355 500 произведений, 25 200 авторов.

Электронная библиотека книг » Ярослав Гашек » Похождения бравого солдата Швейка (с илл.) » Текст книги (страница 44)
Похождения бравого солдата Швейка (с илл.)
  • Текст добавлен: 15 октября 2016, 00:46

Текст книги "Похождения бравого солдата Швейка (с илл.)"


Автор книги: Ярослав Гашек



сообщить о нарушении

Текущая страница: 44 (всего у книги 49 страниц)

Швейка под конвоем отвели в комендатуру гарнизона, после того как он подписал составленный майором Вольфом протокол, гласивший, что он, солдат австрийской армии, сознательно и без давления с чьей бы то ни было стороны переоделся в русскую форму и после отступления русских был задержан за линией фронта полевой жандармерией.

Все это было истинной правдой, и Швейк, как человек честный, не мог возражать. При составлении протокола он неоднократно пытался вставить замечание, которое, быть может, уточнило бы ситуацию, но всякий раз раздавался повелительный окрик господина майора: «Молчать! Я вас об этом не спрашиваю. Дело совершенно ясное».

И Швейку ничего иного не оставалось, как только отдавать честь и соглашаться: «Так точно, молчу, дело совершенно ясное».

Затем, когда его доставили в комендатуру гарнизона, он был отведен в какую-то дыру, где прежде находился склад риса и одновременно пансион для мышей. Рис был рассыпан повсюду, и мыши, ничуть не пугаясь Швейка, весело бегали вокруг, поедая зерна. Швейку пришлось сходить за соломенным тюфяком, но когда глаза привыкли к темноте, он увидел, что в его тюфяк переселяется целая мышиная семья. Не было никакого сомнения, что они намерены свить себе новое гнездо на развалинах славы истлевшего австрийского соломенного тюфяка. Швейк принялся стучать в запертую дверь. Подошел капрал-поляк, и Швейк попросил, чтобы его перевели в другое помещение, так как на своем тюфяке он может заспать мышей и тем нанести ущерб казне, ибо все, что хранится на военных складах, является казенным имуществом.

Поляк частично понял, перед запертой дверью погрозил Швейку кулаком, упомянув при этом «о вонючей дупе»,[321]321
  заднице (польск.).


[Закрыть]
и удалился, гневно проворчав что-то о холере, как будто Швейк бог весть как оскорбил его.

Ночь Швейк провел спокойно, так как мыши не предъявляли к нему больших претензий. По-видимому, у них была своя ночная программа, которую они выполняли в соседнем складе военных шинелей и фуражек. Мыши грызли спокойно и в полной безопасности, так как интендантство опомнилось только год спустя и завело на военных складах казенных кошек, без права на пенсию; кошки значились в интендантствах под рубрикой: «К. u k. Militärmagazinkatze».[322]322
  Императорская и королевская кошка военных складов (нем.).


[Закрыть]
Этот кошачий чин был, собственно говоря, только восстановлением старого института, упраздненного после войны шестьдесят шестого года.

Когда-то, при Марии Терезии, во время войны на военных складах тоже были кошки, и господа из интендантства все свои делишки с обмундированием сваливали на несчастных мышей.

Однако императорские королевские кошки во многих случаях не выполняли своего долга, и дело дошло до того, что раз в царствование императора Леопольда на военном складе на Погоржельце по приговору военного суда было повешено шесть кошек, причисленных к военному складу. Воображаю, как посмеивались тогда в усы все, кто имел отношение к этому складу.

Вместе с утренним кофе к Швейку в дыру втолкнули какого-то человека в русской фуражке и в русской шинели.

Человек этот говорил по-чешски с польским акцентом. То был один из негодяев, служивших в контрразведке армейского корпуса, штаб которого находился в Перемышле. Агент военной тайной полиции даже не дал себе труда сколь-нибудь тонко выведать тайны у Швейка.

Он начал прямо:

– Попал я в лужу из-за своей неосторожности. Я служил в Двадцать восьмом полку и сразу перешел на службу к русским и вот так глупо влип. У русских я вызвался пойти в разведку… Служил я в Шестой киевской дивизии. А ты, товарищ, в каком русском полку служил? Сдается мне, что мы где-то встречались. В Киеве я знал чехов, которые пошли с нами на фронт и перешли в русскую армию. Теперь я уже перезабыл их фамилии, кто они и откуда, но ты-то, должно быть, помнишь, с кем ты там служил? Мне хотелось бы знать, кто остался из нашего Двадцать восьмого полка?

