.
– Я знаю, он не вернется.
– Ты перестанешь ныть? Затвердила. О хорошем думай, забудь плохое.
Впрочем, Мехри сердилась лишь для виду. Восток. Верно, что женщина здесь суеверна, однако она к тому же и очень хитра. По-своему, конечно. Почитая бога и святых, она, тем не менее, стремится на каждом шагу их обмануть.
Она весь день бранит озорное чадо:
– Умри, проклятый!
Но это отнюдь не значит, что мать действительно желает навлечь на ребенка погибель.
Опыт давно доказал несчастной – небо лукаво, изменчиво, каверзно; просишь его снизойти, оказать хоть малую милость – оно, издеваясь, поступает наоборот. Умоляешь сберечь урожай – обязательно случится недород. Мечтаешь о пригожем женихе – непременно объявится урод. Ждешь сына – получишь дочь. Стряслось несчастье, надо срочно в дорогу – на дворе, будто назло, непроглядная ночь.
Трудная жизнь. И кричит, замирая от страха, усталая, издерганная женщина:
– Умри, умри, умри!
Может, скажет всевышний: «Она не любит родное дитя? Что ж. Оставлю его сей вздорной женщине, пусть сто лет мучится с ним, негодная».
Ей больно. Ей боязно произносить жуткое заклинание. И все же мать не устает притворно яриться. Мать готова вконец изойти в отборных ругательствах. Лишь бы спасти, сохранить хилое потомство от свирепых болезней, столь же обычных в нищей лачуге, как и голод, голые стены, стенания, ниши пустые, копоть, плесень и пыль.
Жалкое ухищрение. Однако вера есть вера. Именно из подобных соображений простила Мехри юной тюрчайке недобрый смысл ее тоскливых, из сердца вырванных слов. Но Асаль не до хитростей. Удача? Нелепо о ней говорить. Не сумеет бедный Бахтиар выбраться из черного колодца, куда он спустился с друзьями в ненастную полночь. Из таких мест не возвращаются. Там, внизу, смерть.
Асаль – точно камень. Пусто в глазах, пусто в ушах, пусто внутри. Будто сама очутилась в глухом подземелье.
– Я устала, – тупо сказала Асаль. – Надоело. Все надоело. Думать, ждать, сохнуть. Ты не знаешь меня, тетя Мехри. Запомни: не вернется твой родич к утру – умру. Вспыхну, сгорю – и пепла не отыщете. Я девчонка безумная.
– Оно и видно! – закричала Мехри. Теперь она вспылила по-настоящему. – Умереть захотела? Успеется. Живи, пока живется. И когда уже не живется, старайся жить. Жизнь – ненадолго, смерть – навсегда. Наступит час – сама осенит, не отвертишься. Понятно? Ну, и не спеши в рай. Мой кузнец тоже идет на опасное дело, однако я ведь не хнычу. Надо идти – пусть идет. Допустим – не дай аллах! – пропал Бахтиар. Что ты потеряла? Ничего. Была сопливой девчонкой и осталась ею. Все впереди. А я – я ребенка жду от Джахура. Мне трудней. Но креплюсь.
– Нет. Тебе легче. Погибнет дядя Джахур – останется дитя. А у меня? Окажусь я на свете одна с пустыми руками. – Голос Асаль звучал по-прежнему бесстрастно, словно она не о себе говорила – о чужой, незнакомой женщине толковала. – Знай, умрет Бахтиар – кончится Асаль.
– Но жила же ты раньше без Бахтиара? Песни пела, плясала. И умирать не собиралась.
– Жила, потому что ждала. Теперь, когда дождалась, без него не могу. Может, и я… хочу ребенка?
– Ах ты, любовь, лютая напасть! – горько вздохнула Мехри. – Ах ты, дурное сердце женское! И почему ты такое беспокойное?
…Бахтиар – с яростью:
– Волчье отродье! Натаскал их Чингиз. Ладно. Не доходит доброе слово – сталью вразумим. Как пригодился бы сейчас подземный ход. Неужели здесь нет какой-нибудь дыры, ведущей наружу? Должна быть. Не растяпы строили Айхан. Такую крепость – поискать, скала железная. Не могли они, те мастера, оставить ее без запасной лазейки. Должен быть подземным ход. И он есть, я это чувствую. Где-то тут, под нами. Но где именно? Может, старики помогут? Уважаемые, кто помнит, где находилось отверстие?
– Я помню! – откликнулся Три-Чудака.
– Ты? Опять ты? – Бахтиар рванулся с места, схватил дурачка за костлявую руку. – Ой, хитрый старик. Ой, бесподобный человек. Ой, чернокнижник всезнающий. Иди сюда, почтенный. Садись, досточтимый. Говори, высокомудрый.
– Мой родитель, мир его праху, рассказывал: при султане Атсызе, деде нынешнего хорезмшаха, когда шла война с каракитаями и степняки осадили Айхан, ему довелось пройти с отрядом под рвом и стеной, по узкой кирпичной трубе. Нужная вещь. Берегли, чинили. Но позже, во времена султана Текеша, перестали дорожить. Рубежи Хорезма отодвинулись далеко на север, юг, восток, и закат, надобность в лазейке миновала. О ней забыли, колодец входной завалили, кирпичной кладкой заделали. Айхан, видишь ты, стоит посреди государства, какой, мол, враг сюда доберется? А ведь давным-давно изречено было мудрыми: «Не плюй в колодец…» Так-то, дорогой. Источник всех бед на земле – самомнение. Запомни, не повредит.
– Хорошо, уважаемый. Учту. Спасибо за совет. Теперь скажи, откуда и куда вел подземный ход?
– Постой. Дай сообразить. Я, как ни как, человек скудоумный. Не вам, здоровым, чета. Должен я или нет хоть слегка пораскинуть остатками мозгов? Ага! Вспомнил. Из первой Средней башни северо-восточной стены прямо в старую мечеть предместья. Доволен?
– Что ты говоришь?! – завопил Бахтиар. – Прямо в старую мечеть? Ведь там – камнеметы… – Он заключил бродягу в объятья, нежно, по-сыновьи, поцеловал. – Ну други… Повезло, наконец-то, бедному Айхану. Баснословно повезло. То есть, почему баснословно? Кто сказал, что нам суждены одни тумаки да пинки? Должна хоть раз и мужичью несчастному улыбнуться красотка Удача? Не век Чормагуну с нею забавляться.