Вместо ответа Швейк заботливо приложил свою руку ко лбу незнакомца, потом пощупал пульс и, наконец, подведя к маленькому окошечку, попросил его высунуть язык. Всей этой процедуре негодяй не противился, думая, что Швейк объясняется с ним тайными заговорщицкими знаками. Потом Швейк начал колотить в дверь, и когда надзиратель пришел спросить, почему он так шумит, он по-чешски и по-немецки потребовал, чтобы немедля позвали доктора, так как человек, которого сюда поместили, бредит.

Однако это не произвело должного впечатления: за больным человеком никто не пришел. Он преспокойно остался сидеть в камере и без умолку болтал что-то о Киеве, о Швейке, которого он, безусловно, видел маршировавшим среди русских солдат.

– Вы наверняка напились болотной воды, – сказал Швейк, – как наш молодой Тынецкий, человек вообще неглупый. Как-то раз пустился он путешествовать и добрался до самой Италии. Он ни о чем другом не говорил, только об этой самой Италии, дескать, там одни болотные воды и никаких других достопримечательностей. Вот он тоже с этой болотной воды схватил лихорадку. Трясла она его четыре раза в год: на всех святых, на Святого Иосифа, на Петра и Павла и на Успение Богородицы. Как его эта самая лихорадка схватит, он, точь-в-точь как вы, начинал узнавать чужих, незнакомых ему людей. Ну, например, в трамвае скажет незнакомому человеку, что видел его на вокзале в Вене. Кого ни встретит на улице – всех он или видел на вокзале в Милане, или выпивал с ними в винном погребке при ратуше в Штирском Граце. Если эта самая болотная горячка нападала на него, когда он сидел в трактире, он начинал узнавать посетителей и говорил, что все они ездили с ним в Венецию. Против этой болезни нет никаких лекарств, кроме одного, которое выдумал новый санитар в Катержинке. Велели этому санитару ухаживать за одним помешанным, который целый Божий день ничего не делал, только сидел в углу и считал: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть», и опять: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Это был какой-то профессор. Санитар чуть не лопнул от злости, видя, что сумасшедший не может перескочить через шестерку. Сначала санитар по-хорошему просил его сосчитать «семь, восемь, девять, десять». Куда там! Профессор и в ус не дует, сидит себе в уголку и считает: «Раз, два, три, четыре, пять, шесть». Санитар не выдержал, подскочил к своему подопечному и, когда тот проговорил «шесть», дал ему подзатыльник. «Вот вам, говорит, семь, а вот восемь, девять, десять». Что ни цифра, то подзатыльник. Больной схватился за голову и спрашивает, где он находится. Когда санитар сказал где, профессор сразу припомнил, что попал в сумасшедший дом из-за какой-то кометы. Он высчитал, что она появится через год, восемнадцатого июня, в шесть часов утра, а ему доказали, что эта комета сгорела уже несколько миллионов лет тому назад. Я с этим санитаром был знаком. Когда профессор окончательно поправился и выписался, он взял этого санитара в слуги. У него никаких других обязанностей не было, как только каждое утро давать господину профессору четыре подзатыльника, что он и выполнял добросовестно и аккуратно.

– Я знал всех ваших киевских знакомых, – неутомимо продолжал агент контрразведки. – Не с вами ли был один такой толстый и один такой худой? Никак не припомню, как их звали и какого они полка.

– Пусть это вас не беспокоит, – успокаивал его Швейк, – это с каждым может случиться. Разве запомнишь фамилии всех толстых и всех худых? Фамилии худых людей, конечно, труднее запомнить, потому что их на свете больше. Они, как говорится, составляют большинство.

– Товарищ, – захныкал императорский королевский мерзавец, – ты мне не веришь. А ведь нас ждет одинаковая участь!

– На то мы и солдаты, – невозмутимо ответил Швейк, – для того нас матери и на свет породили, чтобы на войне, когда мы наденем мундиры, от нас полетели клочья. И мы на это идем с радостью, потому как знаем, что наши кости не будут гнить понапрасну. Мы падем за государя императора и его августейшую семью, ради которой мы отвоевали Герцеговину. Из наших костей будут вырабатывать костяной уголь для сахарных заводов. Это уже несколько лет тому назад объяснял нам господин лейтенант Циммер. «Вы свиная банда, – говорил он, – кабаны вы необразованные, вы никчемные, ленивые обезьяны, вы свои ножищи не бережете, точно они не представляют никакой ценности. Когда вы падете на поле сражения, то из каждой вашей ноги сделают полкило костяного угля, а из целого солдата со всеми костями его рук и ног – свыше двух кило. Сквозь вас, идиоты, будут на сахароваренных заводах фильтровать сахар. Вы и понятия не имеете, как после смерти вы будете полезны потомкам. Ваши дети будут пить кофе с сахаром, процеженным сквозь ваши кости, олухи». Я задумался, а он ко мне: «О чем размышляешь?» «Осмелюсь доложить, – говорю, – я полагаю, что костяной уголь из господ офицеров должен быть значительно дороже, чем из простых солдат». За это я получил три дня одиночки.

Компаньон Швейка постучал в дверь и стал о чем-то договариваться со стражей, которая доложила канцелярии.

Вскоре за компаньоном пришел штабной писарь, и Швейк опять остался один.

Уходя, эта тварь, указывая на Швейка, во всеуслышание заявила штабному писарю:

– Это мой старый товарищ по Киеву.

Целых двадцать четыре часа пробыл Швейк в одиночестве, если не считать тех нескольких минут, когда ему приносили еду.

Ночью он убедился, что русская шинель теплее и больше австрийской и что нет ничего неприятного, если ночью мышь обнюхивает ухо спящего. Швейк это воспринимал как нежный шепот, который был прерван на рассвете конвоирами, пришедшими за арестованным.

Швейк до сих пор не может точно определить, что, собственно, это был за суд, куда привели его в то печальное утро. Но что это был суд военный, в этом не могло быть никаких сомнений. Там заседали генерал, полковник, майор, поручик, подпоручик, писарь и какой-то пехотинец, который, собственно говоря, ничего другого не делал, только подносил курящим спички.

Много Швейка не спрашивали.

Несколько больший интерес, чем другие, проявил к Швейку майор, говоривший по-чешски.

– Вы предали государя императора! – рявкнул он.

– Иисус Мария! Когда? – воскликнул Швейк. – Чтобы я предал государя императора, нашего светлейшего монарха, из-за которого я столько выстрадал?!

– Бросьте эти глупости, – сказал майор.

– Осмелюсь доложить, господин майор, предать государя императора – не глупость. Мы народ служивый и присягали государю императору на верность, а присягу эту, как пели в театре, я, как верный муж, исполнил.

– Вот, – сказал майор, – вот здесь доказательства вашей вины и вот где правда. – Он указал на объемистую кипу бумаг.

Основной материал дал суду человек, которого подсадили к Швейку.

– Вы и теперь не желаете сознаться? – спросил майор. – Ведь вы же сами подтвердили, что, находясь в рядах австрийской армии, вы добровольно переоделись в русскую форму. Спрашиваю в последний раз: принуждал вас кто-нибудь к этому?

– Я сделал это без всякого принуждения.

– Добровольно?

– Добровольно.

– Без давления?

– Без давления.

– А вы знаете, что вы пропали?

– Знаю; в Девяносто первом полку меня, безусловно, уже ждут, но разрешите мне, господин майор, сделать небольшое примечание о том, как люди добровольно переодеваются в чужое платье. В тысяча девятьсот восьмом году в июле в старом рукаве реки Бероунки в Збраславе купался переплетчик Божетех с Пршичной улицы в Праге. Одежду он повесил на вербах и очень обрадовался, когда спустя некоторое время в воду влез еще один господин. Слово за слово, баловались, брызгались, ныряли до самого вечера. Потом этот незнакомый господин вылез первым: пора-де ужинать. Пан Божетех остался посидеть еще немного в воде, а когда пошел одеваться к вербам, то вместо своей одежды нашел босяцкие лохмотья и записку: «Долго я размышлял: брать – не брать, ведь мы так хорошо веселились в воде, тут я сорвал ромашку и последний оторванный лепесток вышел: брать! А посему я обменялся с вами тряпками. Не бойтесь надеть их: они очищены от вшей неделю тому назад в окружной тюрьме в Добржили. В другой раз внимательнее приглядывайтесь к тому, с кем купаетесь: в воде всякий похож на депутата, даже если он убийца. Вы даже не знаете, с кем купались. Купание того стоило. К вечеру вода самая приятная. Влезьте в воду еще разок, чтоб прийти в себя».

Пану Божетеху не оставалось ничего другого, как дождаться темноты. Потом он завернулся в босяцкие лохмотья и направился в Прагу. Он старался обойти шоссе, шел лугами, окольными тропками и встретился с жандармским патрулем из Хухли, который арестовал бродягу и на другой день утром отвел его в районный суд в Збраслав, потому что каждый может назваться Йозефом Божетехом, переплетчиком с Пршичной улицы в Праге, дом номер шестнадцать.

Секретарь, который не так уж блестяще знал чешский язык, решил, что обвиняемый сообщает адрес своего соучастника, и переспросил:

– Ist das genau Prag, № 16, Josef Bozetech?[323]323
  Это точно Прага, № 16, Йозеф Божетех? (нем.) (В немецком языке нет звука «ж», потому секретарь пишет «Бозетех» вместо «Божетех». – Примеч. пер.)


[Закрыть]

– Живет ли он сейчас там, я не знаю, – ответил Швейк, – но тогда, в тысяча девятьсот восьмом году, жил. Он очень красиво переплетал книги, но долго держал, потому что сперва прочитывал их, а потом переплетал соответственно содержанию. Если он делал на книге черный обрез, то ее не стоило читать: каждому сразу было понятно, что у романа очень плохой конец. Может быть, вы желаете узнать более точные подробности? Да, чтобы не забыть: он каждый день сидел «У Флеков» и рассказывал содержание всех книг, которые ему перед тем отдали в переплет.

Майор подошел к секретарю и что-то шепнул ему на ухо. Тот зачеркнул в протоколе адрес нового мнимого заговорщика, опасного военного преступника Божетеха.

Это странное судебное заседание протекало под председательством генерала Финка фон Финкельштейна, приспособившего этот суд к типу полевого суда.

У некоторых людей мания собирать спичечные коробки, а у этого господина была мания организовывать полевые суды, хотя в большинстве случаев это противоречило воинскому уставу.

Этот генерал объявил, что никаких аудиторов ему не нужно, что он сам созовет суд, а через три часа обвиняемый должен висеть. Пока генерал был на фронте, в полевых судах недостатка у него не ощущалось.

Как иной во что бы то ни стало каждый день должен сыграть партию в шахматы, в бильярд или «марьяж», так этот знаменитый генерал ежедневно должен был устраивать срочные заседания полевых судов. Он председательствовал на них и с величайшей серьезностью и радостью объявлял подсудимому мат.

Сентиментальный человек написал бы, наверно, что на совести у этого генерала десятки человеческих жизней, особенно после востока, где, выражаясь его словами, он боролся с великорусской агитацией среди галицийских украинцев. Однако, принимая во внимание его точку зрения, мы не можем сказать, чтобы у него вообще кто-нибудь был на совести.

Угрызений совести он не испытывал, они для него не существовали. Приказав на основании приговора своего полевого суда повесить учителя, учительницу, православного священника или целую семью, он возвращался к себе на квартиру, как возвращается из трактира азартный игрок в «марьяж», с удовлетворением вспоминая, как ему дали «флека», как он дал «ре», а они «супре», он «тути», а они «боты», как он выиграл и набрал сто семь.

Он считал повешение делом совершенно простым и естественным, своего рода хлебом насущным, и, вынося приговор, довольно часто забывал про государя императора. Он не говорил «именем его императорского величества вы приговариваетесь к смертной казни через повешение», но просто заявлял: «Я приговариваю вас».

Иногда он умел найти в повешении комическую сторону, о чем однажды написал своей супруге в Вену: «…ты, например, не можешь себе представить, моя дорогая, как я недавно смеялся. Несколько дней назад я осудил одного учителя за шпионаж. Есть тут у меня один испытанный человек – писарь. У него большая практика по части вешания. Для него это своего рода спорт. Я находился в своей палатке, когда по вынесении приговора явился ко мне этот самый писарь и спрашивает: «Где прикажете повесить учителя?» Я говорю: «На ближайшем дереве». И вот представь себе комизм положения. Кругом степь, ничего, кроме травы, не видать, и на целую милю вперед нет ни единого деревца. Но приказ есть приказ, а потому взял писарь с собой учителя и конвойных, и поехали они вместе искать дерево. Вернулись только вечером, и учитель с ними. Писарь пришел ко мне и спрашивает опять: «На чем повесить этого молодчика?» Я его выругал и напомнил, что уже дал приказ – на ближайшем дереве. Он сказал, что утром попробует это сделать, а утром пришел весь бледный: за ночь, мол, учитель исчез. Меня это так рассмешило, что я всех, кто его караулил, простил. И еще пошутил, что учитель, вероятно, сам пошел искать дерево. Как видишь, моя дорогая, мы здесь не скучаем. Скажи маленькому Вилли, что папа его целует и скоро пришлет ему живого русского. Вилли будет на нем ездить, как на лошадке. Еще, моя дорогая, вспоминаю такой смешной случай. Повесили мы как-то одного еврея за шпионаж. Этот молодчик встретился нам на дороге, хотя делать ему там было нечего; он оправдывался и говорил, что продавал сигареты. Так вот, он уже висел, но только несколько секунд. Вдруг веревка оборвалась, и он упал, но сразу опомнился и закричал мне: «Господин генерал, я иду домой! Вы меня уже повесили, а согласно закону я не могу быть дважды повешен за одно и то же». Я расхохотался, и еврея мы отпустили. У нас, дорогая моя, весело!..»

Когда генерала Финка назначали комендантом крепости Перемышль, ему уже не так часто представлялась возможность для подобных цирковых представлений, и он с большой радостью ухватился за дело Швейка.

Теперь Швейк стоял перед этим тигром, который, сидя в первом ряду за длинным столом, курил сигарету за сигаретой и приказывал переводить ответы Швейка, после чего одобрительно кивал головой.

Майор внес предложение послать телеграфный запрос в бригаду для выяснения, где в настоящее время находится одиннадцатая маршевая рота Девяносто первого полка, к которой, согласно показаниям обвиняемого, он принадлежит.

Генерал высказался против и заявил, что этим задержится вынесение приговора, что противоречит смыслу данного мероприятия. Сейчас налицо полное признание обвиняемого в том, что он переоделся в русскую форму, потом имеется одно важное свидетельское показание, согласно которому обвиняемый признался, что был в Киеве. Он, генерал, предлагает немедленно удалиться на совещание, вынести приговор и немедленно привести его в исполнение.

Майор все же настаивал, что необходимо установить личность обвиняемого, так как это – дело исключительной политической важности. Установив личность этого солдата, можно будет добраться и до связи обвиняемого с его бывшими товарищами из той воинской части, к которой он принадлежал.

Майор был романтиком-мечтателем. Он говорил, что нужно найти какие-то нити, что недостаточно приговорить одного человека. Приговор является только результатом определенного следствия, которое заключает в себе нити, каковые нити… Он окончательно запутался в своих нитях, но все его поняли и одобрительно закивали головой, даже сам генерал, которому нити очень понравились, потому что он представил, как на Майоровых нитях висят новые полевые суды. Поэтому он уже не протестовал против того, чтобы справиться в бригаде и точно установить, действительно ли Швейк принадлежит к Девяносто первому полку и когда, во время каких операций одиннадцатой маршевой роты он перешел к русским.

Швейк во время дебатов находился в коридоре, под охраной двух штыков. Потом его опять ввели в зал суда, поставили перед лицом судей и еще раз спросили, какого он полка. Потом Швейка перевели в гарнизонную тюрьму.

Вернувшись после неудавшегося полевого суда домой, генерал Финк лег на диван и стал обдумывать, как бы ускорить эту процедуру.

Он был твердо уверен, что ответ они получат скоро, но все же это уже не та быстрота, какой отличались его суды, так как после этого последует духовное напутствие приговоренного, что задержит приведение приговора в исполнение на лишних два часа.

– А, все равно, – решил генерал Финк. – Мы можем предоставить ему духовное напутствие еще перед вынесением приговора, до получения сведений из бригады. Все равно ему висеть.

Генерал Финк приказал позвать к себе фельдкурата Мартинеца. Это был несчастный учитель закона Божьего, капеллан, откуда-то из Моравии. Раньше он был под началом такого безнравственного фарара, что предпочел пойти в армию. Новый фельдкурат был по-настоящему религиозный человек, он с горестью в сердце вспоминал о своем фараре, который медленно, но верно шел навстречу погибели. Он вспоминал, как его фарар до положения риз надирался сливовицей и однажды ночью во что бы то ни стало хотел втолкнуть ему в постель бродячую цыганку, которую подобрал где-то за селом, когда, пошатываясь, возвращался с винокуренного завода.

Фельдкурат Мартинец надеялся, что, напутствуя раненых и умирающих на поле битвы, он искупит грехи своего распутного фарара, который, придя домой поздно ночью, неоднократно будил его, приговаривая при этом:

– Еничек, Еничек! Толстая девка – это жизнь моя!

Надежды его не сбылись. Его перебрасывали из гарнизона в гарнизон, где он всего-навсего раз в две недели должен был в гарнизонной церкви перед обедней произносить проповедь солдатам гарнизона и бороться с искушениями, исходившими из офицерского собрания, а там велись такие разговоры, что в сравнении с ними «толстые девки» его фарара были невинной молитвой к ангелу-хранителю.

Обычно его вызывали к генералу Финку во время крупных операций на фронте, когда нужно было торжественно отпраздновать очередную победу австрийской армии. Генерал Финк с таким же удовольствием организовывал торжественные полевые обедни, с каким устраивал полевые суды.

Бестия Финк был таким ярым патриотом Австрии, что не молился о победе германского или турецкого оружия. Когда германцы одерживали победу над французами или англичанами, у алтаря царило молчание.

Незначительную удачную схватку австрийского разведочного патруля с русским аванпостом штаб раздувал, словно огромный мыльный пузырь, до поражения целого корпуса русских, и это служило генералу Финку предлогом для торжественных богослужений. У несчастного фельдкурата Мартинеца создалось такое впечатление, что генерал-комендант Финк является одновременно главой католической церкви в Перемышле.

Генерал Финк сам распоряжался церемониалом обедни, стремился, чтобы каждый раз такое богослужение совершалось по образцу богослужения в праздник Тела Господня – с октавой.

Кроме того, генерал Финк имел обыкновение по возношении святых даров подскакать галопом на коне к алтарю и троекратно возгласить: «Ура! ура! ура!»

Фельдкурат Мартинец, душа набожная и праведная, один из немногих, кто еще верил в Бога, не любил ходить к генералу Финку.

Генерал крепости Финк давал фельдкурату необходимые инструкции, а потом приказывал налить ему чего-нибудь покрепче и рассказывал рабу Божьему Мартинецу новейшие анекдоты из глупейших сборничков, издававшихся специально для армии журналом «Lustige Blätter».[324]324
  «Веселые страницы» (нем.).


[Закрыть]

Генерал собрал целую библиотеку книжонок с глупыми названиями вроде: «Юмор для зрения и слуха в солдатском ранце», «Гинденбурговы анекдоты», «Гинденбург в зеркале юмора», «Второй ранец юмора, наполненный Феликсом Шлемпером», «Из нашей гуляшевой пушки», «Сочные гранатные осколки из окопов», или такая чепуха, как «Под двуглавым орлом», «Венский шницель из императорской королевской полевой кухни разогрел Артур Локеш». Иногда он пел веселые солдатские песни из сборника «Wir müssen siegen»,[325]325
  «Мы должны победить» (нем.).


[Закрыть]
причем неустанно подливал чего-нибудь покрепче, заставляя фельдкурата пить и горланить вместе с ним. Потом заводил похабные разговоры, во время которых фельдкурат Мартинец с тоской в сердце вспоминал своего фарара, по части сальностей ни в чем не уступавшего генералу Финку.

Фельдкурат Мартинец с ужасом замечал, что чем чаще он ходит в гости к генералу Финку, тем ниже падает нравственно.

Несчастному начали нравиться ликеры, которые он распивал у генерала. Постепенно он вошел во вкус генеральских разговоров. Воображению его рисовались безнравственные картины, и ради контушовки, рябиновки и старого вина в покрытых паутиной бутылках, которыми его поил генерал Финк, фельдкурат забывал о Боге. Теперь между строчек требника у него танцевали «девочки» из генеральских анекдотов. Отвращение к посещениям генерала ослабевало.

Генерал полюбил фельдкурата Мартинеца, который сначала явился к нему святым Игнатием Лойолой, а затем приспособился к генеральскому окружению.

Как-то раз генерал позвал к себе двух сестер милосердия из полевого госпиталя. Собственно говоря, в госпитале они не служили, а только были к нему приписаны, чтобы получать жалованье, и подрабатывали, как это часто бывало в те тяжелые времена, проституцией. Генерал велел позвать фельдкурата Мартинеца, который уже так запутался в тенетах дьявола, что после получасового флирта переменил обеих дам, причем вошел в такой раж, что обслюнявил на диване всю подушку. Потом он долгое время упрекал себя за такое развратное поведение. Грех свой он не искупил даже тем, что, возвращаясь той же ночью домой, упал на колени в парке по ошибке перед статуей архитектора и городского головы – мецената пана Грабовского, у которого в восьмидесятых годах были большие заслуги перед Перемышлем.

Топот военного патруля смешался с его пламенной молитвой:

– «Не суди справедливо раба своего. Несть человека безгрешного перед судом Твоим, не разрешишь ли от всех грехов его. Да не будет суров Твой приговор. Помощи у Тебя молю и в руки Твои, Господи, предаю дух мой».

С той поры, когда его звали к генералу Финку, он несколько раз пытался отречься от всяческих земных наслаждений, ссылаясь на больной желудок. Он верил, что это ложь во спасение и что она избавит его душу от мук ада. Но вместе с тем он считал, что нализаться его обязывает воинская дисциплина: если генерал предлагает фельдкурату: «Налижись, товарищ!» – сделать это нужно хотя бы из одного только уважения к начальнику.

Впрочем, это не всегда ему удавалось, особенно после торжественных полевых богослужений, когда генерал устраивал еще более торжественные пиры за счет гарнизонной кассы. Потом в финансовой части все расходы смешивали вместе, чтобы заодно и себе кое-что урвать. После таких торжеств фельдкурату казалось, что он морально погребен пред лицом Господним, и это приводило его в трепет.

Он ходил словно в забытьи и, не теряя в этом хаосе веры в Бога, совершенно серьезно стал подумывать, не следует ли ему ежедневно систематически бичевать себя.

В таком настроении явился он теперь по вызову к генералу.

Генерал вышел к нему сияющий и радостный.

– Слышали, – ликующе воскликнул он, идя навстречу Мартинецу, – о моем полевом суде? Будем вешать одного вашего земляка.

При слове «земляк» фельдкурат бросил на генерала страдальческий взгляд. Он уже несколько раз опровергал оскорбительное предположение, будто он чех, и неоднократно объяснял, что в их моравский приход входят два села: чешское и немецкое – и что ему часто приходится одну неделю говорить проповеди для чехов, а другую для немцев, но так как в чешском селе нет ни одной чешской школы, а только немецкая, то он должен преподавать закон Божий в обоих селах по-немецки, и, следовательно, он никоим образом не является чехом. Однажды это убедительное доказательство послужило сидевшему за столом майору предлогом для замечания, что этот фельдкурат из Моравии, собственно говоря, просто – мелочная лавочка.

– Пардон, – извинился генерал, – я забыл, он не ваш земляк, это чех – перебежчик, изменник, служил у русских, будет повешен. Пока все же, для проформы, мы устанавливаем его личность. Впрочем, это не важно, он будет повешен немедленно, как только по телеграфу придет ответ.

Усаживая фельдкурата рядом с собой на диван, генерал оживленно продолжал:

– У меня уж если полевой суд, то все должно делаться быстро, как полагается в полевом суде; быстрота – это мой принцип. Я в начале войны был за Львовом и добился такой быстроты, что одного молодчика мы повесили через три минуты после вынесения приговора. Впрочем, это был еврей, но одного русина мы тоже повесили через пять минут после совещания.

Генерал добродушно рассмеялся.

– Случайно они оба не нуждались в духовном напутствии. Еврей был раввином, а русин священником. Здесь перед нами иной случай, теперь мы будем вешать католика. Мне пришла в голову превосходная идея: чтобы потом не задерживаться, духовное напутствие вы дадите ему заранее, чтобы, как я только что вам объяснил, нам не задерживаться.

Генерал позвонил и приказал денщику: «Принеси две из вчерашней батареи».

Минуту спустя, наполняя бокал фельдкурата вином, он приветливо обратился к нему: «Выпейте в путь-дорогу перед духовным напутствием».

В этот грозный час из-за решетки раздавалось пение сидевшего на койке Швейка:

 
Мы, солдаты, молодцы,
Любят нас красавицы.
У нас денег сколько хошь,
Нам прием везде хорош…
Ца-рара… Ein-zwei![326]326
  Раз-два! (нем.)


[Закрыть]

 

    Ваша оценка произведения:

Популярные книги за неделю